2

Одиночество — шампур. Надетый на него человек оплывает жиром, поддерживая тем самым огонь в костре, на котором жарится.

***

Если ты не плесень: сядь задом в дерьмо и прорасти гневом.

***

Природе ничего не стоит подарить нам окаменевшего мамонта или дреопитека с зажатым в зубах копьем, бессильна она лишь перед человеком мыслящим, потому как вырвался он из ее цепких объятий, чтобы полностью отдаться своим озорным фантазиям.

Тряпицин попросил у реввоенсовета в придачу к мандату десять надежных парней.

— Остальное приложится, — сказал, кося озорным глазом на бывшего полицмейстера Баринова. — Я соберу армию и сброшу японцев в Лиман.

— Придачу к мандату выбирай сам, тысячу верст одолеть в декабре — шутка ли. Впрочем, сейчас холодно всем.

— Кое-кому станет жарко, — оскалившись, хохотнул Яков. — С казаками договорюсь, с капелевцами разберусь, у меня один враг — Япония.

— А не боишься, — Баринову не понравилась самоуверенность унтер-офицера. — У Корнилова гвардия, не один год воюют.

— Брат на брата — плохая война, — резко оборвал полицмейстера Яков. — Я меня выигрышный козырь — японцы. На нем и сыграю.

Это «сыграю» не понравилось Павлову, но он промолчал. Другого безумца на примете не было. К тому же симпатичный по всем статьям офицер мог стать грозой всех штабных девиц. Женщины расплывались в медуз, когда входил Тряпицин. Вечно сияющее лицо, сальные остроты, старомодное лобызание ручек, все воспринималось Павловым, как вызов лично ему. Поэтому предложение Якова принял с радостью. Декабрь уже выворачивал руки разбросанным по городу деревьям, и венцы деревянных изб зябко поеживались. Это в Хабаровске, а николаевского морозца пусть отведает Тряпицин. Глядишь, и окочурится…

К рассвету поземка припудрила тротуары города, накрыла саванами помойки, и хвастливые сороки еще не решили, с какой стороны атаковать эти искрящиеся агатом пирамиды.

***

Из штаба, расположенного в подбрюшье Хабаровска, в поход на Николаевск с Тряпициным ушло десять человек. Армию Яков обещал набрать в пути. В том, что амурские переселенцы настроены против царя, он не сомневался. Поражение царизма в империалистической войне он воспринял, как собственное. Унтер-офицер русской армии хорошо усвоил истину Революции: плох тот солдат, который не мечтает стать диктатором. Главком Павлов был ему неприятен, так как напоминал царских офицеров, рассудительных, медлительных в выводах, отчего зачастую проигрывались сражения и гибли солдаты.

Нетерпение сердца бросало Якова из одной крайности в другую. Отомстить за погибших на западном фронте ребят, с которыми бок о бок голодал и замерзал в окопах, он считал своим святым долгом. Потому и рвался в Николаевск-на-Амуре, что не мог совладать с распирающей грудь ненавистью ко всем, кто заставил его пережить позор поражения.

Ненависть порождает диктаторов. Ядовитая ухмылка на лице бывшего питерского рабочего внушала уважение всем, кроме Павлова, который понимал, что неугомонность на грани безумия, которой, по его мнению, страдал Тряпицин, может привести к весьма и весьма нежелательным последствиям.

Но совет штаба принял решение, и в начале декабря отряд в два десятка саней выдвинулся в сторону Николаевска. От Лебедевой Яков наотрез отказался: “В таком переходе баба — помеха. Соберу армию, пусть догоняет, вместе с интендантами и медиками”.

Морозы в декабре девятнадцатого звенели во все свои колокола, и уже через пятьдесят верст в надежду — преодолеть тысячу верст — вкрались первые сомнения.

— Зря ты, Яков, эту фифочку, Нинку, не прихватил, — заметил ординарец Бугер. — Грелись бы по очереди, как возле печки. Она мамзель правильная, видел, как главкома облизывала.

Якову было не до шуток: “Облизывала так облизывала, на то он и главком. А в Николаевск ее прихватить не мешало бы: посчиталась бы с японцами за убитого мужа”.

Первое пополнение Яков принял в Синде: пьяный казак из калмыковцев лез к Тряпицину целоваться, кричал, что царские генералы свое пожили и таскать шлею под хвостом ему надоело. Его занесли в регистрационную книгу, как Петра Ковальчука, а его приемный отец — длиннорукий бородач с голубыми навыкате глазами, назвался Иваном Кузовкиным, беглым каторжником.

— Они с Людкой Засядько на Кропоткина покушались, — объяснил каторжное прошлое бородача Ковальчук. — Народовольцы, пролетарии, пионеры борьбы с царизмом.

Разбираться, кто с кем воевал и за что сидел, было некогда. Телеграф Павлова уже пустил по Амуру весть, что партизанский отряд Тряпицина идет освобождать Николаевскую крепость от японцев. Поэт Виталий Кручина вымучивал песню амурских партизан, но каждый раз его заносило в “поезд смерти” генерала Колчака, из которого он удачно бежал, но окончательно освободиться от пережитой трагедии не мог:

Нам поезд смерти духа не сломил,

Мы поклялись на знамени могил,

Что на земле амурской навсегда

Свободным будет человек труда.

Партизаны не очень-то были расположены к распеванию таких песен. Павлов говорил поэту: “Нужны романтика и трагизм, понимаешь? Чтобы за сердце хватало”.

В Вознесенском телеграфный техник Ганжа, захлебываясь от восторга, рассказывал партизанам, как прошедшие летом воинские части генерала Калмыкова жгли усадьбы, грабили дома и насиловали женщин. И хотя ни единого пепелища в поселке не обнаружилось, Яков призывал мужиков пойти с ним и отомстить белякам за поруганную честь.

Когда заметно раздобревший отряд Якова собрался двинуться дальше, мир окутала непроглядная снежная мгла. Сходясь лицом к лицу, люди не видели друг друга.

— Не дойдем в такую метель, — решил было Тряпицин, но Кузовкин запротестовал:

— Я приведу вас в Пермское с завязанными глазами. Тут есть неплохая дорога и санный переход через Амур.

Тряпицин был в восторге. Он готов был расцеловать прибившегося в его отряд бородача. И верно: к полудню, несмотря на незатухающую метель, партизаны вошли в Пермское.

А два дня спустя в домике на окраине Вознесенского, Дмитрий Осипов нашел свою дочь Прасковью и десятилетнюю внучку Дарью изнасилованными и убитыми.

Так начинался славный поход командарма Тряпицина в Николаевск.

***

За порогом дома, тяжело вздыхая о прошлом, гремел льдами Амур, от припавшего к земле дыма сопки Пивани казались сиреневыми. В детстве Степан любил прыгать по скачущим к лиману льдинам. Каждая льдина была необъезженным мустангом, в любую минуту она могла сбросить всадника, но тем и хороши были скачки, что в основе их лежал риск.

Сидя на пороге, мать молча наблюдала за прыжками большой черной птицы. И хотя сердце ее сжималось от страха, она боялась случайным движением или криком оборвать этот стремительный полет. Над страной сгущались сумерки. Об этом говорил приплывающий к ним с Пивани Мазур, намекали в проповедях заезжие миссионеры, а если так, если на долю сына выпали более тяжкие испытания, он должен расти легким и смелым.

—Знатный охотник будет, — говорил о Степане Мазур. — Недавно наведался ко мне человек из Питера. Говорит, дурит народ. Царских чиновников, фабрикантов, а заодно и близких к ним людей взрывают. Говорят, неправильно мы живем. К революции призывают, к бунту. Оно и понятно: люди обленились. Недавно Степан стихи читал, Гулька Гундосый из Москвы привез: «Ломать я буду с вами, строить – нет». Оно и понятно: ломать — не строить.

***

Нашествием гусениц на Амур была подорвана надежда переселенцев на мирную жизнь. Бревном в горле торчал Горький с его “Песней о буревестнике”. Каждая из гусениц сплетала свою паутину: белая вызывала брезгливость у бездельников, любящих кормиться за чужой счет, красная паутина попахивала большой кровью. В объятиях белой было тепло и уютно, но человеку всегда хочется верить в лучшее. Красная отпугивала цветом крови, но в ней был особенный блеск и шик, к тому же ее конструкции имели несколько разновидностей формы и окраски, от зеленой до коричневой.

Большей частью преобладали гусеницы в сто копыт и сотню голодных ртов. Они объедали не сады и посевы, а амбары, клети и ледники с запасами мяса и рыбы.

В окрестных лесах появились гусеницы поменьше, но требовали они не только мяса, но и живой человеческой крови.

Весть, что стоглавая гусеница Тряпицина ползет в низовья Амура, принес в Пермское Тимка Лавренчик.

—Рубит Яков мироедам хвосты, чтобы не собачились, не лезли к пролетариям в глотку.

—Ты, Лавренчик, с детства пролетарий? — пугая отца Геннадия громоподобным хохотом, издевался над Тимкой бывший поселковый староста Борис Стрига. — Ты — трутень в третьем поколении. Избу твоему батьке всем миром ставили, а где изба-то?

Тимка огрызался, пританцовывая, вертел тощим задом, пытаясь согреться в объятиях летящей с Амура поземки.

— Не ершись, Тимофей, — успокаивал церковного прилипалу Геннадий. — Война никому добра не делала. Полезай лучше за печь, поспи…

У Лавренчика от обиды хищно дергалась нижняя губа.

— Это вы мельницы строите, железо американское скупаете… А за что все, за зверя, который заведомо всем принадлежит.

—Ружье тебе дали, где оно? — суетясь возле поленницы дров, отозвалась раскрасневшаяся на ветру попадья. — Пропил ты ружьецо, Тимофей Иванович, и дом свой пропил, и жену с ребенком. И Тряпицина пропьешь, если придет.

—Придет, придет, прижмет вам хвосты, — не унимался Лавренчик.

Возле церкви, поклонившись священнику, остановился высокий, разгоряченный бегом парень. Он шел к Геннадию договариваться по поводу предстоящего венчания, и устроенный Лавренчиком митинг, да еще на пороге церкви, показался ему дурным предзнаменованием.

—Не портил бы ты, Тишка, настроение людям, — сказал он, схватив и сунув мужичка под широкую полу своего полушубка. — Горло застудишь на ветру, кто просвещать нас будет?

— Так я ж и говорю, Степан Романович, — прижимаясь головой к широкой груди Палия, совсем по-мальчишески всхлипнул Лавренчик. — Тебе бы к Тряпицину комиссаром, а ты женишься.

—Женилка выросла, вот и женится, — отозвалась попадья. — Это ты у нас вдовам в подол плачешься.

Венчали Палия с Пелагеей в полдень, а час спустя в Пермское, подгоняемый колючими струями поземки, вошел отряд Якова. Село ощетинилось собачьим лаем, лязгом запоров, тревожным мычанием коров за добротно сбитыми стенами.

Открытой оставалась только церковь, куда и втянул Тряпицина ординарец Мишка Бугер.

—Ты, Яков Иванович, как не родной.

Священник приветствовал их сдержанным поклоном. Не любил отец Григорий вооруженных людей, но понимал, что спорить с ними бесполезно. Бог охотно прощает грехи грешникам, почему бы в таком случае и не согрешить.

В огромной люстре под куполом оплывали воском ароматные церковные свечи.

—Богато живете, батюшка.

—Так ведь не спим, не рушим страну почем зря.

Яков цыкнул на взъерепенившегося было Бугера:

—Иди людей размещай, и что б мне без паскудства, гляди!

Беседа с батюшкой не клеилась, хотя угощала попадья по-царски, красной икрой с разварным картофелем и домашней наливкой из лесной ягоды-клюквы.

—Жить будем лучше, батюшка, уж поверь, — разглагольствовал Тряпицин. — Столько крови пролито, что стыдно будет крестьянину в глаза смотреть.

—На крови вырастает кровь, — вздохнул Геннадий.

—Ну, не скажи, батюшка. Пролитая кровь стучит в сердце крестьянина, ее не замолчать ни книжникам, ни холуям царским. Чем больше пролито крови, тем мы мудрее, не осторожнее, нет, — в осторожности нашей все наши прошлые и будущие беды. К цели нужно бежать без оглядки на поражение. Иначе так и будешь топтаться на месте. Я с десятью бойцами из Хабаровска вышел, еще два-три села на пути, и у меня будет армия.

Дремотно-блаженное состояние Тряпицина нарушил хлопок выстрела.

—Никак к Степке полезли, — забеспокоился Геннадий. — У человека свадьба, а вы ордой?

Не одеваясь, с шашкой наголо, Тряпицин выскочил из церкви, рубанул наотмашь по крутым хвостам поземки, хищным оком определил место назревающего конфликта. Человек двадцать бойцов готовились к штурму двери с ярко освещенными окнами большой, добротной избы. На пороге, плотно прикрыв спиной дверь, стоял высокий парень в белой, распахнутой на груди рубахе. От него веяло такой решимостью, что сердце Тряпицина дрогнуло. Не хотел бы он встретиться лицом к лицу с таким человеком. Даже невооруженным.

— Отставить! — крикнул Яков своему, ощетинившемуся штыками воинству. — Вы что, забыли, что не воевать пришли с крестьянами, а защищать их. Поиграете, если такие смелые, с японцами в Николаевске.

«Хорошо, что нет среди них Бугера, — подумал Яков, проходя сквозь толпу бойцов. — Тот решает такие проблемы просто». Но Бугер, к его удивлению, стоял, хищно перекусывая острые стебли лезущей в рот поземки. Ему не терпелось в полной мере вкусить от чужого застолья.

Зная самолюбивую натуру ординарца, Тряпицин похвалил его за выдержку:

—Слава богу, что, сломя голову, не полез в пекло.

Подойдя к калитке, спросил:

—Палий? Степан Романович?

—С кем имею? — вопросом на вопрос ответил верзила.

—Солдат русской революции, Тряпицин.

—Прошу к столу, Тряпицин, можешь и Бугера прихватить, нам с ним есть о чем вспомнить.

Но Бугеру встречаться с Палием не хотелось. Тем более при Тряпицине. Отвернувшись, он повел бойцов искать ночлег в другом доме.

Приветствуя гостя, из-за стола встали невеста и мать Палия, хозяйка дома. Сорокалетний хозяин, Александр Гаврилович, встал, но руки гостю не подал. Сделав жест в сторону пустующей скамьи, сказал:

—Проходите, Яков, не обессудьте, коли что не так.

У Тряпицина на мгновение возникло желание пойти и сесть на место жениха, рядом с красавицей невестой. Но его не покидало ощущение холодного клинка в спине. Взгляд Александра Гавриловича прожигал его, сковывал движения, не давал возможности быть самим собой.

—Война, Россию спасать надо, а вы свадьбу играете, — не совсем к месту вырвалось у Тряпицина.

— Война войной, а детей рожать надо, — усаживая гостя рядом с матерью, сказал Степан Романович. — А воевать, если Родина призовет, не откажемся. Если будем знать, за что и с кем драться?

— А так не знаете, — усмехнулся Тряпицин. — Или калмыковцы мало вас стегали тут?

— Не стегали нас калмыковцы и вам это не по зубам, Яков, — в тон Тряпицину ответил Александр Гаврилович. — А сына к себе вы не возьмете, у него на Амуре такой авторитет, что в два счета отберет у вас командование. За ним не только русичи пойдут, но и гольды. Так что ешьте, пейте и идите с богом. Правда, меня взять можете, — видя, как задергался Яков, рассмеялся Романов. — Я крепость под Николаевском как свои пять пальцев знаю, могу, если что, подсобить. Да и с казачеством амурским знаком. При случае договориться можно.

Дурное настроение с Тряпицина как рукой сняло:

— Вы это серьезно, отец?

— Мне-то зачем шутки шутить. Не против своих иду: спать не могу, когда японцы на хвосте висят. Сейчас в Николаевске, завтра в Мариинское войдут, а оттуда два шага до Пермского. Их полно на Сахалине, а мы тут... друг дружку бьем, с головой не дружим. Так что взять крепость помогу.

С тем, что японцев надо выставить за пределы Дальневосточной республики согласились все. Разговор понемногу оживился, лицо невесты все чаще озаряла улыбка, доброжелательно смотрел на гостя и жених.

— Сбросить япошек в лиман святое дело, — сказал староста. — Сыновей наших не троньте, а мы пойдем. Я тоже в германскую в окопах гнил, дворянчиков, как ты говоришь, видел. Были и настоящие, которые за спины солдат не прятались. С ними воевать не хочу, и не потому, что — слабак, а потому, что все мы одной крови, славяне.

Утром на улице к Тряпицину подбежал мужичонка с заспанным лицом и признаками азиатской крови в чуть раскосых черных глазах.

— Пиши, Яков Иванович, в отряд? Я николаевский. Японцу, за изнасилование девочки, голову откусил, теперь скрываюсь.

—Так уж и японцу, — недоверчиво усмехнулся Тряпицин. — А впрочем, это твои дела. Человек, знающий город, мне нужен. И не только Николаевск. Скажи, что за человек Палий?

—Степан Романович? — Лицо Лавренчика озарилось улыбкой. — Палий парень надежный, лучший в крае охотник, добрый.… Все нищие у него кормились, все, кто бежал с каторги. Только убийц не привечал. По глазам определял, что за человек. А меня пожалел, устроил к батюшке, потом пивную помог открыть...

На руинах империи рождались свои бонапарты и кутузовы, причем один мог иметь оба лица одновременно, в зависимости от сложившихся условий.

Спустя пару недель после ухода Тряпицина в Пермское прибыла санная упряжка в сопровождении десятка добротно одетых бойцов. Соболья шапка на голове Палия, задрав правое ухо, чутко вслушивалась в пение полозьев. Увидев застывшего на улице человека, лошадь рванулась в сторону, вогнав полозья саней в пласт сбитого поземкой снега.

Медвежья шуба на груди Палия распахнута, три пуговицы на шее еле сдерживают вспотевшую от напряжения косоворотку. Легко, как игрушку, он выдернул сани из сугроба, широко улыбнулся казакам.

—Не от топтыжки ли мать родила? — поинтересовался один из них.

Из запорошенных снегом саней с трудом выбрались охотник из Халб, Серафим Тряпша, и невзрачная на вид женщина в непомерно большом дня нее тулупе.

Перешагнув порог, она стряхнула тулуп с плеч, обдав Палия энергетикой своей черной красоты: кожаная куртка, черная юбка и улыбочка, от которой захватило дух даже у висящего в углу под рушниками иконного Иисуса.

Из прихожей она увидела в гостиной набитый книгами шкаф и сразу как-то обмякла, воинственное выражение сползло с лица, а глаза с любопытством метнулись к лицу Палия.

—Извини, — сказала, явно намекая на сброшенную у порога шубу. — Дорога вымотала — метель, торосы, да вечное предчувствие чего-то дурного.

—Не беспокойтесь, проходите, — понимающе улыбнулся Палий. — Вы — военный человек, у вас есть денщики, гарсоны, поэтому жест вполне закономерен.

—Да, да, возможно, это так. Раньше я ненавидела офицеров за рабское подчинение начальству, а военное начальство — за откровенную бессовестность. Но постепенно свыклась с требованиями воинских уставов, и вот… результат.

Палий поднял шубу, и прежде чем водрузить ее на крюк, прижался лицом к ее мягкому каракулю.

—У вас ароматы отнюдь не военного человека.

Комплимент Лебедевой понравился:

—Я женщина, милый.

От этого «милый» в груди Палия что-то болезненно сдвинулось. Он отметил, что Лебедева хорошо сложена, и военная форма только подчеркивает изящество ее фигуры. Гостья попросила “чего-нибудь горяченького”, и с кружкой чая направилась к книжным полкам.

—И вы все это читаете?

—В основном перечитываю. В последние три года новые книги к нам не попадают, даже с Владивостока. А контрабандой завозят что-то невероятное. В основном для растопки.

Лебедева взвизгнула, увидев томик стихов Брюсова.

—Ломать я буду с вами, строить — нет! Каков, а? Между прочим, в этом восклицании весь характер русского народа. Крушат усадьбы, сжигают мельницы, заводы, как будто не им после войны жить на этой земле.

—А разве вы заняты не тем же?

—Мы по необходимости, дорогой хозяин. Думаете, мне хочется корчить из себя этакую Жанну д’Арк на русский манер. Наше общество погрязло в такой трясине, что нарыв возник сам собой.

—Пусть бы его решали политики.

Лебедева поморщилась:

—Вы думаете, они у нас есть?

—Сейчас нет, но ведь были. Да и царь не дурак, мог бы подвинуться, уступить часть власти парламенту.

Раскрыв Брюсова, Лебедева подняла вверх указательный палец, и не глядя в книгу, нараспев прочитала:

“Ты приходил ко мне холодный,

С жемчужным инеем в усах...”

Читала она с потрясающими звуковыми перепадами, с придыханием, от которого у Палия начинала кружиться голова. Она явно экзаменовала его, и Степан Романович, продолжил в тон ее речитативу.

“Ты приходил ко мне весенний,

Овеян запахом листвы...”

—Все, — воскликнула Лебедева, захлопывая книжку и падая на скрипнувший под ней диван. — Я твоя гостья, проголодавшаяся, промерзшая и вообще черт знает какая. Я хочу есть, пить и читать стихи. Как в юности, когда мне сам Горький напророчил бурное литературное будущее.

—Почему бурное? — звякая на кухне посудой, спросил Палий.

—Возможно, я показалась ему темпераментной.

—Вот как? А вы кто по должности, если не секрет?

—Комиссар армии Павлова, Лебедева.

Усилием воли Палий подавил в себе усмешку. Если комиссар, значит, из бывших эсеровских боевиков. Психопатка с гонором вождя революции. С подобными женщинами Палию приходилось встречаться в Хабаровске. Они агитировали за свержение царя, но в амурских селах подолгу не задерживались.

Палий ждал прихода Тряпши, сервировал стол на троих. Он был рад ночному визиту. Пелагею увез на неделю к матери в Тамбовку и от одиночества не находил себе места. А тут как-никак свежие люди.

Расслабленно наблюдая за хлопотами хозяина, Лебедева заметила:

— Тряпша забежит доложить, что все в порядке, люди пристроены, но ночевать пусть катится ко всем чертям. Мне надоела его революционная болтовня. Я хочу тишины и поэзии. Впервые за последние три года мне удалось встретить человека, читающего Брюсова.

Тряпша не заставил себя ждать. Он пробился сквозь пургу раздетый и успевший уже перехватить где-то свою долю спиртного.

—У меня свои боги, — пропустив пару рюмок домашней наливки, философствовал телохранитель Лебедевой. — Десять лет я жил под присмотром волостного головы в Вознесенском. Чуть ли не в пасть ему заглядывал, а дочка его, гнида, требовала, чтобы я баньку топил и голую ее веничком по спине охаживал.

—И долго охаживал? — поинтересовалась раскрасневшаяся от вина Лебедева.

—Пока однажды она мне в штаны рукой не нырнула.

—Покажи, — говорит, — чем это вы, мужики, так хвастаетесь. Я ей, возьми и покажи. Ну и понравилась ей моя игрушка. Ей игра, а каково мне? В общем, сорвался я, прямо на полу в баньке отъелозил ее в хвост и в гриву. А она возьми и брякни батьке. Хочу, мол, замуж за Тряпшу. Вот лютовал староста. Зять — истопник?

—Не важно кто, — засмеялась Лебедева, — главное чем.

—Вот и я о том же. А староста меня на каторгу за изнасилование. Девочку судьи и слушать не стали, хотя убеждала, что сама в штаны залезла, да куда там… Ей, видите ли, шестнадцати не было. А мне почем знать, если у нее титьки, как вымя у козы.

Тряпша ушел далеко за полночь. Лебедева долго ходила между кухней и горенкой, где ей постелил хозяин. Потом, остановившись у окна, долго водила пальцем по морозному рисунку, думая о своем.

—Нет, — наконец сказала она, остановившись возле постели. — Я так не усну. Мне нужно хотя бы ноги попарить с горчичкой, а еще лучше баньку истопить. Надеюсь, для хозяина это не проблема. — Она глядела с вызовом и возможность назревающего романа горячей струей вошла в кровь Степана Романовича.

— Было бы желание, — с радостью воскликнул он. — Банька днем топлена, еще не остыла, так что через полчасика будет и парок и веничек к нему. Я ведь, Нина Андреевна, не обучен обращаться с женщинами вашего ранга. Так что приказывайте.

Не одеваясь, Палий выбежал во двор, с охапкой дров метнулся в предбанник, быстро восстановил тлеющий на последнем издыхании жарок. Вода в баке была еще горячей, и, влетев в дом на волне морозного пара, он предложил гостье халат, мыло и пестрое китайское полотенце. — Доброй вам помойки, Нина Андреевна.

Степану Романовичу не спалось. Болтовня Тряпши навеяла нехорошие мысли. Мало ли подобных насильников в той же Тамбовке. Вот так скрутят Пелагею, и ищи-свищи потом. Воображение рисовало мрачные картины насилия. Он стонал, ворочался с боку на бок и не заметил, когда из бани возвратилась Лебедева. Она пришла к нему в кружевных трусиках, без лифчика, присела, нацелившись остро затвердевшей грудью в его испуганно сжатый рот.

—Медвежонок, глупыш мой, — шептала, одной рукой прижимая к груди его голову, а другой пробираясь от груди к животу. — Я думала ты меня веничком отшлепаешь, а ты застеснялся, да... Или Тряпицина боишься, вдруг донесут, что ночевала у тебя без охраны. Ну, давай же, давай. С твоей штучкой не жену охаживать, а баб с ума сводить…

Ее ласки были так не похожи на стыдливые изыски Пелагеи, что Руднев был на грани помешательства. Все, что делала с ним Лебедева, выходило за рамки его понимания о любви женщины и мужчины. Она заставила его пройти через такие чувственные испытания, что он больше никогда не испытает удовлетворения от ласк жены и эта ночь станет не только высочайшей вершиной, но и проклятием всей его жизни.

В любви Лебедева была неутомима, она наверстывала, все, что упустила за долгие месяцы воздержания. Одноразовая, случайная связь с командармом Павловым, в его кабинете, не успокоила, а измотала ей нервы, и Лебедева пыталась найти успокоение в рискованных поездках по партизанским отрядам. Ее бурно проведенная молодость, интимные связи с боевиками-смертниками, с дерганными, вечно недовольными собой эсерами и залетными поэтами, все это было следствием ее первой любви в одной из гостиниц Самары, где слегка подвыпивший беглый каторжанин открыл ей свое издерганное ненавистью сердце. Две недели, не выпуская, продержал он ее в своих объятиях, напоив ее, вместе с прочим, ненавистью к самодержавию и вселив в душу веру в очищающую силу анархии. Кирилл Фуре погиб, сражаясь на стороне Махно, Лебедева узнала об этом от Тряпши и приблизила этого беспросветного юбочника, запретив ему смотреть на нее, как на женщину, и не рассказывать пошлостей в ее присутствии.

Утром они вдвоем отправились в баньку, играясь, отстегали друг дружку дубовыми веничками, там же выпили терпкой рябиновой настойки под малиновое желе, и поскольку Палий пожирал ее глазами, Лебедевой пришло в голову, что она может плюнуть на всю эту революционную заварушку и навсегда остаться в этой весело потрескивающей дровишками избе. По просьбе Палия, Лебедева задержалась в Пермском еще на одну ночь. Она ходила по домам, интересовалась настроением людей, но к обеду прибежала, обезумевшая от желания. Отказавшись от еды, от выпивки, она еще раз провела его сквозь огонь страсти, потом все это повторилось ночью и только перед утром, успокоилась, по-домашнему мирно, совсем, как Пелагея, уснув на его плече.

В Пермском Палий смотрел на комиссаршу с вызовом. Она казалась ему спустившимся с небес ангелом смерти, но одевание трусиков в ломком, колеблющемся свете старой керосинки в одно мгновенье сбросило ее с Олимпа. По сравнению с Пелагеей Лебедева выглядела облезлой курицей.

Но стихи Брюсова с неповторимыми интонациями ее голоса преследовали Руднева до самой смерти.

“А ты весь радостный, весь влажный

Осенних астр цветную связку

Несешь кому-то, а не мне…”

После бурного совокупления Палий постоянно ждал выстрела в спину. Нина заметила его язвительную ухмылку, когда, простившись, как в бездну, нырнул он в черный провал взъерошенной штормом ночи.

Когда Нина выехала из Пермского, к ее радости прилепился дурной осадок от пророчества Степана Палия: “В Вознесенском кто-то из ваших изнасиловал и убил десятилетнюю девочку. Вместе с матерью убил, понимаешь. Таким же страшным будет ваш конец, товарищ комиссар. В отряде Тряпицина я заметил уголовника Кузова. Думаю, ни один грабитель и убийца примкнул к армии Якова”. Лебедева пыталась отшутиться: “Может Кузов государевых опричников убивал, а ты на него поклеп”. — “Опричники тоже люди, но отбывал Кузов каторгу за убийство жены и любовницы. Вот так-то, Нина Батьковна...”

«С такой бабой жизнь не покажется праздником”, — думал Степан Романович в очередную после отъезда Лебедевой ночь. Его одолевала бессонница. За ночь дважды от корки до корки он перечитал Брюсова, особенно любимые стихи Лебедевой. Проснулся от собственного крика и застонал, почувствовав в душе одиночество равное смерти. Ему хотелось встать, одеться и броситься в погоню за убегающей к своей трагической судьбе актеркой. Руднев понял, что для Лебедевой кровавая заварушка в стране только попытка убежать от взламывающего душу одиночества. Она была рождена для духовной жизни, но кто-то давным-давно вскрыл ей грудь, выпустив душу, в поиске которой она и мечется теперь по фронтам Гражданской войны.

Но кто же тогда Яков Тряпицин, которому она поднесла свое страдающее безумием тело?

Отряд Тряпицина вошел в Николаевск утром. Умы солдат были набиты идеологией бандитизма, сердца превратились в бубны и замерли в ожидании удара колотушкой. Руки чесались в предвкушении погромов, губы в ожидании выпивки. Женщины шарахались от раздевающих взглядов оперенных оружием самцов.

—Мы должны очистить город от буржуазии, — сказала подруга вождя амурских народов. Нина не любила жаргонных словечек вроде “контры” и “нечисти”. Японцы для нее были порождением буржуазии. “Мещанство размножается в геометрической пропорции, — говорила она, вдохновляя на подвиги солдат Революции. — Без нас человечество выродится в серых беспозвоночных: ползать, плодиться и жрать. Мы поднимем человечество на новую спираль развития”.

Спираль зримо прослеживалась в поступках и делах амурских головорезов. По узким ее желобам, стекая, пела кровь.

После захода в Пермское, Нина бросала оценивающие взгляды на Якова, сравнивая его с «призраком одной ночи», как для себя окрестила Степана Романовича. В ее глазах Тряпицин явно проигрывал, но Нина была опытным политиком и понимала, что на данном отрезке времени ее судьба зависит от Тряпицина. Не тот это человек, чтобы отступить от задуманного.

В Циммермановке Нина переспала с ним, не устояв перед обжигающим взглядом. Но от Якова попахивало застоявшимся махорочным дымом и потом, что ни в какое сравнение не шло с чистым свежим телом Палия.

Узнав, что к отряду примкнул отец Степана, Нина нашла его и предложила работать при ней в штабе, на что тот охотно согласился.

***

В детстве Нина не завидовала царствующим особам. В мечтах она выстраивала алмазные замки, окружала их молочными реками, и жизнь ее была сплошное плавание среди знатных принцев и пышных придворных девок. Долгое время она мечтала повторить подвиг Людмилы Засядько, погибшей при покушении на Кропоткина. Правда, умирать она не хотела. Кропоткина можно было заманить в дом полицмейстера, самой же уйти с сознанием выполненного долга. Как-то ей пришла в голову мысль убить Максима Горького и убийством увековечить себя в истории. Но Горький оказался милым шалопаем, готовым за ночь любви написать о ней роман или увезти отдыхать в солнечную Италию.

— Вы, Нина, плохо кончите, — говорил он ей, когда после ночи любви она затащила его в трактир и потребовала возместить ее телесные потери. — Ты заставил меня попотеть, милый паршивец. Я обезвожена, обезножена, и вообще — мне нужна молочная ванна, или хороший французский коньяк.

Напившись, она захотела срочно вернуться в номер, но писатель спешил по делам и, помахав курсистке рукой, умчался на подвернувшейся пролетке.

— Психопат и бабник, — крикнула ему вслед Лебедева. — Хорошо хоть расплатиться не забыл.

Своей заветной мыслью — искупаться в молоке — Нина поделилась во Владивостоке с мужем, и тот, похохатывая, пообещал ей устроить такой праздник:

— В стране затевается такое, что можно будет не только в молоке — в крови искупаться, и все это безнаказанно. Главное в Гражданской войне — победить. Кто победит — герой, а проигравший битву — палач и мародер.

В Николаевске исполнилась главная жизненная мечта Лебедевой. Она искупалась в молоке, конфисковав его у живущего впроголодь населения.

Ворвавшись в избу, одичавшее племя революционеров надевает на штык хозяина, а хозяйку привязывает животом к столу и поочередно сливает в нее накипевшее за долгий переход остервенение. От Хабаровска до Циммермановки они добирались две недели. В Пермском их встретили дюжие мужики с ружьями, в Нижних Халбах Прохорову не понравились глаза шаманки, а в Циммермановку они вошли ночью и сразу же попали в избу мужичка-добрячка, который после рюмки самогона открыл бы дверь самому Дьяволу. Хотя, как знать, кто страшнее — Дьявол или бандиты. Насладившись унижением женщины, семеро мужчин велели ей тащить на стол все, что припасла на зиму:

— И лохань для очередной заправки подмой, — хохотнул остролицый мужичок-боровичок, снимая с плиты чугунок с ужином — отварным картофелем с рыбой. — Да не выкобенивайся, гляди, а то натравим Кузова, тот глотку вырвет, чтобы над бабой повизжать.

Анастасия Доровская спустилась в подполье и, откинув ляду, через летний выход выбралась на свободу. И сразу услышала голос деда Захария:

— Чего там у тебя, Настя? Никак гости.

— Ироды, Захарушка. Ивана штыком, а меня… господи, они ведь и нас с тобой… — причитала она, увлекая деда в пространство меж поленницами заготовленных на зиму дров.

— Ладноть тебе, Настя, не вопи, беги брату Калине скажи, он им мозги вправит.

Село как село, жили люди, не тужили, детей рожали, делами славили Дальнюю Русь. А тут на тебе — как гром с ясного неба безликие, хохочущие, без стыда и совести, будто саранча, скачут по амурским просторам, и не понять, кто они и зачем. А главное, никакого тепла от них, все нутро Анастасии проморозили. Вот и поддал им Калина огонька, чтобы в адовых котлах было о чем вспомнить.

Побывав на пепелище Палий прервал свое путешествие в Николаевск. От красных партизан попахивало бандитизмом. Рассказы Анастасии выжигали грудь, в мозгу взрывались литровые бутыли с керосином, а тут еще скрипящий зубами Калина:

— К ногтю их, как клопов, всех, и наших, и понаехавших.

Через два дня, получив от Калины в счет старого долга кое-какое оружие, Палий вернулся в Пермское. Оружие спрятал в отцовой заимке на Серкуле, чувствовало сердце, что в будущем ему мирной жизни не видать. Слишком остро он реагировал на происходящее, а ненависть требует выхода.

***

В марте поползли слухи, что Тряпицин продался японцам, пьет с ними, строит планы похода на Хабаровск и вообще — Тряпицин — не имя для солдата Революции.

Налет японцев на штаб все поставил с ног на голову. Пустячное ранение в ногу обернулось для Тряпицина трагедией всемирного масштаба.

Японцев он приказал убивать на месте, евреек насиловать, богатые дома сжигать, конфискованное забирать командирам и их ближайшим помощникам.

Набег Тряпицина на Николаевск Александр Романов расценил, как набег татаро-монгольского ига.

Опытные головорезы делились своим мастерством с молодежью. Это было похоже на бой в Крыму, где все в дыму, и потеки крови на стенах напоминали вылезших из преисподней бесов.

Степан Палий приехал в Николаевск в середине апреля. Он увидел Нину, пролетевшую над ним в блеске ратной славы, но белые трусики над черным лобком вызвали на его губах нехорошую улыбку.

«Кто дал ей право — безнаказанно убивать ни в чем не повинных людей? Даже если это евреи или женщины Японии.

Подвиг красных конников сопровождался истошными воплями женщин и детей, стонами раненых, с пузырящимися кровью ртами.

Все это закладывалось в фундамент самого справедливого в мире государства.

Степан Палий увидел ликующие лица вчерашних каторжан, убийц и насильников. Теперь они господствовали в мире, и господству этому не было предела.

—Мы наведем порядок в Благовещенске, потом войдем в Хабаровск.

Мать Палия так говорила о назревающей в стране революции. “Поднявшие оружие против братьев своих не могут долго оставаться людьми. Если кто захочет их обидеть, тому надлежит быть убиту. Они имеют власть затворить небо, чтобы не шел дождь во дни пророчествования их, и имеют власть над водами превращать их в кровь и поражать землю всякою язвою, когда только захотят…”

***

Когда Смерть поняла, что ее коса попала в руки Тряпицина, она, сломя голову, бежала из Николаевска и утонула в болотах на окраине Керби. Установленный Смертью миропорядок был нарушен: с тех пор невинную кровь проливают все, кому взбредет в голову примерить косу к своей набитой клинком руке.

Из жизненной необходимости Смерть превратилась в развлечение пьяных подонков и рвущихся к власти политиков.

Но за всем этим всегда стояла жадность, толстая вислобрюхая старуха, с трупной отрыжкой от съеденных сахаром зубов.

***

Степан Палий догадывался, что по образцу косы, которую уронила Смерть, в мире выкованы десятки тысяч подобных кос, а потому воскрешение ритуала смерти считал безумием.

Однажды ночью он пошел на кербинские мари, разжег у воды костерок и попросил подошедшего к нему волка пригласить трусиху-смерть на беседу. Волк ухмыльнулся, сверкнув вставными клыками: он впервые встретил человека, который хотел побеседовать с неприятной любому существу особой.

Смерть вышла из болота в виде легкого призрака: дерева или столбца тумана. Там, где она ступала, вода гнала легкую, искрящуюся рябь. Лезвие ее косы было черным от крови.

—Почему ты такая уродливая? — спросил Палий. — Не проще было бы тебе оборотиться в красавицу, чтобы мужчины знали, куда и зачем идут. А то ни рожи ни кожи?

Острием косы Смерть почесала свисающий складками подбородок.

—Я уже давно никого не убиваю. Вы, люди, отобрали у меня мое ремесло, и теперь я кормлюсь светящимися гнилушками в забытых людьми гробницах. Смерть всегда вызывала уважение у людей. Поэтому я мирилась с тем количеством работы, которое предлагали мне восходящие к власти люди. Но сегодня я бессильна. Я готова стать женщиной, чтобы нарожать сотню дочерей с острыми косами, но кто отважится лечь со мной в постель? Если ты пришел за этим, я подарю тебе сто лет жизни.

—Твои дочери будут такие же уродины. Серп или коса в их руках, какая разница. Чем чаще ваша семейка станет упражняться в своем ремесле, тем больше соблазна будет у смертных. Поэтому я могу лечь в постель только с богиней любви.

Смерть расхохоталась так, что ее волосы рассыпались тонкими лентами превратившейся в окалину крови.

—Любовь придумка донкихотов, она существует в сердцах людей, имеющих воображение. Ты переспал с террористкой, а теперь страдаешь, потому что обычная женщина не в силах обжечь тебя рожденными в аду страстями. Тебе нужна я, верно?

Смерть отбросила косу и начала развязывать тесемки на саване.

Чувство брезгливости к ней у Палия было так велико, что он заторопился уйти подальше от вскипающей зловонными волдырями помойке.

Смерть за его спиной расхохоталась, не по-старчески весело и звонко.

Оглянувшись, Палий увидел Лебедеву. Она шла на него в кружевных трусиках, звонко вздрагивающей грудью, с разбухшими от слез глазами. На ее плече лежала коса Смерти. Нина пыталась избавиться от нее, сбрасывала то левой, то правой рукой, отчего коса вертелась вокруг ее шеи, угрожающе поблескивая в свете ослабшей к рассвету луны.

Вращаясь, коса скашивала вершинки не успевшего уклониться подроста.

—Ты хотел любви, пожалуйста, — услышал Палий насмешливый голос Смерти. — Ты можешь ее любить, ласкать, упиваться ее страстью, но с одним лишь условием — стоя на коленях. Потому что голова любви набита идеями, которые не вкладываются в само понятие жизни.

Упав на колени, Палий припал лицом к припахивающим болотцем кружевным трусикам Лебедевой. Ее живот был холодным, и также холодно посвистывала над головой вращающаяся флюгером коса ее высокопревосходительства Смерти.

Это посвистывание мешало Палию получить от Лебедевой то, что удалось получить несколько дней назад. Когда Нина была женщиной и любовь для нее была ничем иным, как утолением жажды.

Приказ Тряпицина сжечь город и, уничтожив несогласных, согласных вывести в Благовещенск не поднял его в глазах людей до уровня Кутузова. В заваленном трупами городе было больше страха, чем стратегии. Убийство для Тряпицина превратилось в нечто само собой разумеющееся.

Александр Романов смотрел в небо и видел, что оно затворено, что солнцу не пробиться сквозь черный дым пожарища, не вразумить опьяненных кровью бойцов. Он вспомнил о приятеле Викторе Бортюке, капитане речного парохода, о его красавице жене и дочери и поспешил на улицу Красных петухов, где уже бесновались поддавшиеся звериным инстинктам люди. Он постучал в дом Бортюка: “Виктор Ильич, слышь, Виктор Ильич, бежать вам надо. В лес бежать, пока глотки не насытятся и не устанут руки”.

Бледный от волнения Бортюк встретил его с винтовкой наперевес. Александр Романов заглянул в его синие, с красными прожилками глаза, а в глазах — вопрос: за что? Чем я провинился перед тобой, хлопче? “Бегите, — крикнул хозяину Романов. — В окно бегите, через сад и в лес, Все, что нужно на первый случай я вам принесу…” — “Принесешь, если уцелеешь, — спешно пожав Романову руку, сказал Виктор Ильич. — Нас предупреждали, что идут бандиты. Но как-то не верилось, все-таки революция, обновление мира, провозглашение добра…” Романов выдавил плечом раму окна, первым выскочил в сад. Он не стал спрашивать Бортюка о жене и дочери, но тревога за них не покидала душу. Виктор Ильич уходил с ружьем. Прощаясь с капитаном, Романов так и не отважился спросить его о жене и дочери. В такую минуту он мог подумать что угодно, даже обвинить его в предательстве. Заметив выглядывающих из окна солдат, Романов бабахнул в зависшее над городом облако и с легкой душой вернулся в дом проверить, не прячется ли кто в пышно взбитых на кровати подушках.

—Выгораживаешь контру? — криво ухмыльнулся встретивший его на пороге Кропоткин. — За такие штучки башку дырявят, запамятовал, что ли? Они-то нас не очень жалеют. Рыбака Люри до смерти плетьми засекли. От пули в спину погиб начштаба Наумов. Сколько наших людей полегло. За то и мстим.

—Все я помню, — ответил Романов. — Не всякий русский мужик — мироед. Не все японцы оккупанты, многие с семьями второе столетие тут живут. Их-то за что? Баб и детей за что насилуете?

— Чтобы было о чем в раю вспоминать, — расхохотался Кропоткин. — Ты, паря, зря возникаешь. У японочек это дело хорошо получается, они согласны на все, лишь бы жить оставили. Другой такой возможности не будет, ну разве что в Де-Кастри.

— Вы и туда лыжи навострили?

— И туда, паря, и туда. Сметем желтую нечисть с родной земли, а заодно и японочками полакомимся.

Кропоткин уже дырявил прикладом окна соседнего домика. Бабий визг окончательно отрезвил Романова, речь Тряпицина была пустой и лживой: никакой контры в городе не было. Просто закружилась у бандита голова от пролитой крови...

***

—В двухлетнем возрасте мне дважды ломали шею, — сказал тополь, — под гребенку стригли грязнобородые козлы, дети вырезали на моем теле свои имена, но я выжил, не для того ли, чтобы сгореть вместе с вскормившим меня городом?

Неужели вы, люди, не понимаете, что имена вам были даны не случайно. Каждое имя было печатью на лбу Каина, оно и определяет дальнейшую судьбу человека.

Только тряпицины могут сжигать за собою мосты, ведь по дороге к небу они обрастают не крыльями, а тряпками и, набрав высоту, разбиваются о скалы.

Пулю в лоб Александру Гавриловичу вогнал Лавренчик, расстреливая списанных в расход женщин, которые однажды соизволили переспать с японцами и белогвардейцами. Это были женщины из зажиточных мещан, у которых было что взять. Перед расстрелом их насиловали. Девочек по очереди — всем карательным взводом.

Степан Палий нашел отца слишком поздно. Истекающий кровью он лежал в объятиях молодого тополя. Город был сплошным дымящимся пепелищем. В толпе напуганных людей работали штыки и пули. Бывшие уголовники издевались над обезумевшими от горя людьми: “Мы уничтожим мещанство только за то, что оно мечется от революции к контрреволюции, не зная, к какому берегу примкнуть”.

Александр Романов не узнал сына, он умер у него на руках, проклиная революцию.

Воткнув штык в землю, Степан отправился искать Лебедеву. Ошалевший от погромов, Лавренчик восторженно доложил, что товарищ комиссар пьют вино в саду церковного старосты, который отрекся от бога и привел в исполнение ее приказ: на глазах у прихожан расстрелял двух непонравившихся Лебедевой женщин.

Белые трусики над черным лобком, бледные ноги, слегка обвисший живот, и над всем этим остро вздернутая бровь и гневливо искрящиеся глаза.

Дух, возжаждавший неба!

—На мой взгляд, товарищ начштаба, это уже не революция, и даже не Гражданская война, а чистой воды бандитизм!

Когда он вошел в беседку, Нина встала, движением руки приказала старосте наполнить вином запятнанные окровавленными пальцами стаканы.

—Мы несем народам гуманизм и процветание, а ты…...

Тополь над беседкой вздрагивал обожженными почками. Весна только начиналась, но подпалины на почках вызывали сомнение — переживает ли дерево нашествие дикой орды Тряпицина.

—Гуманизм и расстрелы понятия несовместимые, — жестко сказал Палий. — Разрушив, вы ничего не построите, уничтожив народ — тем более. В Пермском руками моего отца поставлен не один десяток изб, а что поставили вы?

—Жаль, — сказала Лебедева. — Убивать хорошего человека, все равно что отдавать вору любимую вещь, но война требует жертв.

—Война это вы, — в тон ей ответил Палий. — Зачем полезли в Николаевск? Выбейте японцев из Владивостока, остальные уйдут сами. Да и контры здесь никакой. Жили люди, растили детей, надеялись на будущее, а вы всех под топор. Неужели не сознаете, кто вы?

Лебедева попыталась выплеснуть ему в лицо стакан вина, но плевок пролетел мимо. Слишком мерзкими ей показались слова одного из лучших ее любовников.

Расстреливал Степана Палия Кропоткин. По приказу Тряпицина вывел на песчаную отмель, долго кривлялся, надеясь вызвать у приговоренного страх и раскаяние, но, не дождавшись, плюнул каплей свинца в широко развернутую грудь и пошел с богом.

Течением отнесло Палия к песчаной отмели, где узкоглазый, в черных косичках лесовичок подобрал его и утащил волоком в свои берендеевы чащобы.

Лес был музыкальной шкатулкой, в нем были свои солисты, барабанщики и скрипачи. Мелодия жизни легким туманом оседала в душе, внося в нее ароматную прохладу. А это и была живая вода, возвращающая человеку не только здоровье, но и надежду. Надежду на то, что мир выдержит и это ниспосланное ему дьяволом испытание.

Больше месяца выхаживал Мазур Степана. Шаман бил в бубен, втирал в рану остро пахнущие травы. «Харасо, паря, харасо», — шептал, вливая с ложечки в рот неимоверно противную гадость.

Над тайгой ночами свирепствовал верховой ветер — дурмин, щель в скале пронзительно пела о светлом урочище Бога, на плоту по таежным речкам уходили мужики от Революции в Кондон, но и там уже прошлись ее стертые сапоги. Люди расслаивались, как отсыревшие листы фанеры, охотники не могли простить Тряпицину николаевских погромов, предупреждая пришлых людей выстрелами в их пылающие от восторга уши.

Мать Палия, дочь пермяка Петра Ивановича Рогозова, приехавшего со всем своим скарбом на Амур в середине восемнадцатого века, была убита в собственной постели занесенным революцией в Пермское комиссаром-агитатором. Не понравился молодому да горячему ее мещанский скепсис. В открытую стрелять не стал, но ночью пригвоздил штыком к постели, а утром с крылечка церкви говорил о пролетарском братстве, о битве за светлое завтра, о герое Тряпицине, которому сам Ленин вручил мандат на очистительный рейд по городам и селам Амура.

***

Если бы Цезарь не шел впереди войска — не было бы Рима и двенадцати цезарей, как не было бы Христа и его апостолов.

Тряпицин вынес эту мысль из ночных бесед с Лебедевой и еще больше утвердился в вере, что он должен поступать, как ему подсказывает инстинкт самосохранения. Молодая кровь бурлила в нем, заполняя хмельными парами мозг. Были случаи, когда ему хотелось повернуть отряд против хабаровских штабистов и, разбив окружение Бойко-Павлова, стать во главе Революции в Дальней России. И не только в Дальней. Его вклад в Революцию поможет ему сместить шепелявого книжника и встать во главе всех большевистских армий.

Тряпицину было все равно с кем воевать, азарт требовал крови. Чувство превосходства над людьми разрасталось в облако, которое мешало дышать, кружило голову, а душу точил червь сомнения — все ли так хорошо в Революции, как считает Ленин. Из приходской школы он вышел потенциальным диктатором: власть нужно брать горлом, а удерживать — кровью. Чем больше крови, тем выше авторитет и бессмертие в плане историческом. Такой видел историю мира преподаватель Валериан Михайлович Куницин, завоевавший авторитет школьников тем, что иначе как сатрапом царя не называл. Он погиб, готовя взрывное устройство для местного попа, с которым не поделили выпускницу гимназии желтокудрую красавицу Бландину Выхулеву. Дина была в восторге от происшествия, и Яков не напрасно вынашивал мысль завершить начатое учителем дело. Осуществить замысел ему помогла революция.

Вначале он завидовал известным командармам, затем — Ленину. Завидовал и презирал за то, что вождь отсиживается в Москве, вместо того чтобы участвовать в рубках. Тряпицин вынашивал мысль восхождения на престол. Стоит ему соединиться с белыми армиями, как большевизм рухнет к его ногам и на царство в России вместо пришлых Романовых взойдет талантливый военачальник Яков Тряпицин. Именно — Тряпицин, в пику церковникам, давшим его предкам это имя. Он и Лебедеву пригрел за ее белое имя, хотя прекрасно знал, что это не ее родовой знак.

Яков верил в свое бессмертие. Взрывной характер бросал его из одной авантюры в другую, он спорил с Лебедевой, пытаясь подчинить ее своей воле не только в тактике ведения боя, но и в постели. Но Нина была капризна, щепетильна в мелочах, что приводило к ссорам, а зачастую и к бессоннице. Утро заставало их не выспавшимися, недовольными друг другом. Лебедева швыряла ножи и вилки, Яков в ответ грубил, обещал обломать ей рога, что окончательно выводило Лебедеву из себя.

—Сопливый рубака, кровохлебка долбанная, — бормотала, наспех одеваясь и выбегая во двор.

На людях Лебедева умела держать себя в руках. Ее улыбка была легкой и скользкой, как блик света на темной ночной реке. В ней было что-то тревожащее, а зачастую и пугающее: “Бес его знает, что творится в душе этой потаскушки, — думали откровенно ухаживающие за ней гусары от сохи. — По законам военного времени может и прихлопнуть”. Нина презирала их за преданность Тряпицину, поскольку об идее говорить не приходилось. Идейность Тряпицина менялась в зависимости от настроения и от тех депеш, которые он получал из Хабаровска. Не раз его обуревало желание все бросить и уйти в какую-нибудь теплую страну, где смуглые женщины-мулатки, конечно же окружат его любовью и вниманием. Но для этого нужны деньги, а денег у Якова не было. Он не перетрясал сундуки казненных иноверцев, не носил на пальцах дорогих колец, а за саблю да за славу билета в Америку не купишь.

Но случались и мирные дни, когда, хвост трубой, носился Яков по отвоеванным у мирных жителей улочкам, якобы выискивая контру, а на самом деле подбирая себе жилище потеплее да поуютнее. Хозяев он выселял в хлев или к ближайшим соседям.

Несмотря на это, его любили. Любили, как любят взбунтовавшуюся весенним половодьем реку. Она сносила амбары, дома, выворачивала с корнями деревья, а человек восхищался ее мощью, забывая о том, на какие мучения обрекает река его семью.

В дни душевного равновесия он являлся Лебедевой сошедшим с облака рыцарем. Яков был нежен, учтив, в любви думал только о ней, откровенно восхищаясь и гордясь своей избранницей. Воинствующий безбожник, он утверждал, что она дана ему Богом и что божьей волей они доживут до светлых мирных дней.

Лебедева в ответ ворковала, помахивала пышным хвостом любопытства, расспрашивала Якова о его прежних амурных делах, а все потому, что бес дергал ее за язык рассказать Якову о Степане, еще раз хотя бы с помощью слов пережить ослепительно яркую вспышку страсти, которой ни до, ни после она не испытывала.

Признаться в измене Нине не давал страх. Она не могла предугадать, как на это отреагирует Яков, и это насилие над собой вызывало у нее резкие припадки боли. “Болтать можно о чем угодно, — думала она, — если, слушая тебя, боль смежит ресницы и уснет. Губы у боли слегка припухшие, слезинка на щеке приведет в восторг. Вот ведь как по дурному все в мире устроено. Даже боль мне сочувствует. Главное, не раскисать и верить, что боль не бессмертна. Ее можно убаюкать словами и даже заставить перебраться к Якову, пусть почувствует, что женат на красотке с повадками шлюхи. Оплакивая Якова, боль погибнет от моего красноречия и, очнувшись в моей постели, вдруг поймет, что границы ее влияния значительно шире, чем она думала”.

Однажды Яков признался ей в своем старом грехе — убийстве приходского попа. “Мстил за учителя”, — сказал он, сладко потягиваясь на перине выставленных в сарай хозяев. “Кровь требует крови, — ответила Нина, недовольная тем, что Яшка не дал ей доспать несколько сладчайших утренних минут. — Человек берется за меч не только из идейных соображений, каннибализм у нас в крови. Стоит только отведать человечины и пошло-поехало…” Яков был недоволен таким поворотом дела. Он не считал себя убийцей даже в случае с приходским священником. Служа своему Богу, поп соблазнял сельских девочек, а если возникали тяжбы с родителями, ссылался на послания свыше, дескать, земные дела его богоугодны. За эти богоугодные дела и наказал его Яков.

Когда Яков понял, что в Николаевске ему делать нечего: пепелище угнетает, он стал уговаривать усыхающих на корню мещан податься с отрядом в сторону Благовещенска. “Путь нелегкий, но этот переход войдет в историю. Это будет исход николаевцев на землю обетованную”. Лебедева не могла простить ему поповские мотивы, его метание от Цезаря к Моисею. Ей казалось, что Тряпицин окончательно запутался в гордыне и вывести его из тупика может только смерть. Когда ей впервые пришла в голову эта мысль, Нина ужаснулась: ведь смерть Тряпицина это и ее смерть, братки не простят ей грубого отношения к ним, как не простит Бойко-Павлов ее бегства к Якову.

Последний день перед исходом был ветреным, мрачным. Тяжелые мешки под глазами сразу после пробуждения окончательно испортили ему настроение, а тут еще какая-то пьянь подожгла школу. Когда Тряпицин взобрался на трибуну из старого церковного ларя, ветер полоснул его песком по щекам так больно, что он не смог удержаться от мата.

—Мы пришли разрушать, а не строить. Первое труднее. По нашим следам пройдут строители и построят города будущего. Какими они будут — не нашего ума дело. Мы чистильщики, дворники, судомойки. Правильно говорит Лебедева: ломать мы будем, но только не строить…

Ветер топтался под кронами наклюнувшихся робкой зеленью деревьев. Несколько раз вдохновенную речь Тряпицина перебивала сорока, но никто не обратил внимания на ее явно издевательские крики. Если люди — ничто, то сорока так… вроде пыли над его дорогой в бессмертие. Потому что дорога в бессмертие щедро полита густой человеческой кровью.

Лебедеву раздражала высокопарная речь Якова. За год совместной жизни не смог запомнить две магические строчки. Деревенщина, научившаяся махать кнутом. А теперь в его руках карающий меч революции, и машет он им как кнутом, и все норовит побольнее укусить, чтобы люди шарахались от него, как от прокаженного.

Она стояла на шаг позади и немного справа, на случай, если увлеченный речью Тряпицин выхватит клинок и начнет махать им в воздухе, показывая сладко зевающим воинам мастерство рубаки.

Партизаны командира недолюбливали, коммунистов раздражала его вольница, вслепую следовали за Тряпициным только уголовники да любители поживиться на чужой беде. Люди, немало повидавшие в жизни, относились к Якову с уважением, да и он побаивался отморозков, вышедших из окопов бездарно проигранной командирами империалистической войны.

“Победа не терпит застоя, отсидка в окопах расслабляет солдат, развращает командиров. Нельзя повторять пройденное. Мы должны довести дело революции до разумного предела, чтобы не каяться потом перед потомками”.

Речи Якова, которые Нина считала бредом сивой кобылы, зажигали не только солдат, но и примкнувшее к нему гражданское население. Она пыталась охладить пыл Якова, советовала дать людям вольницу и двигаться на Благовещенск налегке, но падение Николаевска укрепило Тряпицина в мысли, что он должен действовать, только полагаясь на свою интуицию.

Во всем мире не найдешь огня, где не толклись бы в боевом танце вооруженные до зубов тени. Идеология Христа остригла их на один калибр, с потом вытанцовывали они из себя все доброе, все личностное, святое, вошедшее в кровь с колыбельной песней вскормившей их матери-природы.

—Мироеды вы, пни непробиваемые, — причитала над убитым сыном молодая красавица мать.

Штырь приставил ей к затылку наган и выстрелил.

—Чем меньше на земле воплей, тем светлей на душе, — сказал он, сплевывая в кровоточащую урну развороченного пулей черепа.

Лебедева поморщилась.

—Дурак ты, Штырь. Марфа была лучшей нашей стряпухой.

—И лучшей подстилкой в опочивальне Якова.

Он играл на самолюбии обманутой женщины, подозревая, что и сама она не прочь бросить себя в объятия какому-нибудь смазливому партизану.

—Да и было бы с чего стряпать, — продолжал Штырь. — Уже нанайцы и те прижимистыми стали. Врут, что нет у них хлеба. Баржами муку из Китая завозили.

—Хлеб найдем, — твердо заявила Лебедева. — Не хотят воевать, пусть кормят.

Они шли на окраину села к коптильням, откуда на крыльях ветерка долетали сладкие ароматы рыбных деликатесов. Улицу перебегала молодая красивая нанаечка в пестром национальном наряде.

—Упаковалась стерва, — хихикнул Штырь и ловким движением клинка вскрыл на животе девушки отороченный мехом халат. И опешил на миг, увидев изумительной смуглости тело.

Нагло ухмыляясь, Штырь потянулся к разрезу рукой, но невесть откуда прилетевшая пуля вошла ему в замшелое переносье, и обвешанное оружием тело медленно осело в пыль. Мелькнувшее в глазах Штыря удивление сделало его на мгновение человеком.

—Прости дурака, — сказала Лебедева. — Я вижу, у тебя в селе есть хороший защитник.

Ни один мускул не дрогнул в лице Лебедевой. Она была убеждена, что в этом мире еще не отлита пуля, способная отнять у нее жизнь.

—И вам не жалко, человек ведь, — спросила нанайка, кивая в сторону Штыря.

—А тебе?

—Дураков чего жалеть. Мне вас жалко. Хотите жить, бегите, ведь смерть ваша предрешена.

—С чего взяла?

—Не знаю, так считает человек, который вас любит.

Лебедева расхохоталась.

—Девочка, ты соображаешь, что говоришь!

Пуля была послана не Богом, а молодым охотником из семьи староверов Бортниковых. По пути она задела мочку уха Лебедевой, и ощущение у Нины было такое, будто ее укусила оса.

—Ты хочешь сказать, что меня убьют?

—По решению революционного трибунала. Вместе с Тряпициным.

Лебедева подошла к молодой нанайке и, сломив шлепком сопротивление ее руки, раскрыла разрезанный Штырем халат.

—Ты обворожительно красива, — сказала. — Пойдем, я помогу тебе заштопать разрез. Когда-то я была белошвейкой и, говорят, неплохой.

В домике, откуда прогремел выстрел, она целовала заносчиво торчащую грудь, хитро улыбающийся пупок, говорила нанаечке ласковые слова любви и веры в ее великое будущее. Горячие волны страсти прокатывались по молодому телу дикой козочки, она блеяла в ответ и азартно отвечала на жадные поцелуи Лебедевой. Вечером вновь испеченный вулкан помчался к Мазуру с нижайшей просьбой сохранить Лебедевой жизнь.

—Зачем тебе это, Аннушка? — не понял охотник. — На ней столько крови, что одной смертью не смоешь.

—Сделай так, чтобы она умерла и воскресла.

***

Ты можешь притвориться мертвым, когда враг пойдет по трупам твоих братьев, но при этом помни, что человеку не всегда хватает мужества встать и нанести врагу удар в спину. Пришли, и слава Богу. Сожгли дом, ну и черт с ним, с домом, главное — не изрубили тебя в куски, не свалили, как падаль, в овраг. И только позже, когда уйдет страх, просыпается в человеке совесть и начинает подтачивать его изнутри, чтобы, в конце концов, довести до самоубийства. Поэтому, пока жив, не притворяйся мертвым. Если нет возможности заявить о себе, выплесни фонтан крови из сердца и умри как боец, присягавший на верность Отечеству.

***

Макар Руднев записался в колхоз, когда ветвистое дерево его пермяка-деда оказалось под колесами летящего в коммунизм локомотива.

Не умели Рудневы кривить душой, не хотели колхозную нищету плодить, потому и не дала им новая власть вольную, как Силину. Вроде и не царь с выводком, а пошли в распыл, грязных морских рыб кормить. Даже Пипетка не выбила из своего шаманского бубна подлинной истории исчезновения рода Рудневых.

— Не по людским законам новая власть живет, — жаловалась она Макару, — но если что узнаю, сообщу.

Признаком сильной власти Лавренчик считал тяжелую походку и каменное лицо с застывшим на нем выражением брезгливости. Холодный пустой взгляд отпугивал даже мошку, а рот с зубами цвета красного знамени наводил ужас на всех встречных и поперечных.

Даже Илья Моисеевич Хвалынцев терялся при виде Лавренчика, хотя по всем данным был выше его чином. И подчиненных у него было больше, и связи с Хабаровском плотнее. Но при встрече тет-а-тет он признавал Лавренчика лучшим своим наставником и советчиком.

— Власть взять легче, чем удержать. Когда-то самой страшной для меня фигурой был хабаровский полицмейстер Баринов. Его побаивался сам губернатор, потому как казнил и миловал в полное свое удовольствие.

—Говорят, он плохо кончил, — не без иронии заметил однажды Хвалынцев. — Стоит кому-нибудь из наших замов выйти в люди, как они тут же состряпают против бывшего начальника дело. Головы чекистов, заметь, летят чаще, чем головы бандитов.

Правила игры требовали от Лавренчика признать правоту Ильи Моисеевича, ведь его роль в охране интересов государства с каждым днем вырастала. Теперь Хвалынцев курировал не село, а город, который по всем прогнозам может стать главенствующим на Амуре.

Лавренчик жил скромно, но сытно. Каждый рыбак считал за честь поделиться с ним частью своего улова. Не скупились и охотники. Оседало в его хозяйстве и кое-что из конфискованного у врагов коммунизма имущества. Правда, все это приходило к нему через десятые руки в виде дорогих заморских вин и фруктов. Официально всем богатством владел лесничий Орлов, а сам Лавренчик ютился в избе изгнанного на поселение подкулачника Мерзескула.

—Мерзкая власть свернула скулу хорошему человеку, — так сказала Лавренчику по поводу этого выселения Пипетка. Но поскольку чекист шаманов втайне побаивался, он просто забыл об этой нелепой выходке выживающей из ума старухи.

На лбу у Лавренчика постоянно сидела капелька пота, она была похожа на третий глаз, с помощью которого чекист определял степень вины каждого подозреваемого.

— Что это у вас за профессия — мучить людей, — сказал как-то его сосед Укупник. — Когда-то вы лучшим печником на Амуре были, печи ставили, хозяйки вас хлебом-солью привечали. А что теперь?

Третий глаз на лбу Лавренчика разросся до пузыря на дождевой луже, но диверсии в этих словах чекист решил не замечать. Он решил, что кое в чем Укрупник прав: далась ему эта чрезвычайка! С другой — доверие советская власть оказала ему, а не соседу. И неизвестно, как повел бы себя на его месте сосед, участвовавший в свое время в расстреле мирных граждан на Амуре.

—Печи класть — дело тонкое. После десяти лет перерыва получится ли? — ответил тогда Лавренчик соседу. — Да и зачем? Кто-то же должен в чека работать.

К Рудневым чекист относился настороженно: они ни за белых, ни за красных. Им бы только деньгу зашибить: лес рубят, рыбу ловят и огородники удачливые. Живут так, будто нет в мире ничего более привлекательного.

В тридцатом, когда началась коллективизация, Рудневых зачислили в первый эшелон врагов социализма. Попытка Макара спасти семью вступлением в колхоз не удалась.

—Волка сколько не корми, все в лес смотрит, — на немой вопрос Макара отшутился Лавренчик.

— Сослали бы в Галечный, как Силина, — досаждал Макар чекисту, а тот только губы кривил, да зло посмеивался про себя: “Поживи чуток и тебя отправлю куда надо!” Развязав палачу руки, советская власть дала ему возможность отомстить Рудневым за прежнее их семейное благополучие, за трудолюбие и за истинно христианскую совестливость, которая многими воспринималась как высшее проявление эгоизма.

В день, когда исчезла из Пермского семья Рудневых, Степан Палий писал:

Охотятся сороки на орлов.

Сороки восседают за столами.

Но, право, не становятся орлами,

Державной птицы всасывая кровь.