13. Поэзией нас здорово надули

Испещренное старческими морщинами лицо неба было на удивление светлым и моложавым. Оно напомнило мне лицо американского поэта Роберта Фроста — комок морщин и вспорхнувший в улыбке рот, в обрамлении жидкой поросли волос. Добрых десять минут водил нас за нос проповедник погоды из телепрограммы «Губерния», расписывая по минутам возможные капризы погоды, но обещанного с утра ливня не было, как не было и теплого вечернего дождика. Видимо всю свою страсть гроза выплеснула на Еврейскую область, а небо почувствовало себя не по годам старым, и в отличие от Фроста не задело нас крылом своего поэтического вдохновения. Между тем в голову лезли стихи поэта, перелицованные по случаю пустозвонства «Губернии».

Мужчина, щеголяя интеллектом,

Хабаровчанок удивить пытался,

Сорочку рекламируя, он летом

Дальневосточным, да еще в июле,

Наобещал нам грома, ливня, ветра…

И как всегда случается при этом

С погодою нас здорово надули.

— Трудно писать об ушедших, о мертвых лучше помолчать, ато обидятся и нашлют с того света какой-нибудь дури, — говорил умерший в середине прошлого века мой революционер батяня. О белогвардейцах, которых он косил своей шашкой, отец говорил с уважением.

— Ты, батя, много душ загубил?

— Было дело.

— А за что?

— За то, что хотели снять с меня голову. Все они были хорошие ребята, но не я, право, придумал революцию.

Я пишу свои заметки не о подвигах отца. Если существует мир теней, отцу сейчас приходится довольно сложно выяснять отношения с убиенными в бою воинами. Возможно, невдалеке от их шумной компании восседает поэтический бомонд бывших поэтов комсомольчан, и среди них особо выделяется тень одного их моих героев, Геннадия Румянцева. Когда лет сорок назад мы с ним впервые встретились, мне пришла в голову реплика Фридриха Ницше по поводу одного из героев Шекспира: «Брут, даже Брут теряет терпение, когда входит поэт, чванный, напыщенный, назойливый, какими поэты по обыкновению и бывают, словно некое существо, кажущееся битком набитым возможностями величия, в том числе и нравственного величия, и все же редко доводящее его в философии жизненных поступков до хотя бы обыкновенной честности». Именно таким всегда видел я Геннадия Румянцева: чванливым, заносчивым, но до тех пор, пока в окружающей его среде не появлялся поэт столь же высокого полета:

Они сошлись: коса и камень

Мне бросилось в глаза его лицо, цвета подгнившей древесины, с обкусанными до черноты губами и несвойственной этому типу людей нервозностью:

— Поэзия перестала быть дорогой на эшафот, но это еще не значит, что мы можем выражать свои мысли вслух.

На том памятном для меня заседании литобъединения Румянцев читал стихи, потрясшие меня своей афористичностью, но ни в одном из его сборников этих стихов вы не найдете. Не думаю, что даже в период разнузданной демократии он был верен своим принципам: не выражать сокровенные мысли вслух. Скорее всего он читал стихи неизвестного нам автора, выдавая их за свои. Этих стихов не было в сборниках Жигулина и Ручьева — поэтов, по мощи таланта способных написать эти стихи. Зековская же литургия Румянцева ничем не превосходила обычные для того времени поэзы, хотя значительно уступала выше названным поэтам.

Кто-то пустил слух, что сидел Румянцев за политику, что по тем временам не вызывало сомнений, и этот факт в основном и вознес Румянцева в наших глазах на пьедестал почета. Мы единодушно признали за ним право неоспоримого критика, которое разрушалось его же творчеством, в котором он явно пробуксовывал, когда в затылок ему дышали такие поэты Комсомольска, как Нефедьев, Козлов и Кабушкин.

Его стихи о Чехове я нашел в сборнике поэта-медика Попова, и хотя Геннадий утверждал, что не он у Попова, а Попов у него взял тему, я был убежден в обратном. Ведь по силе мастерства Попов был на голову выше. Хотя обвинять Румянцева в плагиате я бы не стал.

Есть поэты ведущие и есть ведомые. Сильные стихи, услышанные даже случайно, западают в память и, заболевая ими, поэт способен выдать на заданную тему нечто свое, иногда вплоть до повторения отдельных строк и даже строф. А что касается музыкального обрамления стиха, это наблюдается сплошь и рядом.

К ведомым, на мой взгляд, можно отнести Геннадия Козлова. Его поэма «Мост» писалась долго, трудно, совершенствовалась Асламовым, кусками публиковалась в газетах, в журнале Дальний Восток, а затем в коллективном сборнике «Песня моя Комсомольск» и, наконец, в книгах его стихов, а между тем, читая «Мост» Козлова я не мог избавиться от мысли, что все это я уже читал. И не случайно. Читаю у Козлова:

И паровоз,

Дыша нам жаром

В лица,

Пошел,

Пошел,

Как будто по плечам…

А в памяти звучат строки из поэмы Егора Исаева «Даль памяти»:

До будет свет!

И кинулась дорога

Под розвальни.

И конь, как босиком,

Пошел,

Пошел

По роспути весенней,

Пошел,

Пошел,

Где лед еще и снег…

У Козлова:

И мост…

Неудержимо

И высоко

Над временностью

Прочих переправ…

У Исаева:

И вот он… мост!

И мост, как подкосило

Тяжелым льдом…

У Козлова:

«Я — сам!»

«Я — сам!»

У Исаева:

А там,

А там…

Примеров можно приводить множество. Если воспринимать пафос как глину, из которой лепились социальные шедевры, Козлов лепил свои поэмы из глины по разным причинам отбракованной Егором Исаевым. Отсюда перекличка, слов, строк, даже строф, но главное в том, что модный в ту пору Исаев стал донором для многих молодых и не совсем молодых поэтов. Честно признаться, его поэма «Даль памяти» мне не нравилась — слишком много пафоса при вялости сюжета. Зато вторую его поэму — «Суд памяти», по строчкам которой вместо ложного пафоса был пущен электрический ток, я не мог читать вслух. Почти каждая строфа прерывалась судорожными рыданиями.

И вот сижу, бедняга Курт,

Сижу

Безногой тумбою,

Подобно той, во что плюют.

И — представляешь! — думаю.

Как ни странно, но именно Курт появляется в поэме Козлова «Глубокий след», в поэме о военном детстве поэта. Но если Исаев очищает мою совесть электрическими разрядами, то Козлов бьет по совести нереальностью происходящего. Едва ли в победоносной армии Вермахта можно было найти солдата, даже повара, который, презрев своих братьев, кричал бы мальчишкам «Рот фронт». Раздать остатки пищи — согласен, такое было, но предательством в победоносном шествии фашистских армий и не пахло.

Как ни странно, Николай Кабушкин, набиравшийся поэтической мудрости на факультете Егора Исаева, не соблазнился поэтикой учителя, разве что в поэме «Резной карниз», но в ней чувствуется только школа, а не пафос и тем более строчек из поэм Исаева он не выдергивал.