25. Молотком по наковальне

Жизнь — женщина, но я воспринимаю жизнь, как шлюху с багровеющими от гнева шрамами на щеках. Что ее раздражает во мне — не знаю, но ее раздражению я противопоставляю свое легкомыслие: делай что хочешь, только не скрипи зубами. Но жизнь только тем и занимается, что скрипит стальными протезами. Благо их наделали достаточно и, совершенствуя день ото дня, наши чудо-изобретатели надеются, что однажды она перетрет своими гениально спроектированными челюстями все живое на земле, оставив только их звонкие имена, пусть даже высеченными на скалах вечности.

Как молотом по наковальне,

Звенит вечерний благовест,

На колокольне, сняв купальник,

С Марией трахается бес.

Я услышал это стишок от мальчишки семи-восьми лет, когда в ожидании автобуса присел на скамеечку под соснами возле гостиницы «Восход». Колокольный звон наталкивал меня на мысль о самоубийстве. За все время существования мира кузнец с молотобойцем никогда не работали так угнетающе монотонно. Легким ручником на наковальне кузнец вызванивает веселую мелодию, а молотобоец озвучивает ее яростное дыха-ние. Все это волновало, тревожило, но не раздражало, не угнетало, не заставляло человека лезть в петлю, только бы не слышать этого унижающего душу звона.

— Вы что, в детском садике такие стишки учите? — спросил я мальчишку.

— Это я сочинил, — похвастался мальчишка. — Мама говорит, что на колокольне завелись бесы, вот и звонят в колокол как попало.

Но я говорю сейчас не о религии. Меня поражает, как точно иногда дети выражают в стихах мысль, и как неуклюже это делают прожженные жизнью стихотвор-цы. Открываю сборник стихов Владимира Кликунова «Полярный причал», изданный в Анадыре, издательством АРКТИК ИНФО. Проставлены в нем ISBN, есть редактор, корректор, солидная, неплохо оформленная книга. И открывают сборник стихи:

Распахнутой к добру душою

Хочу я встретить новый век.

И сердце я тебе открою,

Венец творенья — Человек.

Когда и ты ко мне с улыбкой,

С добром протянешь свою длань.

Так я живу надеждой зыбкой

Иметь лишь пониманья дань.

Прочитав эти стихи, я поспешил взглянуть на обложку: была уверенность, что в качестве поэта выступает северный олень или тот самый глупый пингвин, о котором так неуважительно писал когда-то Максим Горький. Убедившись, что автор не олень, а человек, я так и не понял, почему этот пишущий стихи человек пытается отнести себя к обществу приматов. А что касается силы исполнения — вторая строфа ни в какие ворота не лезет. Если ее прочитать восьмилетнему мальчишке, который с ходу сочиняет стишки, пусть даже по поводу, он ужаснется.

На фоне этого стиха строфа Кликуна из поэмы «Белый берег», посвященной «романтикам Севера» читается, как шедевр:

Подкралась беда незаметно.

С каким-то отчетом в район

Десятого быть непременно

Ее пригласил телефон.

Сон — репетиция смерти

Одиночество, как осиновый кол в горле, гонит прочь бесов творчества, и хотя я захлебываюсь не кровью, а отвращением к себе, щемящая боль в сердце не дает мне уснуть. А может, во мне играет кровь только что прочитанного поэта? Я лежу на диване, на полу — книжка: «Антология латышской поэзии». Я чувствую себя Чаком, голодным, бездомным, каким и должен быть поэт, но в голову лезут стихи машинистки господина министра — Скуини: «Старенький мой ундервуд, разреши мне прижаться к твоей металлической клетке грудной и тишиной надышаться…» Звуковая дорожка стиха расслаивается и оседает на сердце словесным порохом. За окном — ночь, но я одинок и жажда приключений мешает мне уснуть. Хозяйка, у которой я снимаю диван в кухне, заперлась в комнате с очередным любовником, и я слышу, как в ритме их любовных сражений поскуливает старая железная кровать.

Сейчас они выйдут, и с дрожащей в губах усмешкой хозяйка пригласит меня к столу, раздавить с гостем по маленькой. Я поднимаюсь с дивана. В голове стихи латышской поэтессы: «Знаю, возненавижу тебя когда-нибудь за то, что истертые валики не поломались от стихов моих печальных, как рощи латышские, возненавижу, отстукивая приказ господина министра о том, что указанная машинистка непригодна для государственной службы». Господи, до чего же навязчива ее боль! Стихи звенят в голове без интонаций и знаков препинания, в ритме повизгивающей в соседней комнате кровати. Я всовываю ноги в пахнущие донецкой пылью туфли, набрасываю на плечи купленную в Макеевке курточку и тихохонько, чтобы не спугнуть воркующих за стеной голубков, выхожу в темный коридор старого двухэтажного барака. Долго стою на крыльце. Рядом с крыльцом клумба, обросшая по контуру шелестящими во тьме подорожниками. Наклонившись, я срываю листок, разглаживаю его на ладони и сую под рубаху на то самое место, где по моему уразумению должно находиться сердце.

Скажет мать: приложи подорожник,

Сразу станет светлей на душе!

Родившиеся строки мерцают в голове тусклым пятном поскрипывающего на крюке фонаря, но сердце бьется в заданном ритме, и я начинаю нервничать:

Мир тебе, зеленый подорожник,

Мир тебе, голубая падь.

Вижу солнце сквозь частый дождик,

Вижу старую добрую мать…

Взвизгнув от переполнившего грудь чувства, бегу назад к дивану, боясь растерять по пути переполняющую грудь мелодию:

И такое на ум приходит,

Так понятен ребячий гвалт,

Будто не было жизни и годы,

Как акации в парке стоят.

На диване, прижав к животу мою подушку, сидит хозяйка, Татьяна Петровна, гость в ее комнате насвистывает мелодию футбольного гимна, от лампочки, как от брошенного в воду камня, расходятся круги неопределенного цвета. У хозяйки рот до ушей, — серебряная серьга в два уха, глаза огромные, голубые, как промытое дождем небо. Она очень догадливая, моя хозяйка. Не успел раскрыть рот, и вот она — протягивает мне блокнот с зажатой в нем ручкой.

— По лицу вижу — осенило, Ты, Горячев, не скули, потерпи, пока поэт выпишется.

В прошлом учительница, она уважает меня за подвижничество, но поскольку я отказываюсь от ее притязаний, поэта во мне не видит. Она убеждена, что все поэты бабники и пьяницы, а я девятая каша на киселе.

Почему именно девятая и почему не на молоке, а на киселе, она не объяснила.

— Я когда-то тоже писала, — сказала Татьяна Петровна, когда рыжий ее любовник уселся за стол и хлопками ладони принялся выколачивать пробку из бутылки с булькающим в ней «Солнцедаром».

—Даже так? Интересно, интересно, — бормочет мужчина, и я уверен, что еще секунда и с нижней его, слегка припухшей губы пенящимся потоком хлынет слюна.

—Так я прочту?

—Еще бы, Татьяна Петровна, конечно, прочтите.

Ночь, как лазейка в прошлое.

Сон — репетиция смерти.

Во сне мы все бываем хорошими

Артистами в оперетте.

Я пыталась не спать: день, два, три…

Я бегала по ночам,

Пока кто-то у меня внутри

Зверем не зарычал.

Я тут же в постель легла и спала

Долгих три дня подряд,

И черная ночь перелистала

Книгу жизни моей назад.

—И все? — спросил мужчина.

—Что все?

—Конец где? Ну, перелистала, а дальше что?

—А дальше стакан вина, и порядок. Вы ведь не слушали.

—Ты хочешь сказать, что это стихи? Стихи у Пушкина, у Маяковского, а у Тани так… Мы ведь с ней в институте учились, Таня уже тогда была — сплошной заскок. Писала бы просто и красиво. Так нет же, дописалась, пока с третьего курса вытурили.

— За стихи… из института?

—Было дело, — засмеялась Татьяна Петровна. — Не за сами стихи, а за бога, хотя я никогда в него не верила.

Несмотря на протест воюющего с пробкой гостя, я уговорил Татьяну Петровну прочесть крамольные по тем временам стихи.

Ждала я томительно долго,

И вдруг из-за сопок вдали

Явились под флагами бога

Дрейфующие корабли.

Согретый десницею бога

Воскресный звучал благовест,

Так нежно, так сладостно-строго,

Что все замирало окрест.

Я дверь распахнула и вышла

Навстречу господним лучам,

И тополь, звенящий и пышный,

Струился листвой по плечам.

И вот оно чудо: из моря

Душистой и чистой травы

Открылся мне маленький дворик

Из зелени и синевы.

А некто, блистая росою

В густой паутине волос,

Сказал: — Я пришел за тобою,

Я утро с собою принес.

Я бросилась было навстречу,

Но тополь так зябко дрожал.

Как нежно мне теплые плечи

Холодными пальцами сжал.

И я отшатнулась от чуда.

Рыдала, упав на порог,

И тополь листвой изумрудной

Сиял надо мною, как бог.

В городском литобъединении, которое я посетил, подобных стихов не писали. Мой «подорожник» по сравнению с ее стихами показался мне глупым облезлым щенком. Но грустно мне от этого не стало. Я попросил Татьяну Петровну еще раз прочитать стихи, чтобы их записать:

— Зачем? — спросила она.

— Выдам за свои.

Она расхохоталась, но записать стихи помогла. Однажды я прочитал их на литобъединении, но впечатления на «членов» они не произвели. Интерес к пишущей проявил Румянцев:

— Сколько ей лет?

— Думаю, дело к пенсии.

— А-а-а…

Не знаю, как кому, но у меня до сих пор нет-нет и мелькнет в голове строфа:

А некто, блистая росою

В густой паутине волос,

Сказал: — Я пришел за тобою,

Я утро с собою принес.

Особенно по утрам, когда солнце осыпает мир серебряными паутинками света, я вижу этого «Некто» и вспоминаю прожигающую жизнь хозяйку, автора стихов, которые рождались и умирали в полнейшем забвении, обрекая ее на такую же безликую смерть.

Человек — это облако пыли

Вчера узнал от Асламова о смерти Юрия Кузнецова. В который уже раз телевидение убаюкивало нас вечерами памяти артиста Филатова, повторяло и переповторяло бросаемые в вечность пасторали о юбилеях безголосых певичек и поющих с чужого голоса юмористов. А тут вдруг умер Поэт, и похоронен так же тихо, как умер, — во сне. Страна проспала смерть Поэта, и ни в одних «Вестях» или «Новостях» не прозвучала информация о Его смерти. Быть может, потому, что великие люди не умирают? Умри какой-нибудь эстрадный шаркун — все каналы телевидения будут замараны грязью смываемых с лица гримас.

Я пережил потрясение человека, запертого в пространстве отцепленного и загнанного в тупик вагона. Это было первое из прочитанных мною в далекой юности стихотворений Юрия Кузнецова:

Мы, не зная, из окон глядим.

Только поезд пройдет вдоль разъезда,

Нам покажется — мы не стоим,

А безмолвно срываемся с места.

Строфа актуальная в шестидесятых, в семидесятых и так далее, вплоть до сегодняшнего дня. Так же, как его потрясающие «Змеи на маяке».

Из пресловутого «хлеба и зрелищ» в нашу жизнь хлынула с телеэкранов страшная, разрушительная сила — не те ли это змеи на маяке, о которых писал Поэт?

Петр выбежал наружу. Сотни змей

С шипением и свистом из щелей

Ползли наверх…

Твое тепло,

О, Боже, притянуло это зло!

Они ползут, им места нет нигде

В дырявом человеческом гнезде.

Наружу! Вон!.. Гонимые судьбой,

Пригрелись между небом и землей.

За тьмой небес еще слоится тьма.

Старик был прав, когда сошел с ума.

«Твое тепло, о, Боже, притянуло это зло!» Всем своим творчеством Юрий Кузнецов добивал в нас останки еще теплящейся религиозности, и вдруг… из журнала «Наш современник» Поэт наносит мне удар поэмой о Христе. Предчувствие не обмануло. Великий поэт-новатор, обличитель зла, запел с чужого голоса. Пошел на поводу у золотого тельца, и, представив себя, отрекшегося от веры в Человека, я понял, что такое предательство убило бы меня, разъело изнутри, и выбросило из жизни, как отработанный шлак.

Читаю подборку «Из последних стихов» и не узнаю Юрия Кузнецова:

И все великие святые

Не верят собственным ушам.

И улыбаются впервые,

Преображая старый храм.

Выйдешь — а народа не видать.

Люди есть, но только эти люди

Потеряли Божий страх и стыд.

Человек — это прах и попытка,

Человек — это облако пыли,

Знак, причудливо поднятый ветром,

Как наскальный рисунок в горах»

«Прах земной принял вид человека.

Черт чихнул — и развеялся прах.

С той же уверенностью можно сказать: «Бог чихнул — и развеялся прах». Ведь Дьявол — сын Божий, как и Адам, только — неслух, за что и был изгнан Богом из Рая. А последствия этого изгнания — миллионы бездомных отцов и детей, изгнанных из жизни только за то, что когда-то с энтузиазмом строили великое будущее своей социалистической Родины.

Нет, последних стихов Юрия Кузнецова я не признаю. Никогда и ни один поэт так не унижал человека, как унизил он, с головой окунувшись в истовую религиозность. При этом совершенно не думая, что на православии крови ничуть не меньше, чем на всех революциях вместе взятых.