55. Хлеб для тех, кому хочется есть

Стихи, которые наполняют душу и насыщают желудок. Стихи о небе, о хлебе и о нашем непонимании того, что происходит не только в нашей стране, но и во всем мире. Стихи, которые звучат, как молитва, но не успокаивающая, а обжигающая душу любовью к человеку, который умеет говорить со мною на равных, не выпячивая своё Я, и в тоже время не скрывая своей причастности к высоким откровениям.

Хлеб выпекают ночью, чтобы не видеть,

Как живое тело зерна превращается в иней,

Чтобы утром всех нас провести на мякине,

Не давая до взрыва вызреть нашей обиде.

Зачем, меня спрашивают,

ты пишешь стихи, когда

Их написано столько,

что жизни не хватит прочесть,

Но я не стихи пишу, я — выпекаю хлеб

Крутого замеса для тех, кому хочется есть.

«Я не стихи пишу, я — выпекаю хлеб». Когда я прочитал этот паровозик, который погромыхивая не совсем удачными рифмами, тащил несколько прицепленных вагончиков, я подумал: как все же велик Дальний Восток самобытными талантами. Откуда они приезжают сюда, эти странствующие рыцари, готовые отдать свою жизнь если не преобразованию мира, то хотя бы поиску путей, которые могут привести к этому. Это стихотворение автор не случайно поставил впереди. Он понимал, оно лучшее из всего, что он написал. Но человеку едва стукнуло двадцать семь, у него все впереди, и если он не устанет превращать живое тело зерна в хлеб, мы вернем поэзии ее первоначальную значимость. Так думал я, еще раз перечитывая стихотворение, но… господи, как я был разочарован, когда читал прицепленные к паровозику строфы.

Сегодня все поют и на здоровье.

Поют скорее телом, чем душой,

И мне милей мычание коровье,

Чем чушек похотливый вой.

Я в прошлое влюблен, тогда не пели,

А окрыляли песнями сердца,

Теперь же песня дергается в теле

Ни сердца не имея, ни лица.

Поющему до песни дела нет,

Он увлечен раскачиваньем зада,

Ведь зад он тоже оставляет след,

В душе, когда у барда песни нет

И маски нет для маскарада.

Дорогой мой, Юрий Привалов, что это? Возможно эти стихи лучше многих их тех, которые поступают в редакцию, но это уже не выпечка хлеба, а попытка убедить читателя в том, что мы тоже не лыком шиты, что несмотря на свой возраст, ты не принял современной эстрады. Но стоит ли писать стихи о том, что и без того очевидно. Куда забавнее воспри-нимаются стихи ни о чем:

Когда красотке пятьдесят,

Мы на нее глаза не пялим,

Еще молоденькие крали

На нас глазищами косят.

А что: «пятьдесят — косят» хорошая рифма, Вот так зацепившись за это четверостишие, я дочитал тетрадь до конца, и среди посредственных

Я в этот город больше не ходок

Весне не нравится, когда к ней обращаются на Вы. Она не корчит из себя идиотку, помешанную на собственной значимости, чем в основном и отличается от многих наших поэтов и поэтесс. Но зато у весны есть крылья. Она может на полпути прервать свою миссию и умчаться смотреть футбол в Париж или Геную, в то время как мы, озябшие от возвратного морозца, будем думать о погубленных посевах и писать стихи о сковывающих наши чувства холодах.

До фени ей аграрные проблемы,

Она в Париж смоталась на футбол,

И дружно рукоплещет. Ей до фени

Творящийся в России произвол.

Я почему-то решил, что эти стихи не о весне, а о власти, в большей степени обеспокоенной развитием спорта в России, чем развитием экономики. Но автор стихов, Виктор Баранов, упрямо утверждал, что стихи он писал о весне, а политика его интересует постольку поскольку.

У Виктора Баранова белое лицо, белые волосы и черные усы, оставляющие неприятное впечатление. Они выглядят инородным телом, уродующим, в общем-то, симпатичное лицо молодого парня.

Я должен чем-то отличаться

От тех, кто ходит на руках,

Чтоб на ногах не спотыкаться,

Не замыкаться на богатстве,

Как я замкнулся на стихах.

Я не спортсмен, не стихотворец,

Не бизнесмен, зато усы

Увидит баба в коридоре,

А что почувствует — спроси…

— А сам спрашивал? — поинтересовался я.

Легкий румянец на белом лице Баранова был красноречивее слов. Конечно, не спрашивал, хотя надеется, что женщины пока не разгадали тайну его усов, а вот когда разгадают — будут падать в обморок, как от рекламного мужика, поддерживающего ладонью собственные яйца. Конечно, я не мог не сказать ему этого в слух, и уже на следующий день он пришел ко мне без усов. И я сразу почувствовал, что вместе с усами лицо потеряло свою оригинальность. Оно выглядело кукольным, как бы женским — белое пятно над белым крахмальным воротником его шелковой рубахи.

— Не думал, что мужчина может быть таким впечатлительным, — попытался я загладить свою вину, но Баранов сделал вид, что его это не касается.

— Вы вчера сказали, что я написал стихи не о весне, а о нашем правительстве. Я подумал и решил, что вы не ошиблись. Но, честное слово, я писал о весне. У стиха даже продолжение было, но я постеснялся его читать:

И снег с дождем, и тоненький ледок

На вышарканном шинами асфальте.

Я в этот город больше не ходок,

Сказал однажды Чацкий, здесь не платят

За свет и за тепло, не платят в срок.

Одни весну в развале виноватят,

Другие государственный оброк.

— Мне показалось, что я тут нагородил такого, в чем никогда не разберусь сам. И вообще я заметил, что рифма всегда уводит меня от мысли, которую я хочу высказать. Начинаю писать за здравие, а получается за упокой.

У стариков улыбки до ушей,

Когда они пьют водку, но местами

Меняются, когда приходит Сталин.

И даже самый злой из алкашей

Трезвеет, и сдвигаются стаканы,

И всех инакомыслящих взашей

Своим молчаньем гонят ветераны,

Сияя в свете Сталинский лучей.

— Не знаю, как и зачем это написалось. Наверное, все это от деда, участника войны, для которого Сталин – непогрешимый авторитет. Послушать моего деда, так мудрее вождя не было в истории человечества. И когда он начинает рассказывать о своей жизни, я начинаю деду верить. Чтобы навести в стране порядок, нужна добрая метла. Сталину удалось это, возможно отчасти, потому что слишком уж быстро вокруг ЦК образовалась свора чавкающих и тявкающих. И с тех пор размножаются они, как мошки в дождливое лето.

Я еще до конца не разобрался в своем отношении к имени Сталин. Не все мне нравилось в позиции Баранова и его деда, но моя рука сама потянулась к руке поэта, и я пожал ее с большим удовольствием. И оказался в одном ряду с сияющими в свете Сталинских лучей ветеранами. Наверное, нечто подобное испытывают верующие, когда речь заходит о Боге. О Боге, который якобы есть и которому набили морду согласно кинофильму «Страсти Христовы», перед тем, как распять на кресте. И все-таки, когда в церквах люди славят еврейского бога, мне хочется пойти к старикам с бутылкой водки и, разлив ее по чаркам, выпить за их Бога — товарища Сталина.

Познакомились мы с Виктором Барановым при странных обстоятельствах на центральном городском рынке. Я шел через рынок с автобуса 29 маршрута в офис к Ерофееву. Перед выходом на улицу Толстого между киосками толклись толстые, как афишные тумбы, цыганки. Они хватали прохожих за руки, что-то пытаясь говорить, но люди шарахаясь от них как от надоедливых мошек. Она была воплощением зла — эта цыганка с огромными навылупке глазами и тупо срезанным подбородком. Все, что выше рта у нее было прекрасным, но нижняя часть лица вызывала чувство отвращения. Даже с заткнутыми ушами я слышал крысиное шипение, и мне чудилось, что в уголках ее рта запеклась кровь от недавно съеденных младенцев.

Цыганка внаглую продавала наркотики и всякий раз, когда к ней подходила очередная жертва, молодой милиционер отворачивался или требовал документы у подозрительно плохо одетого прохожего. Милиционера не интересовали мрачные типы с картонками «Куплю золото», полнотелые горластые цыганки, с цепляющейся за юбки мелюзгой. Видимо милиционер неплохо ориентировался в подводных течениях рынка. Законы запрещали ему вмешиваться в экономику, задерживать граждан только за то, что у них подозрительно топорщатся карманы, а наркоманов брать только в том случае, если есть уверенность, что витающий в заоблачных высотах гражданин сможет откупиться.

Не знаю, чем я не понравился цыганке, но она делала все возможное, чтобы я не смог оторвать глаз от ее крысиного рта, не замечая при этом небесной чистоты ее глаз.

— У тебя кариес, — оттесняя меня грудью в проход между киосками, шипела цыганка. — У тебя увеличиваются бельма, твоя поджелудочная разлагается. Ты должен ежедневно грызть корень жизни, в нем твое будущее. Но только в том случае, если ты сейчас же и полностью избавишься от изнуряющей тебя валюты.

С чего она взяла, что у меня есть валюта, не знаю. Разве что доллары на купленных у китайцев трусах? По мне так это лучшее для них место. К долларам я испытываю отвращение с тех пор, как выданная банком стодолларовая купюра была изъята тем же банком как поддельная. Доказывать что-либо в свое оправдание в нашей демократической стране бесполезно. Наша демократия насилия защищает только тех, у кого есть деньги. Много денег.

Но вернемся к цыганке. У меня в кармане было две тысячи деревянных рублей, на которые здорово не разживешься, но лишившись их я обрекал себя не только на полуголодное существование. Представляю, как отреагирует на это жена, сколько бессонных ночей проведу я, замышляя очередной побег в страну своего детства. Чем дальше я отступал к киоскам, тем громче было шипение: оно проникало в мозг, окутывало меня густым туманом. Мне пришлось сделать неимоверное усилие, чтобы оторвать взгляд от пузырящейся в уголках рта крови съеденных младенцев. Еще мгновение и я бы попал под прицел ее прекрасных глаз, но на мое счастье, свидетелем моего поражения был Виктор Баранов, совершенно мне незнакомый Баранов, которого я вначале принял за сообщника цыганки. Он воскликнул: «Александр!» и я очнулся, а цыганка, брызгаясь слюной, набросилась с кулаками на моего спасителя. Вдвоем мы кое-как отбились от этого наглого существа, но чтобы прийти в себя понадобилось время. Разговорились и познакомились мы только в салоне автобуса, следующего по тринадцатому маршруту.

Виктор ехал в краевую больницу к жене. Жили они в Комсомольске-на-Амуре, жена работала на хлебопекарне, Виктор занимался частным извозом, а меня запомнил по телепередаче, поскольку сам писал стихи, и надеялся когда-нибудь показать их сведущему в этом деле человеку. На следующий день после знакомства в автобусе Виктор принес мне тетрадку со стихами:

Ты шла по улочке, дрожа,

Ты чувствовала телом,

Что к телу должен подбежать

Красивый, нежный, смелый.

Он уведет тебя в кусты,

Сорвет с тебя одежды,

И вы взлетите, он и ты,

На крылышках надежды.

Ты пуговицу, не спеша

На блузке расстегнула,

Но мимо женщина прошла,

Дурная от загула.

Когда же появился я,

Красивый, нежный, смелый,

В сарае хрюкнула свинья —

Сгорело то, что пело.

Остыла кровь, утихла дрожь.

Ты застегнула блузку.

Пошел, накрапывая дождь,

Мечте моей в нагрузку.

По интонации стихи Виктора напомнили мне лирику вагантов:

За монастырскою стеной —

Тоска и сумрак вечный.

Так пусть утешен будет мной

Хотя бы первый встречный.

Но если это и подражание, то не худшим поэтам. Поэтому, я промолчал и продолжил чтение наползающих друг на друга строчек:

Мы лес пилили на дрова

Пилою поперечной,

Пилили день, пилили два,

Казалось, пилим вечно.

Ты обещала, что когда

Мы бревна перепилим,

И переколем на дрова,

Ты станешь моей милой.

А бревен целая гора,

Да и пила беззуба,

Да и поесть давно пора,

Пока не дал я дуба.

Я обессилел, я вспотел,

Я начинаю злиться,

А ты смеешься, нараспев,

Довольно, мол, лениться.

Если пилу туда-сюда

Таскаешь еле-еле,

Что будешь делать ты, когда

Окажешься в постели?

...Я бросил бабу и пилу,

Представив вдруг, какою

Она окажется в пылу

Сражения со мною.

Виктор был поэтом уже потому, что его самоирония говорила о том, что он запросто справится не только с бревнами, но и с самой азартной в любви женщиной. К тому же, как человек, родившийся в деревне, он воспевал несокрушимую женскую энергию, ее трудолюбие и веселый нрав. Все это, конечно, шло от лирики вагантов, или от Генриха Гейне, но, во всяком случае, не от русской поэзии, в которой женщина всегда изображалась ломовой лошадью, рабой вечно пьяного мужа и сложившихся обстоятельств. На самом же деле Россия держится на женщине:

Хотел податься в челноки,

Да выправка не та.

Таскает женщина — тюки,

Тюков на ней до ста.

Не женщина идет — гора.

Таможенник не жмот,

Но рот, — бездонная дыра,

Товар тюками жрет.

Но мне, когда я подошел,

Рот возражать не стал,

На мне товара не нашел,

Зато меня сожрал.

Такие на злобу дня стихи пишет Виктор Баранов из Комсомольска-на-Амуре. Я выбрал, может и не лучшие, но более близкие ему, как поэту. Я предлагал издать небольшую книжицу, но Виктор пообещал в течение года хорошо поработать, и предстать перед читателями во всем своем лирико-эпическом могуществе. Такое заявление выглядело, как бахвальство, но я промолчал. Я старался забыть эту фразу «лирико-эпическое могущество». Она была из лексикона литераторов, которые разлагались именно на этой фразе, превращаясь из людей пишущих в людей рыщущих в поисках славы. Подобное случилось с автором одного рассказа, Ириной Лободой. И я боюсь, что эта же участь ждет нашего героя.