04

Слава богу, Георгий был далек от моих измышлений. Он рылся в памяти, как в старом чулане, пытаясь вытащить из заплесневевшей рухляди социализма что-нибудь свеженькое. И вытащил:

 

***

Ихтиозавры вымерли,

Гады забились в глушь.

Много мы мусору вымели

Из закоулков душ.

И все же порой — откуда?

Должно быть из тьмы времен?

Вдруг выползает чудо:

Юркий хамелеон.

То он, как сахар, тает,

То, словно вечный лед.

То он тебя обнимает,

То он тебя предает.

Меняя цвета и взгляды

С космической быстротой…

 

— Вот так, — перебил чтение стихов Миролюбов. — Разве я не говорил, что Советы расплодили хамелеонов. Практически в один день все красные стали черными, а потом разбились на серо-буро-малиновых.

— Опять ты, Степан Васильевич, писаешь против ветра. Сам-то кем до Горбачева был, инструктором при райкоме. А сейчас?

— Хочешь жить — умей вертеться. Я чужого не хапал ни ртом, ни руками. Свой бизнес начал с ноля. Но по настоящему стал красным только теперь. Тогда хоть и служил Партии, но был сомневающимся. Хотя, иногда вынужден был менять цвета, дабы получить от чиновника нужную подпись. А ты, Александр, под кого себя чистишь?

— Не под Ленина, как Маяковский. Я — под Георгия Бельды, глядишь, рыбки на закуску достанется.

— А ты, Георгий Андреевич, под кого?

— Ясно под меня, — поддерживая шутливый тон, воскликнул я, — ведь я его единственный переводчик.

— Вот и получается, что все мы, тут собравшиеся, — хамелеоны.

— Выходит так!

 

Запеченная в углях рыба мне не понравилась. В ней присутствовал привкус пергамента, листы которого специально для таких случаев таскал в своем рюкзаке Миролюбов. Да и приправой он запасся китайской, в сладковатой оправе и без того сладкие караси напоминали яблочный торт с привкусом морепродуктов. Но под водочку закусь пошла. Даже поморщившийся было Георгий за двухлитровую бутылку «Русского размера», простил Миролюбову китайскую кухню.

Первый тост был за Юлию Владимировну Друнину. Пили, как за живую, сдвинув стаканы. Поэты живы, пока в нашей памяти звучат их стихи. Многие из советских поэтов уже дышат на ладан, но я уверен, что будущее реанимирует их. Сегодняшние критики покушаются даже на Маяковского, но у поклонников Бродского — кишка тонка, чтобы заглушить агитатора-горлана-главаря. Никто из сидящих у костра не мог вспомнить ни единственной строчки нобелевского лауреата. У меня лично осталось в душе хорошее чувство от его стихотворения об отце. Остальное — вторично. По сравнению с Бродским — Шкляревский и Горбовский кажутся недостижимыми вершинами. Поэзия не в происхождении поэта, и не в средствах, внесенных в ее продвижение людьми, приближенными к «святому» президенту Ельцину. О Ельцине, кстати, даже Миролюбов стишок накропал, написав его от имени самого президента:

Свой выводок я обеспечил надолго.

И дочери сыты, и внуки — с лихвой.

Теперь мне в святые прямая дорога,

По всем козырям я игрок неплохой.

Россию разграбили воры в законе —

Не я в губернаторы их выдвигал.

Важнейшей детали народ не запомнил,

Поэтому спьяну меня оболгал.

Ну, что мне прикажете делать? Оставить

Без денег свой выводок я не могу.

К тому же никто не доверит мне править

Страной, у которой я в вечном долгу.

Живу я безбедно, бездомным гаврошам

Случается, гривенник дам на обед.

Напрасно клянете: мужик я хороший.

Не зря же мой выводок сыт и одет.

 

Стихи Миролюбова чем-то напоминают лагерную поэзию, или как в последнее время ее стали величать — дворовую. Не подумайте только, что Степан Васильевич мотал срок. Он из плеяды ученых мужей, задвинутых в партаппарат, из-за неуживчивого характера. Поговорка «Из грязи в князи» стара, как мир. Не нова «Из дерьма да в закрома». Созданные Миролюбовым гуматы, из болота в которое зона сбрасывает свое золото, были воспеты (за особую плату) местным поэтом Сергеем Поместновым.

 

Все отходы с огорода,

От скота и от народа,

От церквей, властей и Думы,

Все ненужные отходы

Превращаются в гуматы,

Если вы их соберете,

Миролюбову пришлете,

Где, пройдя энергоблок,

Из отходов выйдет прок.

 

СМИ рекламу не приняли. За приличные деньги ее поместила рекламная газетенка, и реакция превзошла ожидания: Степан Васильевич озолотился.

— Не обделив при этом Поместнова, — заявил Рашников. — На полученный гонорар тот издал сборник стихов «Заказанная Лира». В сборнике есть весьма приличные стихи.

 

Когда соседка заказала

Стихи о верности в любви,

Мы переспали для начала,

Но верность мужу сберегли.

Она шептала имя мужа,

Я — имя собственной жены.

И пусть мы разбежались тут же —

Друг другу были мы нужны.

Я написал стихи, женою

Свою любовницу назвав,

Жена была довольна мною,

С моим соседом переспав.

 

— Забавные стишки, верно?

— Романтика современного быта с подсказками из СМИ, — съязвил Георгий, — хотя сам  в поэзии был бытописателем с юмористическим уклоном.

— У меня нет времени посещать тебя в твоем логове, да и зачем, спаивать мапу? пошутил я однажды.

В ответ то ли треск, то ли смех, то ли обида, преобразованные в непонятные мне звуки.

— Я, Саша, пью, поддерживая огонь в душе, а не в теле. Душа не спивается. Чем больше я пью, тем сильнее боль. О причине боли не скажу, не знаю. Недавно вспомнил, как полвека назад пришел со стихами к Пассару. Он пробежал глазами по нанайскому тексту и ничего не понял. Я увидел это по выражению его лица. Уходя, я почувствовал боль, она до сих пор во мне. Правда, возникает периодически. Особенно, когда в мире свирепствует ветер с дождем, или просто сильный ветер. Мне кажется, что однажды ветер сметет с планеты, все, что люди построили. Сметет даже горы, превратив их в песок. Останется только Пассар с его железной логикой: все, что вне меня — плохо! Чем больше я пью, тем сильнее боль. Боль за народ нани, настолько малочисленный, что уже не сознает себя народом. Вся его боль скопилась в отдельных личностях. Вместо того, чтобы поддержать друг друга, мы наносим обиды. Эта беда к нам пришла от русских. Лочи не любят друг друга, и особенно не любят удачливых…

К этой теме я возвратился неделю спустя, когда с поэтом Скворцовым из Комсомольска, мы приехали к Георгию на уху. Скворцов  в жесткой форме заявил, что Георгий ошибается. Русские всегда стояли стеной друг за друга.

Скворцов скромненько сидел на табурете, за приоткрытой и подпертой булыжником дверью.

— Я не завидую вам, но хочу кое-чему научиться. И прежде всего узнать — что есть вечное?

— Где ты откопал это чудо, — кивнув в сторону Скворцова, усмехнулся Георгий.

— Не я, оно нашло нас… Ты, Гоша, можешь ответить на вопрос поэта?

— Что есть вечное? — губы Георгия дрогнули в улыбке, но фонарик на этот раз не включился — возможно — сели батарейки. — Вечное ходит вместе с нами. Не многим удалось запечатлеть его в искусстве. Хотя, нет, кисть бессильная… вечное может прозвучать в музыке, реже — в стихах. Беда в том, что у каждого из нас есть стоп-кран: что скажут или подумают люди?

Дичаю я, когда ни чаю,

Ни водки в доме не дают,

Я от волнения дичаю,

А вдруг, волнуюсь, не нальют!

Мы, как миры, эгоистично-

Неприкасаемы, мы ждем,

Когда заплатят нам наличными.

Но пьющий все-таки смешон.

 

— Чьи стихи? — интересуюсь.

— Вот так, написал и забыл. Я их в твоей тетради за 1965 год нашел. Ни строчки на потребу дня. Казалось бы — издевательство над самим собой, а вдумаешься — над системой.

Свобода созревает в нас,

Как плод, готовый брызнуть соком.

Срываешь плод, а видишь кокон,

Он душу мерзостью потряс,

На годы, может, на века…

Но почему так мерзок кокон,

Когда сорвет его рука,

Чтоб раздавить наверняка,

И тут не надо быть пророком,

Чтоб удержаться от плевка.

 

Я так и не смог точно выразить мысль: что же это за хищница такая — свобода.

В молодости я писал много, не думая о чем и для кого. Прочитав эту мою тетрадь в августе 1969 года, Надежда Даричева (в ту пору Скороходова) на внутренней стороне обложки написала:

Перед величием твоей души

Я преклоню колени.

Какое там величие! Упрямый хохол, отказавшийся играть в поддавки со своим народом. Все стремились сделать карьеру, а я больше всего в жизни ценил свободу.

Чего хочу я? Мне нужна свобода

От посягательство бога и урода,

Живущего со мной на этаже,

От «измов» и вождей с приставкой «лже»,

От промыслов, которыми природа

Низведена до нищенки уже.

И что особенно странно, меня за мое свободолюбие не преследовали. Разве что журили иногда. Или вели душеспасительные беседы в кабинетах КГБ. Но интонации были вполне дружескими. Я всегда уважал людей за их веру. В бога или в партию, какая разница. Верь себе на здоровье, но не сбивай мне мозги набекрень. При всей своей разболтанности в идеологии я был и остаюсь патриотом. Никогда и ни на какие деньги я бы не слинял из Советского Союза. Потому, что был коконом, в котором вызревали обгрызающие дерево жизни плодожорки…

Я замечал, как во время моей болтовни в лице Георгия зажигались и гасли угольки затаенного смеха. Не думаю, что он не верил мне, скорее — находил во мне нечто близкое  его мировоззрению. Мы с ним были два сапога — пара. Из той же когорты был и примкнувший к нам Скворцов. Затянувшуюся паузу он разбавил своим четверостишьем:

У Родины на теле и в душе

Изъянов много, но её изъяны,

Пусть даже она хуже обезьяны,

Давно моими признаны уже.

 

Пожав Скворцову руку, Георгий сказал:

— Думаю, нам пора выпить.

Их рукопожатие заставило меня прослезиться. Третьим глазом шаман увидел в Скворцове человека, беседа с которым доставляет удовольствие стягивающимся к столу предкам. Они всегда собираются к застолью, даже умершие триста лет назад. Приходят деды, бабушки, даже умершие в младенчестве дети. Приходят погибшие на войне и на охоте, даже убитые своими же родственниками.

Ушедшие, легко нам с вами.

Вы неназойливо мудры,

Учтиво сдержаны с друзьями,

И дружбой этою горды.

 

Гости с выпивкой, хозяин с закуской. У духов под глазами темные круги от бессонных ночей — в мире мертвых хватает своих проблем. Умершие младенцы в потустороннем мире с трудом учатся летать и говорить, и почти не умеют вести себя за столом. Поэтому у Георгия, да и у нас со Скворцовым, нет-нет, и вырвется ложка из рук. Это шалят умершие в младенчестве дети:

— Не беда, — смеется Георгий, — надо же малышне порезвиться, хоть как-то заявить о себе…

Я сощуриваю глаза до тонкой ниточки, и тогда сквозь сеточку ресниц начинаю видеть суетящихся вокруг стола Гошиных родственников. Степенно держат себя только погибшие на фронте старшие братья: Сэну, погибший под Москвой, и Александр — на Сахалине. По  темным лицам мужчин даже Георгий не может понять, счастливы ли они? А разве лучше умереть в младенчестве от кишечной палочки? Или, простудившись на холодном ветру, под дождем? Или, как приемный сын Георгия, попав под собственноручно срубленное дерево? Люди нани относятся к  деревьям, как к добрым духам, они не убивают деревьев. А сын пошел в лесорубы. Добровольно пошел. Ему не пришлось долгими зимними ночами слушать сказки деда. Поэтому сын решил, что деревья не чувствует боли. Зато он услышал, как плакали деревья, когда его кровь смешалась с кровью рухнувшей на него березы. А вместе с деревьями плакали духи предков, и особенно — дед, который обиделся на сына за то, что тот редко рассказывал внуку прекрасные нанайские сказки.

Прямо за столом, под пение жаворонков в небе, я пытался перевести стихи Георгия на украинский язык:

***

Влітку дзвони від мушля,

Наче дзвони церкви,

Цілить в очі з-за куща,

Щоб мушлі тій вмерти.

Ай, геп-геп-геп.

 

Ранком річкою іде

Хвиля оковита,

Проти хвилі біс жене,

Човен, чи молитва?

Хоа-хлюп-хлюп-хлюп.

 

Вітер з хвилею удвох

Човну б’ють у груди,

Дощ лупити, як горох,

Чи ще довго буде?

Гоа-хєк-хєк-хєк!

 

Міццю змірявсь у воді

З хвилею та вітром,

Двоє їх, а я один,

Тож мене і бито.

 

Як побачив, що здаля

Зве на мене мила,

Білі руки підняла

В небо наче крила:

Хай, хай-хєни-нє-хєй!

Это «Гоа-хэк-хэк-хэк» зримо передает напряженный ритм работы веслами. В украинском варианте я усилил противостояние стихии человеку, зная, что Георгий с детства не любит дождя с ветром. Значит, ему приходится, ко всему прочему, преодолевать природный страх перед грозой. Я понимаю, что таким образом пытаюсь скрыть свою беспомощность переводчика, но Георгий доволен:

— В украинском переводе появился дождь, что было упущено в русском. Я не просто не люблю, я боюсь, когда волны отрываются от реки и начинают закручивать гребешки в небе. В детстве меня накрыла волна, вздыбленная рухнувшим в озеро деревом. С тех пор ветер с дождем для меня — самое неприятное из всего, что есть в природе.

 

Стихи Георгия о любви пронизаны такой нежностью и болью, что читать их, не поделившись перед этим щепоткой водки с предками, невозможно. Тоскуя о любимой, он чувствует, что его болью пронизана вся природа.

 

***

Ясные глаза неба

Тучами затянуло,

Вот-вот дождик прольется.

Только грусти моей

Не выплакать и дождем.

 

Хэ-гэ-гэй, ветер,

Ты что расшумелся,

Деревья в лесу качаешь?

Неужели тоску о милой

Можно развеять ветром?

 

Ну, а ты Амур,

Что волнуешься,

Волны к небу вздымаешь?

Неужели и ты, как сердце мое,

Тоскуешь о милой?

 

Мне казалось, что такие стихи невозможно написать, сидя в комнате за столом. Однажды мы с Георгием пошли на автобус через виадук на станции Хабаровск-2. Явно не выспавшиеся маневровые тепловозы переговаривались сиплыми голосами, слегка прихрамывали на стыках, и трудно было сообразить, чем вызвана их неспешная суета.

Остановившись на виадуке, как раз в том месте, где внизу пыхтел и отдувался тепловоз, Георгий вытянул руку ладонью вниз, и так постояв немного, сказал:

— Ощущение такое, будто тебе в лицо дышит огромное больное животное.

— Почему именно… больное.

— Здесь нездоровый воздух.

— От мазута, угля, и древесины…

— Это запах мертвого тела Земли. В природе уголь и деревья пахнут иначе.

— В природе все бывает иначе, даже боль…

Он прочел строфу из стихотворения «Плач о дочери»:

Мангбо солиачиани солора

Мангбочила мэдэсиэмби:

— Асиа пиктэвэ бакаси-ну?

Асиа пиктэивэ ичэкэси-ну?

Вторая строфа стихотворения в моем переводе звучала так:

Ты не кутайся в облака,

Говори мне Горюн-река,

По какой она тропке ушла,

Где споткнулась ее душа?

 

Плач о дочери, плач о потерянной жене, плач об утраченных надеждах. Выходя из берегов, река оплакивает уничтоженную человеком тайгу, которая подкармливала не только реки, но и океаны. В сухом душном разнотравье, которое возникает на месте выгоревших лесов, зарождаются яды, не способствующие процветанию жизни на земле. Жадность человеческая не имеет предела. Все хотят много есть, долго спать и ничего не делать. А мы разводим руками, не понимая: зачем это? Не сегодня так завтра человек умрет и все пойдет с молотка, потому, что дети бездельников — большие негодяи.

Я пытаюсь не согласиться с Георгием, хотя прекрасно понимаю, что он прав. Умирая, малый бизнес порождает агонию, в которой одни сгорают, другие становятся на путь мщенья. Рабство навязывается нам религией, и поощряется властью. Землю превратили в полигон для испытания личных амбиций под лозунгом: после нас хоть потоп.

На Маяке я встретил мужичка, с которым учились в Комсомольской автошколе.

— Услышал по телеку информацию: набирают рабочих на строительство жилых домов в Якутске. Пообещали заключить договор по прибытию. Работал без зарплаты три месяца каменщиком. По случаю завершение работ устроили банкет, а назавтра, обвинив в пьянстве, уволили без содержания. Из прокуратуры нас выставили, журналисты отмахнулись, как от назойливых мух: «Много вас таких! Надо законы знать и работать только по договору». Я нашел человека, который обещал мне молочные реки и кисельные берега. Я его удавил… куском колючей проволоки. Теперь он числится в пропавших без вести, а я пытаюсь найти еще одного молодчика. Денежки, которые мы заработали, он прикарманил, и открыл свой бизнес. Сам делами не занимается, живет в Израиле, но я подожду…

— А стоит ли пачкаться. Сегодня проходимцев типа Грабового, как грибов в осеннем лесу после дождика. На всех колючки не хватит.

— По-твоему я должен все простить?

— Просто посмотри на все, как на веселое приключение. А при случае плюнь ему в глаза.

— Так ведь слюны на всех не хватит…

 

Георгия мой рассказ не удивил:

— И рыбаков обкрадывают. Обещают золотые горы, а улов увозят, не расплатившись.

Нас грабят, мы смеемся,

Без смеха грустно жить...

 

Дождь заплетал в косички ветви берез, и наши русые красавицы становились черными. Сентиментальные клены брезгливо оттопыривали губы.

 

Дуб тряс тяжелой мокрой гривой, и дождь под ним казался гуще, чем под березами.

— Гоша, это надолго?

— Дождь, что ли? Часа на два. Да и какой это дождь. Ты бы видел дождь на все лето, с середины июня по сентябрь. Послала меня тогда мать к шаманке узнать, когда кончится дождь.

— Что, сынок, жары захотел?

— Нет, я дождь люблю.

— Так зачем спрашиваешь? Любишь — пусть идет.

Посылает мать к шаманке в августе:

— Когда дожди кончатся?

— А говорил — дождь любишь…

— Люблю.

— Зачем тогда спрашиваешь?

Приходит к нам шаманка в середине сентября. Дело к вечеру, за окном хлюпает ставший уже бесконечнм дождь.

— Георгий, тебе не надоела сырость?

— Есть маленько.

— Ладно, утром дождь прекратится..

— Об этом и по радио передали, — с ехидцей посмеивается мать.

— Сколько раз за лето вам это передавали, а я пришла впервые. Почувствовала, что Гоше надоело сопли по щекам размазывать.

 

Я пытаюсь его завести:

— Гоша, когда дождь кончится?

— А ты что, не любишь дожди?

— Не люблю.

— Как полюбишь, так и кончится. Как там говорил наш Пушкин:

Когда мы женщину разлюбим,

Тогда понравимся мы ей.

Запись на клочке бумаги в добротно сшитой из досок дверью:

«Пошел малыш Кингтяса к реке за водой. Выдолбил во льду прорубь и увидел в ней луну. Нет, решил, Луну я вытаскивать не буду. Выдолбил еще одну дырку — и там Луна. Задумался Кингтяса: одна Луна в небе, а сколько их в реке. Из третьей проруби вытащил Луну, принес домой, переступив порог, говорит матери: «В реке полно Лун, можно я одну за порогом оставлю?»

 

— Все в имени твоем, — говорит Георгий. — Чем чаще его будут повторять, тем шире будет звучание. Многомиллионное звучание придает имени статус божественного. Реклама имени, не важно какого, заставляет его светиться…

 

В Донецке на книжных развалах молодой дерганый парень предложил мне почти новенькую с виду «Деловую Америку». Я прочел ее много лет назад, но восторга перед бурно развивающейся экономикой США не испытал. Возможно потому, что хорошо знал стихи венесуэльского поэта Мигеля Отеро Сильвы с  кратким названием «Бур».

Я бы не вспомнил этих стихов, если бы молодой букинист не стал вылизывать зад Бушу.

— Будущее Украины в единстве с янки. Эти парни знают, чего хотят…

Я слушал Игоря Бридько минут десять, не перебивая. Потом попросил слова для Мигеля Сильвы:

 

Все глубже и глубже входит

Бур в нефтяную землю,

Венесуэльскую землю.

Потеет, потеет рабочий,

Венесуэльский рабочий.

Скрежещет стальная машина

Американской марки.

Шумит инженер, поскольку

И он, и машина — янки.

Индеец ли, негр, мулат ли —

Венесуэльский нефтяник

Потеет, вгрызаясь буром

В чрево своей отчизны,

Чтоб утолить нефтяную

Жажду американца.

 

Нас почти убедили, что Америка — фундамент мировой экономики, и если мы, славяне, не будем поддерживать рублем ее экономику, наше здание рухнет одним из первых.

Игорь Бридько показывает мне спрятанный под рубашку американский флаг:

— Америка поможет Украине обрести экономическую независимость и войти в число ведущих стран мира.

— Босния и Ирак уже вошли, посыпав головы пеплом сожженных напалмом ребятишек, — говорю я, и продолжаю читать Мигеля Сильву:

Венесуэльский рабочий,

Усталый, голодный, грязный

Домой возвратится поздно.

Голодные ребятишки

Ждут его у порога.

Жена стирает лохмотья

В зловонной зеленой луже.

Она, как всегда, боится:

Как бы машина янки

Не растерзала мужа,

Как сына ее соседки.

 

— Вы что имеете в виду? — спрашивает, слегка зарумянившийся  Бридько.

— То, что многие из нас попали под гипноз очковой змеи, смотрим ей в глаза и ждем, когда же окажемся в ее гигантском желудке.

А где-то на Украине

Голодные ребятишки

Жуют с голодухи землю.

— Но на Украине такое уже было!

— Знаю, сам жевал. Потому и ратую за полную независимость.

Я спрашиваю:

— Читать Мигеля дальше?

Игорь еще хорохорится:

— Венесуэла полудикая страна, а мы…

— Не волнуйся, янки, с которыми мне довелось беседовать, не менее дикие. Они умеют ловить человечков — сто долларов за душу. В остальном, даже имея высшее образование, они бездушнее самого неграмотного венесуэльца.

Игорь Бридько со мною не согласен:

— Янки — дети романтиков, которые ринулись из Старого Света обживать новый.

— И перебили все коренное население.

Будь у Игоря в руке оружие, он бы выстрелил в меня, не задумываясь.

 

После инсульта Георгия поместили в Дом инвалидов села Иннокентьевка.  О том, как он со своим другом-Склерозом приезжал в это село я хорошо помню. Последний раз я был там в восемьдесят пятом, готовил для ТОЗа статью о работе лесоперерабатывающего комплекса. Помню пружинящие древесной корой тропинки вдоль грохочущих транспортеров, пустую даже в рабочее время контору, расположенную в сотне метров от Амура. Дома инвалидов не помню, возможно, его в то время не было.

В ту пору Георгий жил в Нижних Халбах, в Хабаровск наезжал редко. Теперь, по рассказам Константина Бельды, у Георгия нет  желания ехать в Хабаровск. Обещаниями он сыт по горло. Слегка оправившись после инсульта, Гоша выходит в поселок, с высокого берега смотрит в болезненно-синюшное лицо Амура, и ничего не пишет. Иногда к нему приезжает  сестра Ольга Андреевна. Сидя на скамеечке, они вспоминают родное стойбище, но чаще молчат, потому что молчание красноречивее любой беседы. Особенно когда молчат родные души.

— Прошлой ночью отец рассказывал мне сказку, — мысленно говорит сестре Георгий.

Она в ответ улыбается, кладет ладонь на его руку и говорит:

— Мы так и не смогли записать все сказки отца.

— Я думаю, он их сам придумывает.

— Во всяком случае домысливает.

Об умершем полвека назад человеке они говорят, как о живом.

Когда в небо выползают длинные тонкие змеи — предвестники надвигающейся грозы, в душе Георгия возникают пустоты и, попадая в них, ветер раскручивает вихри, угрожая взорвать его изнутри. Яркие молнии пронзают мозг, а громы сотрясают сердце.

Зачем я жил, зачем живу,

Гляжу на пыльную траву,

Подгнившим воздухом дышу,

А главное, зачем пишу?

 

Стихи возникают помимо его воли. В эти минуты ему хочется раствориться в жидком предгрозовом небе, чтобы превратиться в то, чем он был в самом начале — пылевое облако.

А я в это время вписываю в свой рассказ полуфантастическую историю о нашей встрече у садовода Модьянкина, с широко известным в восьмидесятые годы Дзяном…

Comments