11. Жаждущие казни

— Выпуклости на теле женщины, это всего лишь плоды, которые тебе предстоит сорвать, — сказала крупная с луноподобным лицом Светлана Липатова. Она стояла передо мной совершенно голая, поглаживая ладонями свою небольшую, но нагло оттопыренную грудь, с коричневыми и слегка овальными, как желуди, сосками. Я не ожидал такой встречи. По пути к ней я представлял себе скучный вечер, с чтением стихов, которыми она обещала меня удивить, привычным чаепитием, обязатель-но в присутствии мужа, и неудовлетворенностью всех троих после недолгого расставания в прихожей.

А тут, на тебе — картинка.

— А муж где? — поинтересовался я, не совсем понимая, что происходит.

— Где, где? На лодке, ясно. Они теперь по неделе там ночуют.

В тот вечер чтения стихов у нас не получилось. В десять позвонила Светлова — подруга из табельной и сообщила, что муж намылился домой. Пришлось срочно эвакуироваться.

— Ну, мужики, за версту любовника чуют.

Домой я возвращался закоулками, чтобы не дай бог не столкнуться с бегущим домой судосборщиком. Утром, забежав в редакцию, Светка сказала:

— Подружка подкузьмила. Никто моего с заказа не отпустил, а у нее вишь ли… воображение разыгралось. Подшутить решила. Приходи завтра днем, лады?

Завтра была суббота, по субботам на сдаточных заказах людей лихорадило, как будто они стояли у дверей квартиры, за которыми их жены принимали незваных гостей.

Светка подала мне листок с ее последним стихотворением:

— Пока я приготовлю завтрак, прочти.

У летней ночи были длинные желтые ресницы,

Глаза под ними искрились, но нет,  не насмешкою, нет,

Когда в открытую форточку огромною  светлою птицей

Влетел почитаемый мною поэт.

У него были острые губы, холодный живот

                                                и горячее сердце,

А я была деревом, с дуплом вместо

                                   сердца и гривой ветвей.

Мне очень хотелось у горячего сердца согреться,

Отдаться поэту, как солнцу, без бабьих затей.

Залетная птица была очарована встречей,

Ее настораживал взгляд из-под желтых ресниц,

Которыми летняя ночь накрывала

                                  мои обнаженные плечи,

Когда наши губы в едином дыханье слились.

— Ну, как? — спросила она с кухни.

— Если эта птица — я, то прекрасно.

— А если не ты?

— Значит ты — шлюха,  в гостях которой побывали все местные поэты.

— А если я никого из поэтов, кроме тебя, не знаю?

— Значит, у тебя все еще впереди.

Вбегая в комнату она выпала из халата и придавила меня к постели своим прекрасным телом.

— Будешь обзываться, напишу про тебя гадкие стихи. Что ты бабник, искуситель и вообще…

После чая она протянула мне тоненькую ученическую тетрадку, и облизав жирные после блинчиков пальцы, погрозила указательным:

— Будешь критиковать, обижусь.

За столом она мне нравилась больше, чем в постели. Там она была далеко не такой, как в своих не всегда мне понятных стихах:

Мымра начальница требует,  чтобы рабочие утром,

Пропуск сдавая в окошко, смотрели ей в рот

                                                  с вожделеньем,

И умирали от страсти в отсеках

                                    не к маляршам лахудрам,

А к нашей начальнице, сладко  припухшей от лени.

Или:

Начальнику цеха давно бы пора  отрастить бородку,

Чтоб пахла бородка не водкой,

                            и не духами Мимозы,

А нужной Министру победною сводкой,

Пропитанной потом, и разбавленной смехом     

                                                        сквозь слезы.

Я догадывался, о каком начальнике идет речь. Конкретика делала стихи Светланы неуязвимыми. Я читал, надеясь услышать столь же откровенные стихи о любви. Но поэтическая фантазия этой милой женщины не вырывалась за пределы сборочного цеха. Разве что к разряду любовных можно отнести стихи о муже.

Скрежетом сварки и лязгом железа

                            мой муж пропитался настолько,

Что ночью скрежещет зубами и вздрагивает

                                                  от прикосновений,

Он обо мне вспоминает только после

                                              тяжелой попойки,

Требуя водки или же лекарств от мигрени.

Я говорю ему: милый,

                 однажды проснувшись дебилом,

Ты вознесешься в своем самомненье

                                                до начальника цеха,

Но дрожащие пальцы твои не удержат уже

                                                       ни зубила,

Ни гордого звания — нужного мне человека.

Время гудело в странных стихах Светланы Липатовой не хуже, чем в поэтических книжках Михаила Асламова. Только он писал о гидростанции, а она о людях, строящих атомные подводные лодки. Причем, за кажущейся простотой — возникали страшные картины разрушения социалистической системы. Чего явно не хватало Асламову.

— Светлана, ты — гений!

— Скажешь тоже. Я как-то занесла стишки в газету, мне ответили, что такие нескладушки пишут все, кому не лень.

Я прочел вслух:

Черная лодка, когда ей о нос разбивают               

                               бутылку с шампанским,

Не может избавиться от ощущенья

                                         смертельной усталости,

Ей жизнь представляется действом

                                                ужасно опасным,

А лодке хотелось бы делать приятные

                                                   милые шалости.

Лодка уходит, а люди садятся на корточки.

Сейчас они так похожи на зеков,

                                               что хочется плакать.

Их не радует то, что наконец-то

                                            поставлена точка,

И ждет их награда за труд,

                             в виде простого госзнака.

— Ты вообще-то понимаешь, что пишешь?

—Тебе не нравится?

— Нравится, но я не о том.

— А о чем же еще? Я написала о сдаче лодки, о том, что люди ждут премиальных за сдачу заказа. Конечно, это не тема для стихов. Но о любви я писать не могу, Витя знаешь какой ревнивый! А о цехе ему нравится.

Смешная, немного наивная, но, несомненно, талантливая. Насколько знаю, ее стихи ни до, ни после перестройки нигде не публиковались. Ее ревнивый муж умер в середине девяностых. Умер от безработицы, от бескормицы, от сострадания к жене, которая из пышной красавицы превратилась в немощную черноглазую жердь:

Жизнь налетела на камень, как лодка на мель.

Вместо любимого мужа в постель

                                      мне подсунули бога,

Я бы послала к шлюхам его на панель,

Да не возьмут, больно рожа у бога убога.

Трется о ноги мои озорным голубком,

Дескать: ну что тебе стоит,

                              раздвинь да подвинься!

Но я сыта уже, боже, твоим пятаком.

Нынче от голода мир предо мною троится.

 

Если бы издатели задались целью собрать все, что было написано в это трагическое время, мир содрогнулся бы от вопля, выраженного порой в неуклюжих, но безусловно талантливых строчках.

Некоторые охотно открыли объятья Богу, полагая, что с Богом в душе они легче перенесут развал страны и нищету, в которую окунуло их новое перестроечное правительство. Один из таких поэтов, комсомольчанин, Владимир Кучеренко:

Меня — палачом с голубыми глазами

И жертвой моею себя – назвала.

Так жаждала казни, что небо молила,

Чтоб все совершилось, и ты умерла…

Но Богу молитвы твои неугодны,

И дождь по стеклу барабанил не зря.

Ты немощна духом и телом бесплодна.

Я стал палачом, но казнил не тебя.

Ту ночь вспоминая, лишь дьявола тешу,

Но мне не забыть никогда, как сплеча

Рассек я надвое бессмертную душу,

И мир содрогнулся, безмолвно крича…

 

Нет, это стихи не о женщине, это — о Родине. Она действительно была немощна духом и бесплодна телом. Пожалуй, такой и осталась. Мы, ее дети, как голодные крысы в бочке, набросились друг на друга, чтобы выжить, разбогатеть, а дальше хоть трава не расти. Перестроечный ветер выдул из сердец понятие Родина, Отчизна, а идолопоклонство перед Западом вбило в головы нового идола — американский доллар. Во имя него люди убивали ближних, грабили стариков и детей, продавали по шматкам Россию. Да и сейчас ничего не изменилось.

России больше нет, она устала

Всю жизнь таскать Ивана на печи,

Державный Пушкин смотрит с пьедестала

На западные чудо-калачи...

 

Ноги ноют на погоду, зубы ноют на удар. У меня разнылись зубы за сутки до прихода на корабль стоматолога. Высокий красавец майор с маленьким блестящим молоточком в руке. Он почему-то очень радовался, осматривая морячка с гнилыми зубами, и морщился, когда ему попадался нетронутый кариесом экземпляр. Раскрыв мне рот, он чуть не подпрыгнул от возмущения: «Ну, брат, и зубы у тебя. С такими зубами ты меня без работы оставишь!». Удар стального молоточка по одному их боковых зубов был настолько неожиданным и быстрым, что я не успел понять, что произошло. «Человек должен знать, что такое зубная боль, — сказал доктор. — Иначе, какой с него вояка…»

Нанесенную доктором рану лет десять спустя мне зализывал милый стоматолог по имени Валя. Женщина оборотень, умевшая безболезненно вырвать корни сгнившего зуба и долечивать пациента в двуспальной кровати на пятом этаже панельной многоэтажки.

— Кто тебя так? — спросила она, когда я впервые пришел в ее стоматологический кабинет.

— Вояка стоматолог молоточком щелкнул, — сказал я, сплевывая в воронку явно не связанные с осмотром зуба слюнки.

Месяц спустя на одном из высокогорных плато Мяо-Чана я написал о ней стихи:

Все это было: блеск костра,

Восторг закушенного крика,

И вишни младшая сестра

Лесная ягода брусника...

 

Через день после возвращения с гор, она пришла в редакцию, села за стол напротив и, протянув мне листок, сказала:

  Вдохновил ты меня. Решила ответить стихами:

Высокогорная брусника

Тебе запомнилась, а я,

А я-то думала, что в “Тихий”

Ходила слушать соловья.

Ты не меня ласкал губами,

Ты ртом бруснику собирал,

Ты, наносил обиды даме,

В любовь с брусникою играл.

Но если ты и не наелся,

С тобою в горы не пойду.

Отдашь бруснике свое сердце,

А я от горя пропаду.

— Ну, как?

— Ты это серьезно, Валя?

— А то нет. Обещал написать стихи обо мне, а написал о бруснике…

Всю последующую неделю она писала стихи, исписала целую тетрадь, а потом как отрезало. Как-то пожаловалась при встрече:

— Ничего в голову не лезет.

— А нужно ли тебе это?

— Не знаю.

А стихи у нее были думающие, даже что-то про мой выбитый зуб.

 

— Я боялся, что сын мой будет трусом, — услышал я за спиною голос отца.

Голос  прозвучал так отчетливо и резко, что я вздрогнул и чуть не свалился с валуна в воду. Спрыгнув, я осмотрелся.

— Остепенись и все пойдет как прежде, —

Сказала мать. Она не понимала,

Что горло перерезал я надежде,

Которая так сладко обнимала.

Я в прошлом счастлив был, я бил копытом.

Поэт, я шел по жизни в полный рост,

Но рухнул мост, и вот меня, как быдло,

Выносит государство на погост.

Несколько жестко сказано, но для середины девяностых — верно. О том же в стихах Светланы из сборочного:

Подруга мне сказала: — Чтобы выжить,

Ложись со мной. И я легла. И мгла

На наше ложе опустилась с крыши,

И породниться бабам помогла.

Мы плакали, мы слизывали слезы

Я — ей, подруга — мне, мы отвлеклись

От жутко унижающей нас прозы,

И истово в поэзии слились.

Когда я слышу выступления политиков о том, как далеко Россия шагнула вперед в экономическом развитии, я вспоминаю стихи жирно вычеркнутых из жизни стихотворцев. В 99-ом Светлана пригласила меня в гости. Ее подруга, милая, улыбчивая, поглядывала на меня с вызовом. Мы пили сухое вино, закусывали одним огурцом на троих. Семь месяцев они не получали зарплаты, у меня был последний день командировки, и шиковать нам было не на что. Спали они в одной постели за ширмой, я на диване, в метре от их супружеской постели. Утром, провожая меня, Светлана  сказала:

— Извини, может быть, потом как-нибудь.

Никакого «потом» не было.

Все кончилось — поэзия осталась.

Ночь уронила первую звезду.

За синим морем, вызывая жалость,

Звенит-поет былинка на ветру.

Эти стихи я написал в семидесятых, но мозг мне они особенно назойливо сверлили в ту ночь, когда я спал в метре от истово слившихся в поэтическом экстазе женщин.

 

Листаю ученическую тетрадь, исписанную мелким быстрым почерком. Но на удивление понятным.

— Вы давно пишете?

— Нет, что вы! Вчера написалось. А что, плохо?

Я читаю вслух:

Перестань говорить, что ты болен,

Поезжай с утра на дачу и займись

Прополкой томатов, перцев и баклажанов,

Которые продлевают нашу жизнь.

От безделья у тебя синяки под глазами

Цветут, как васильки во ржи,

Что ты любишь семью, что ты сердцем с нами

Докажи.

Она смотрит на меня с вызовом:

— Ну и что, разве плохо?

Я не знаю, что ответить. Последняя, укороченная до одного слова строка «Докажи» настолько актуальна сегодня, что я затрудняюсь оценить достоинства и недостатки стихов. К тому же «синяки цветут как васильки» — образ, которого я раньше у поэтов не встречал. В стихе вырисовывается трагедия семьи, а мое воображение дорисовывает картину: «Относительно молодой человек, потерявший работу, а с ней и всяческую надежду на будущее, кормится за счет жены. И в тоже время отказывается помогать ей даже в прополке огорода. На сегодняшний день ситуация не редкая. Можно сказать: «А пошла бы ты к Асламову, девочка! Он тебя просветит, и научит, как нужно правильно писать стихи». Но что-то удерживает меня от такого заявления, и я говорю женщине:

— Как ни странно, но что-то в этом есть.

Пуритане народ серьезный,

Но они не станут смотреть,

Как дети голодными глазами

Раздевают в магазине сельдь.

Как захлебываются слюною,

Когда рядом бездомный щенок

Грызет пирожок засохший,

Что из мусорки утащил.

У меня в кармане двести рублей: жена попросила купить молочных и колбасных изделий. Деньги прожигают мне грудь и, достав из кармана, я протягиваю их женщине.

— Вы что! Нет, нет, я не возьму денег. Это я должна вам заплатить за то, что вы читаете мою чушь. Со слезами на глазах, она выхватывает из моих рук тетрадку и стремительно уходит. А у меня в голове невыносимой болью звенят строчки:

Как дети голодными глазами

Раздевают в магазине сельдь.

Я догоняю ее, прошу вернуть тетрадь. И… назвать свое имя.

— Зачем вам мое имя? Ну, Таня, ну, Приходько! А тетрадка зачем, чтобы вы видели во мне побирушку?

— Прости, Таня, я не хотел тебя обидеть. Это все стихи, они потрясают, понимаешь! От них хочется выть и вышибать мозги всем нашим правителям, олигархам и тому подобным людям, за душой которых только деньги, деньги, деньги. И ни намека на честь. И еще... почему ты написала — утащил, когда напрашивается рифма: “щенок - уволок”?

— Потому, что сейчас все тащат. Вот почему.

Она возвращает мне тетрадку, обещая позвонить. Но так и не позвонила. Быть может, решился вопрос с трудоустройством мужа, а может, во всем виноваты те двести рублей, которые я пытался всучить ей на бедность. Все-таки она была стихотворцем, а стихотворцы в подавляющем большинстве люди гордые.

 

Comments