15. Я буду нежной, как былинка

У нее запавшие глаза и слегка одутловатые скулы. Как у хомячка, натаскавшего за обе щеки орешков и стыдливо прячущего глаза от голодных соседей. Но губы у нее женские, обжигающие обещанием страсти. Изредка в танце она касается меня своей грудью и я чувствую сквозь ткань царапающую шершавость ее остро торчащих сосков.

— Нельзя ли снизить обороты, милый?

Голос у нее слегка осипший от только что выкуренной сигареты. В нем угадывается легкая ирония и я пытаюсь заглянуть ей в глаза, но она прячет их за мохнатыми ресницами, не давая мне возможности убедиться, шутит она или говорит серьезно.

Для меня сейчас главное — подавить чувство страха перед исходящей от нее силой. Названия этой силе в русском языке нет, да и в других, наверняка, тоже. Не нежность вызывает она во мне, не возбуждает, как мужчину, она пронизывает меня остро пощипывающими токами. Нечто подобное испытал я дважды: в юности, проскочив сквозь заросли крапивы, а позже — впервые читая роман Достоевского «Братья Карамазовы». И в первом и во втором случае я находился на грани помешательства, потому что любая попытка выпрыгнуть из тела заканчивалась провалом.

Беда в том, что каждый человек считает себя лучшим, чем он есть на самом деле. Это же можно сказать о группе людей и целом народе. Сегодня американцы уверены, что они — избранный народ, который может повелевать миром. Нечто подобное случилось однажды с немецким народом. Впрочем, нечто подобное случалось и с русским.

Я и не заметил, что думаю вслух:

— Чем глупее человек, тем более значительным кажется он самому себе.

Губы моей партнерши по танцу трогает ироническая ухмылка:

— А вы?

— Я не исключение.

— Если признаете это, значит не дурак, хотя говорить такое вслух при мне все равно, что обвинять меня в глупости.

Я пытаюсь поймать усмешку в ее глазах, но мохнатые хищно загнутые ресницы надежно разделяют наши души, будто оберегая нас от возможных последствий. И я впервые думаю о том, что самым трудным препятствием к нашему сближению являются слова. Ее намеки я могу истолковать по-разному. Губы не более чем ширма в разговоре, не лгут только глаза, но, увы увы, ее глаза скрывают в себе нечто такое, чего мне не должно знать. Это меня не озадачивает и не бесит, но как бы ей в протест я начинаю раскручивать вальс в нечто, что сродни смерчу, способному выбросить нас из этого шаркающего кожаными подошвами помещения.

В ритме вальса я мысленно напеваю полюбившиеся мне когда-то стихи:

Ты танцуешь, а юбка взлетает,

Голова улеглась на погон,

И какая-то грусть наплывает

С четырех неизвестных сторон.

Я не могу сказать, чьи это стихи: Соколова или Горбовского. Как не могу утверждать, что «Выделку рыбьей кожи» Константина Бельды, перевел с нанайского Валерий Шульжик. Ведь в книге «Дальний Восток в поэзии современников» черным по белому написано, что эти стихи перевел Асламов.

И вообще, наш потогонный мир полон шокирующих загадок. Зачем, например, я пришел в этот клуб, и, несмотря на возраст, пытаюсь обставить в танце двадцатилетних прожигателей жизни, у которых на уме не женские губы, а бутылка «ПИТа», из которой они изредка посасывают пузырящуюся жидкость. В наше время во время танца девушки пузыри не пускали, а теперь вместо рта у многих пузыри, и у меня появляется сомнение, а на Земле ли я нахожусь. Хорошо, что со мною вполне земная женщина, вот только обрабатывает она меня досель неведомой энергией. И пытается сорвать мои планы совместного полета в космос:

— Смилуйся, — говорит она, — этот вальс никогда не кончится.

Она не знает, что оркестр отрабатывает 200 рублей, на которые я заказал этот танец.

Робок, несмел, наплывает мой первый вальс…

Я понимаю, насколько наивно в моем возрасте мечтать о полетах. Мне даже сны об этом перестали сниться, хотя до шестидесяти я летал еженощно. Я делаю оркестрантам знак рукой, и вальс постепенно сползает на медленное танго. Мы останавливаемся. Остроконечная женская грудь пытается проникнуть в мое тело, ее голова лежит на моем плече, вокруг нас стремительно вращаются покрытые блестками колонны, накрытые китайской снедью столы, легкая тошнота царапает мне горло.

— Вы опасный человек, — шепчет она, и я боюсь, что её зубы вот-вот вцепятся мне в ключицу. — Вы совсем седой, это, что… наследственное?

— Это старость, — так же шепотом, отвечаю я, ловя губами качающийся у нее на затылке завиток.

Нет, это не солнечный ветер, это работает кондиционер, прохлада которого особенно ощущается, когда ты потный. Покусывая завиток, я чувствую, как остро откликается на ласку ее грудь.

Ты женщина, ты ведьмовской напиток…

Реакция на стихи Брюсова самая неожиданная: впившиеся в мое тело соски стремительно увядают. Мне немного обидно за поэта, ведь Брюсов мне нравится, несмотря на то, что на него окрысился весь Серебряный век. Я воспринимаю охлаждение женщины, как вызов, и, обнаглев, задаю вопрос:

— Почему ты прячешь глаза, боишься убить меня взглядом?

Мне не так важен ответ, я жду, что она вскинет ресницы и в лицо мне брызнет сноп света. Ведь просто так женщина ничего прятать не станет. Она слегка отстраняется от меня и начинает медленно передвигать ногами. Ее молчание так похоже на вызов, что мною овладевает глубокая досада. Изнуряет мысль, что я делаю что-то не так. Вернее, то, что я делаю — недостойно мужчины. У меня пропадает желание флиртовать, досаду сменяет легкая грусть, а где грусть там и стихи:

Объевшись танцем, мы трясем

Набитыми салатом животами

А не сплясать ли нам вдвоем

Под негритянские там-тамы.

Это экспромт, и женщина понимает это.

— Плясать не будем. Я немножко притомилась, но стихи послушаю с удовольствием.

— Давайте условимся: я — вам, вы — мне, теперь стихи любит только тот, кто их пишет.

Она клюет меня носом в плечо, это называется смехом. Ее пальцы крепко вцепились в мое предплечье. Значит, ее, как, впрочем, и меня все еще вертит водоворот вальса. По пути на балкон я состряпал для нее еще один экспромт, но в нем был намек на опущенные ресницы, и вслух читать его я не стал.

Подними свои ресницы,

Если — грех, то согреши,

Дай душе твоей напиться,

Хоть глоток, но от души.

Остановившись, она уткнулась мне носом в подбородок:

— Если придумал, прочти, а то обижусь.

— А ты не обидишься?

Оттолкнувшись от меня, она рассмеялась.

— Я не девочка, чтобы обижаться.

На балконе она читала мне свои стихи:

Улетаешь? Лети себе с богом.

Я бескрылая птаха. Потерь

На земле у меня было много,

Неземную познать бы теперь.

Жизнь со дня нашей встречи земною

Никогда не решусь я назвать.

Как за богом, жила за тобою,

Но из рая пора улетать.

Что ты? Что ты? Я разве посмела бы

Без надежды оставить тебя.

Это плачу не я, это небо

Орошает нас счастьем любя.

Стихи прозвучали для меня настолько неожиданно, что я не нашелся что сказать. В стихах было больше боли, чем тепла, но даже от показавшегося мне малым тепла у меня начинали пылать щеки. Это было похоже на припадок ревности, и женщина, видимо, догадалась, что произвела впечатление. Накрыв ладонью мою лежащую на перилах балкона руку, она сказала:

— Вы, как поэт, в последнее время запрограммированы на политику. Кроме плачей по любимому, я пишу другого ряда стихи, возможно несколько беспомощные, но жесткие. Так что не судите строго.

Россию водкой не согреть.

Напрасно патриоты пьёте.

Укоротив ее на треть —

Закончите на эшафоте.

Сосед, как ни хорош, вобьет

Вам в грудь осиновые колья,

Чтобы прибрать ваш огород,

Ваш дом и все ваши угодья.

А вы кичитесь, сколько кто

Вольет в себя дурного зелья,

И ждете, вдруг плеснет хвостом,

И власть в стране возьмет Емеля.

Хмельной я буду, как вино,

Я буду нежной, как былинка,

Но не ложитесь вы на дно

Шарахаясь от поединка.

Мне показалось, что она всхлипнула, тронутая собственными стихами. А когда я взял ее руку в свою, резко выдернула ладонь, и, пряча глаза, заговорила быстро-быстро:

— Нет, нет, только не жалейте меня, только не жалейте, а то я сейчас, прямо с балкона. Это ведь так просто… с балкона, это проще чем сгореть от водки, но я этого не сделаю…

Я боялся, что она выбежит с балкона, и люди подумают обо мне бог знает что. Но она сдержала себя и даже улыбнулась, помахав мне рукой. А я даже не спросил, как ее зовут. Мою оплошность восполнила ее приятельница, Ирина Степановна Соколова. Ирина села на место незнакомки, заявив, что та больше не появится.

— Да вы не расстраивайтесь, Дина человек сложный, а по нынешним меркам — чокнутая она. Выскочила замуж за спившегося лейтенанта. Его за луженое горло из части выдворили, а Дина решила из него генерала сделать. Не понять даже было — любовь такая или из принципа все. А когда ему по пьяни глаза высекли, отдала свой: мужику дескать нужнее. Он и ее глаз по пьяни потерял. В автобусе пристал к ребятам, а те от пива одуревшие. В общем, сейчас она ищет спонсора, который за трехкомнатную квартиру отдаст свой глаз. Она, видите ли, уверена, что с милым рай в шалаше. А сегодня ляпнула, что в случае чего отдаст Мишке свой последний глаз. Должен же он, говорит, прочувствовать. Но я думаю, что врачи не дураки, ослеплять женщину не станут…

— Везет же придуркам, — сказал сидящий напротив нас парень. — Баба редкой красоты, умница, а на этого осла ишачит. И не верующая ведь…

Я долго не знал, с какой стороны прикоснуться пером к этой теме. Написать повесть, рассказ, или призвать на помощь стрекозу, чтобы вместе обсосать эту ставшую особенно больной для меня тему.

Пока мы танцевали и читали на балконе стихи, мне и в голову не приходило, что у Дины нет глаза. Но дело не в этом, совсем не в этом. Я до сих пор убежден, что подними она ресницы, я был бы ослеплен бушующим в ее сердце огнем. Я бы…

Наивный идиот: я бы… Не сами мы выбираем себе жен, их нам подбрасывает некая таинственная сила. И не мне решать, почему она подбросила мне не ту, а эту. Вся наша жизнь построена на конфликтах, ведь мы конфликтуем даже сами с собой, не говоря уже о конфликтах с близкими нам людьми. А сведи меня жизнь с женщиной, которая будет смотреть на меня, как на бога, я превращусь в деспота, вроде алкоголика лейтенанта. И такими же деспотами будут наши дети. Или чокнутыми — в маму. Но и тут я, пожалуй, неправ. Не так и проста, на мой взгляд, Дина, если вспомнить ее стихи. Она сама ищет приключений на свою голову, чтобы страдать, корчиться в судорогах и конвульсиях от ненависти к себе, но претворять в жизнь задуманное. Поэтому-то в ее стихах столько нежности и боли. Боли и нежности. И жизненной правды на грани пророчества.

Шло время, знакомящее меня с женщинами более интересными, чем Дина, но я не мог отважиться написать о ней даже несколько строк. А тем более показать, что это за фрукт и возможна ли на ее трагическом пути удача.

Прежде всего, я сам не был уверен, что достиг в любви к себе той вершины, которая дает мне право так же страстно возлюбить соседа. Или женщину, готовую отдать пьянице-мужу свой единственный глаз? Отдать, чтобы добровольно и навсегда погрузиться во мглу. Нет, моя любовь к этой женщине не было столь сильной, чтобы я мог ради нее пожертвовать своим глазом. При мысли об этом у меня возникал вполне резонный вопрос: «Зачем: Ведь она и мой глаз отдаст мужу. Отдаст, чтобы доказать свою правоту, что муж ее в конце концов осознает всю глубину своего падения. И возлюбив себя, возлюбит своего ближнего. Боже, какая наивность! Пьянице глубоко наплевать не только на библейские заповеди, но и на все, что происходит вокруг. Все человеческое в нем убито жертвенной любовью женщины. Она лишила его не только воли, но и разума. Чтобы полюбить себя нужно родиться мужчиной, а муж Дины не был даже самцом: он был рабом чувства, которому необходима постоянная подпитка алкоголем.

Но задавшись целью – полюбить себя, чтобы столь же сильно полюбить соседа, я сам превращусь в раба этой любви. Именно сильная страсть превращает человека в развалину, поэтому даже любовь к себе должна подпитываться трезвым эгоизмом здравого смысла. Что значит — полюбить сумасшедшего? Пожертвовать на его содержание в клинике сотню-другую куда ни шло. Но пытаться лечить собственным примером не просто глупо, а преступно. Пьяница пьет потому, что питие доставляет ему наивысшее блаженство. Во имя этого блаженства жена жертвует своим здоровьем, потому, что жертвенность для нее не что иное, как разновидность алкоголизма. Так какой мне смысл превращаться из человека в раба библейской заповеди: возлюби соседа, как самого себя. Да и за что мне себя любить? За то, что избежав алкогольной зависимости, привил себе страсть к писательству. Эта страсть сродни алкоголизму, она разрушает семьи, превращает человека в изгоя в собственном его доме. А единственное, что она может дать — скудный заработок и позорную сегодня кликуху — поэт, от которой порядочные люди шарахаются, боясь заразиться.

Поэтому я хочу предупредить читателя, что в название одного из очерков «Ода себе любимому» я вкладываю солидную долю сарказма, заранее предупреждая, что моя любовь к представляемым людям не выходит за рамки здравого смысла.

Как-то Валентина Катеринич воскликнула:

— Ты приютил в «Экумене» кучу графоманов, не любя при этом академической науки.

Что я мог ответить на это. Да, иногда я пытаюсь любить своего ближнего больше чем себя, но как правило, такая любовь кончается совсем не так как хотелось бы. Ближнему на эту мою особенную любовь глубоко наплевать. Он усвоил первое и последнее слова заповеди, и для него заповедь звучит так: «Возлюби себя самого».

Да бог с ними, с ближними. Библейские заповеди придуманы романтиками типа Даниэля Дефо. В быту их не придерживается ни одна живая душа, не говоря уже о всякого рода схимниках и монахах. А если кто и отважится на большую любовь к ближнему — погубит себя и его. Яркий тому пример любовь Дины к мужу. И хорошо, что она нашла в себе мужество отказаться от глупой затеи вылечить мужа любовью. Обменяв трехкомнатную квартиру на однокомнатную и дом в черте города, Дина развелась с мужем, сошлась с другим, и теперь глубоко раскаивается, что отдала свой глаз подонку (слово сказанное Диной). А ее муж, (можете себе представить) ее слепой муж женился на зрячей, здоровой женщине, бросил пить и разводит на продажу кроликов. С ума сойти и только, — скажете вы и скажете верно, потому что чрезмерная любовь так же опасна, как опасна передозировка некоторых лекарств, в попытке спасти человека. Или передозировка соли при варке ваших любимых щей.

Когда мы в последний раз встретились с Диной, она, как и прежде, прятала за ресницами глаза, но стихи ее были, как и прежде вызывающе острыми.

Не соколы у нас и не орлы

Слетаются на трапезу в столицу —

Стервятники садятся за столы,

Изогнутые клювы, а не лица,

И не глаза, а зубья от пилы.

И мне порою, кажется, что ум

Большая редкость, что никто не вправе

Вести народы к счастью наобум

В продажной политической оправе.

Никто невправе мной повелевать,

Пусть я глупа, но вы ведь не умнее.

Но если на меня вам наплевать,

Я вижу, как зажаты ваши шеи

Руками зла, которых не разнять.

И еще мне понравилось одно весьма любопытное стихотворение о мошке.

Когда ветру надоело

Дуть — улегся под кустом.

До мошки ему нет дела.

Ну, спасибо и на том.

Ведь мошка она не просто

Любит кровь мою лакать.

У нее для пищи постной

Хоботок слегка покат.

Наплевав на Иисуса

И на Бога свысока,

У Иисуса от укуса

Воспаляется щека.

У мошки возможно тоже

Есть свой бог на небесах,

Он велит дырявить кожу

Попадающим впросак.

На такое дело глядя,

Бур придумал человек,

Дыр наделал и порядок —

Кровь земную гонит вверх.

И поэт сатирик тоже

Научился у мошки

Вместо хобота под кожу

Загонять свои стишки.

Припадает и лакает

Кровь соседа, а сосед

На расправу намекает,

Огрызается в ответ.

Так что все земные войны,

Все народные грешки

Начинаются с достойно

В душу лезущей мошки.