21. Умирает третий лишний

Амброз Бирс догадывался, что мир существует не иначе как в нашем воображении, а сами мы — клочья тумана в наглухо запертом сосуде времени.

Не получи я оплеуху от солнца, давно бы валялся в придорожном кювете с проломленной головой, истекающий мочой и кровью на припорошенное пылью разнотравье. Солнцу с высоты было виднее, что за водитель сидит за баранкой груженного водкой грузовика, и почему на глаза мужчины, вместо полосы асфальта стремительно набегают клочья сползающего с гор тумана. Перед тем как сесть за руль водитель выбулькал в свое луженое горло бутылку «двадцать седьмого региона», после поста ГАИ, обмыл той же дозой удачно закончившийся разговор с инспектором, и теперь летел по туманной автотрассе со скоростью, на которую была способна его видавшая виды колымага.

Я вышел из леса, с коробом подосиновиков за спиной, и вычищая из глубоких глазниц набившуюся туда паутину, ослепленный усталостью и солнцем, начал подниматься на дорогу. Видя такое дело, солнце ударило меня пучком света по глазам, да так, что я свалился в кювет, на какое-то время, погрузившись в пестрое облако, дрейфующее между явью и забвением. Я не услышал даже звона бутылок, когда грузовик врезался в бетонное сооружение, оповещающее, что водитель въезжает на территорию города Хабаровска.

Очнулся я от подмывающего меня водочного ручейка. Водка под носом мало чем отличается от нашатыря, во всяком случае, мозги прочищает не хуже. Сидя с коробом за спиной на краю кювета, я наблюдал, как марая кровью мокрый от водки асфальт, шофер ползает среди разбитых бутылок в поиске оставшейся в донышках водки. Все, что находил, он тут же вливал в себя, полагая что другого подобного случая ему не представится. Машины останавливались в нескольких метрах от растекшейся по асфальту водки. Одни из чистого любопытства, другие боялись, что водка может вспыхнуть и поджечь бензин в баках. Одновременно по нескольким мобильникам водители докладывали в милицию о разыгравшейся при въезде в Хабаровск трагедии. Не прошло и десяти минут как милицейские мигалки примчались на место происшествия, и почти одновременно с ними подкатила карета скорой помощи.

— Чуть было под колеса не угодил, — сказал я милиционеру, кивая в сторону ползающего по асфальту водителя.

Заглянув в короб, милиционер пошутил:

— А не поджарить ли нам к водке грибов?

Оттеснив сестричку, он спросил, каким образом я оказался в кювете. Говорить про солнечный удар я не стал (еще сочтет за сумасшедшего), а сказал, что меня отбросило в кювет потоком воздуха от фланирующего по асфальту грузовика.

— Думаешь, водитель был пьян до того, как попал в аварию?

— Не просто пьян, а пьян невменяемо. Не одну бутылку по дороге уговорил.

Освободившись от короба, с противным чувством тошноты и головокружения, я поднялся на дорогу, где, подхватив под руку, сестричка помогла мне сесть в карету скорой помощи. Водителю я отдал короб с грибами, с уговором, что короб он завезет мне домой. Я не понимал, что со мной происходит: огненные пятна перед глазами, тошнота, приступы боли в желудке.

До сих пор не могу понять, что спасло водителя. Машина разлетелась вдребезги, а у него ничего кроме рваной раны на руке, которую он по пьяни даже не заметил.

Странным показалось и то, что хозяин спиртного так и не объявился. Скорее всего водку доставляли в город из какой-нибудь подпольной шарашки, работающей в одном из сел Хабаровского района.

Узнав, что я занимаюсь таким несерьезным делом, как писание стихов и рассказов, медицинская сестра пришла в восторг.

— Я слышала о вас и даже что-то читала...

Мне было приятно слышать комплименты, я бы с удовольствием полежал под ее присмотром в любой из больниц города. Даже на Кубяка. Но... через минуту-другую лягушонка укатит в коробчонке, и я окажусь в руках какой-нибудь стервы. Поэтому я попросил отвезти меня домой, пообещав выполнять все ее предписания.

— Ну, как хотите, — согласилась она. — Если позволите, я буду к вам приезжать и даже привезу... свои стихи. Лирику с медицинским уклоном. Да, и давайте познакомимся зовут меня — Люба, а вообще-то Любовь Сергеевна Зозуля. Это по мужу, а в девичестве я была Золотаревой.

Стопку листов со стихами Люба привезла мне на третий день после нашего знакомства. Я к тому времени уже пришел в себя, и увидев во дворе карету скорой помощи, выбежал навстречу.

— Мы торопимся на вызов, поэтому, сегодня я к вам не зайду. А стихи я привезла.

Машина уехала, увозя с собой белобрысое чудо с улыбкой только что проснувшегося солнца. Первое стихотворение рукописи я прочитал прямо на лестничной клетке.

Перелистала адреса,

За день двенадцать вызовов.

На каждый вызов два часа,

Стенаний и капризов.

Мужчины, что в них от мужчин,

Глаза от страха прячут.

Хотя для страха нет причин

И нет причин для плача.

Двенадцать вызовов, вчера

В два раза больше было.

Хотя виной всему жара,

Весь день и вечером вчера

Больных моих знобило.

Прочитав стихи, я отметил, что Люба не сбивается с заданного ритма, чем грешат не только начинающие стихотворцы. Как раз об этом я думал, читая стихи Ларисы Винокуровой.

Сквозь щели свет стоит стеной,

Кружатся в нем пушинки…

И пол скрипучий под ногой,

И прядь из-под косынки.

Все это было, но опять

Упрямо память возвращает

Мой отчий дом, отца и меть —

Душа забвенья не прощает.

Спросите, что мне в этих стихах не нравится? С первой строфой все в порядке, даже экспрессия есть. Но почему во второй строфе, вместо напрашивающейся строки «Мне память возвращает» Лариса Алексеевна пишет «Упрямо память возвращает», тем самым разбадяживая строку лишней гласной. Ведь «но опять» практически синоним слова «упрямо». Да и последняя строка «Душа забвенья не прощает» видится мне строкою не с этой оперы. Ту же самую мысль, но более проникновенно можно было выразить, ориентируясь на детали первой строфы. Во всяком случае я прочитал вторую строфу так:

Все это в прошлом, но опять

Мне память возвращает —

Полы на кухне моет мать

И прядь рукою поправляет.

В этом случае лишний слог в последнем стихе как бы усиливает выраженную в предыдущей строфе мысль. Но главное даже не в этом. Так называемая “тихая лирика”, на которую настроила свои поэтические струны Лариса Винокурова требует соответственного звучания. Малейший сбой ритма вызывает раздражение. Другое дело — гражданственная поэзия, которая сама по себе есть — раздражение.

Такими приемами охотно и, кстати, вполне уместно пользуется в своем творчестве Люба Золотарева.

Ты зачем так взбунтовалась

Кровь крестьянская моя,

Что в деревне не осталась,

Виновата разве я.

Умер муж, пропал ребенок,

Языком ли черт слизал,

Или бог на шее тонкой

Смертный узел завязал?

Все, что мне теперь осталось —

Помогаю тем, кому

Не дает покоя старость,

Превращенная в тюрьму.

Я не согласен с такими взглядами на творчество Любы. Всего три слова — «Старость, превращенная в тюрьму», а за ними трагедия миллионов пенсионеров, которые влачат полунищенское существование. Когда я читаю некоторые стихи Золотаревой, мне кажется, они написаны обо мне.

О, скорбная судьба моя,

В объятьях с радостью тоскую

О горьких спазмах бытия.

Не признавая жизнь иную,

Где буду я — уже не я.

О, светлая судьба моя,

Мне больше ничего не нужно,

Была бы ночь сегодня вьюжной,

Да в нежной юности жемчужиной

Звенела песня соловья.

Прежде чем позвонить Золотаревой, я побывал в ее родном селе, даже на могилках ее мужа и дочери. Печальное до спазм в горле сельское кладбище, кресты и звезды на грубо сколоченных пирамидках, иногда просто крест накрест сбитые брусья с надписью. Я не нашел ни одной могилы, в которой был бы похоронен мужчина старше пятидесяти пяти лет. Женщины доживали до семидесяти и больше, но мужчины даже не пытались разделить с ними переживаний старости. Они уходили из жизни молодыми, а те, кто хотел покоптить свет подольше, уезжали в города, навсегда теряя связи с малой родиной.

Скрипнет дерево, качнется,

Словно в озере вода,

Сердце,

разбегутся кольца,

Расползутся кто куда?

Дом под черной черепицей,

Гуси-лебеди в грязи.

Спать бы надо, а не спиться,

Боль, как кольца по водице,

Разбегается в груди.

Тоска по малой родине — главное в человеке. Лучшие стихи у Любы как раз об этом. А об этом, значит, о трагедии России, о вымирании деревень, наплевательскому отношению правительства к самому понятию. — Труд, как главный стержень процветания не только человека, но и государства. Телевидение пропагандирует террор, воровство, жизнь в мраморных дворцах, без надежды на будущее.

Умирает третий лишний.

Сын с женою на отца

Смотрят как на пепелище,

В предвкушенье мертвеца.

Почему, шепчу, так долго

Не звонили по ноль три,

Сколько дней слуга от бога

Ходит к вам на пироги?

Жмет сынок плечами, сухо

Говорит его жена,

Что лечить богатых — глупо.

Цены режут без ножа.

Дома легче, чем в больнице

Накормить и обогреть…

Если сам он поленится,

Мы поможем умереть.

Позже, при встрече, я спросил у Золотаревой, описанные в стихах события, выдумка или факт.

— А вы как думаете?

— Могу поверить во все, кроме двух последних строчек, якобы сказанных детьми.

— Вы правы. Они так не говорили, но всем своим видом показывали, что это так. Даже намекали, что достойно оплатят мое согласие с волей больного. Но я настояла на своем, правда, это не помогло. Болезнь была запущена, и человек умер на операционном столе. А меня потом пытались обвинить в нарушении воли покойного. Дескать, оставаясь дома, он бы жил еще да жил…

Оказывается, работая в скорой помощи можно оказаться преступником. Хорошо еще, что молодая семья, получившая наследство от богатого папеньки, быстро забыла о существовании упрямой медсестры.

Сегодня особенно заметно, что двадцать первый век след в след идет за своими предшественниками, описанными в замечательных романах классиков мировой литературы. В погоне за наживой люди начинают терять человеческий облик. Понятие «прожить достойную жизнь» совершенно исключает заботу о будущем человечества или хотя бы — своих детей. Все подчинено сиюминутной выгоде, наживе, блеску мишуры, в облачении которой золотая молодежь пытается скрыть свое полнейшее невежество.

Дом, в котором на протяжении почти восьмидесяти лет жила семья Золотаревых, был разгромлен сразу после того, как Люба уехала в город. Деревенские пьяницы не стали дожидаться ее возвращения. Они продали дом на дрова за бутылку водки. Потом в течение месяца продавали дачникам навоз с подворья, где родители Любы когда-то держали корову, свиней и два десятка кур ежегодно.

На мое предложение, съездить в ее родное село, Люба наотрез отказалась.

— Я пытаюсь забыть тот кошмар, который пережила там за последние годы. Когда пьяный муж готов был продать меня и сына за бутылку водки. Таким же, как он, бездельникам. Но я его не осуждаю, в свое время он был одним из лучших трактористов…

Люба заплакала, и я долго не мог ее успокоить. Мы сидели на скамеечке в городском парке, и небо над нашими головами напоминало ковыльную степь, все, что осталось от полей когда-то процветающего совхоза.

Не все ли равно,

К какой роже

Капиталы текут в карман.

Мне противны и те и эти.

Все они —

Класс грабительских банд.

Но должен же, друг мой, на свете

Жить Рассветов Никандр.

Люба спросила:

— Это ваши стихи?

— Ну что ты, Люба, это — Сергей Есенин.

— Есенин, о нашем времени?!.

— Настоящая поэзия живет вне времени. Она — на все времена. Сегодня мне, как в годы НЭПа Есенину, противны и те и эти. Противен класс грабительских банд точно так же, как класс облизывающих ему пятки подонков…

Я наговорил много гадостей в адрес олигархов и правительства. В том числе и в адрес Путина. Но больше всего я ненавидел себя. За то, что не ушел в небытие вместе с раздражавшим меня социализмом. А теперь мне кажется, что вся моя доперестроечная жизнь была сплошным праздником.

— Многим нравится такая жизнь.— успокаивала меня Люба. —Даже бедным молодым врачам. Они верят, что в ближайшее время Путин повысить зарплату, не понимая при этом того, что на новую якобы большую зарплату, они не смогут купить то, что покупают сегодня на маленькую. Москва живет по другим законам, никто из москвичей даже не догадывается, как живут окраины. Но так было при Брежневе и при Сталине. И так будет всегда…

Я думал: милая моя, славная женщина. Все-то ты понимаешь, все чувствуешь. Готова всем все простить, чтобы не полезть от отчаянья в петлю. Таково наше время, таковы мы, поколение, выброшенное на свалку истории. Но мы еще вернемся. Вернемся не сегодня, так завтра, а если не мы, вернутся наши дети или внуки.

Минувшим летом Люба позвонила мне, и, приезжая по вызову к соседям, передала небольшую подборку стихов.

Я умолчу о том, что разрывает

Мне криком рот, я умолчу о том,

Что время наше сладостно зевает,

Усердно погоняя нас кнутом.

Уходит гений, не заметит даже,

Кровь хлынет ртом, подумает — вино.

Больное время, ничего не скажешь,

Но я горжусь, что мне оно дано.

Воистину мазохистские стихи: тебя бьют, а ты радуешься. Хотя в приподнятости ритма чувствовалась школа советских поэтов. Люба Золотарева пела дифирамбы объедалам, вместо вина подливая им в бокалы свою отравленную гневом кровь. О лености нашего правительства она сказала точно, правда, кнут, которым власть усердно нас погоняет, не касается наших спин. Это только видимость движения, и, как правило, движения в никуда. Люба прекрасно понимает, как бы страстно она не выражала свою правду, мира этим не переделаешь. Инквизицией массы не запугаешь. Сегодня уважающий себя человек стремиться осознать себя богом и подчинить себе слабых. Отсюда — сектантство, отсюда патологическая вера в силу колдунов и ведьм, и что любопытно, колдуны и ведьмы в понимании верующих находятся под крылом Бога, а не Дьявола, как это было в Средневековье. Человек, который не в силах объявить войну рабству внутри себя, обречен на исчезно-вение под ударами рабов, которые готовы уничтожить все и всех, кто покушается на их святыни. Вулкан уже дымиться. «На всех перекрестках Европы я имя твое пишу — Свобода!» Пока же свободны только силы зла, они хорошо вооружены, и им глубоко наплевать, что будет с их детьми завтра.

А рядом с ними, как бы в параллельном мире, живет, пытается спасти умирающих, и возвысить души заблудших, маленькая женщина по имени Люба Золотарева, по мужу — Зозуля.

За вами право — на бесчестье,

За мною право — на любовь,

Но умираем-то мы вместе,

Если не страсть смешав, так кровь.

Вы — на слуху, а я — в опале,

Вы — на вершине, я — внизу,

Но обнаружу яд в бокале,

Я, когда в морг вас увезу.

Сегодня писатель не может рассчитывать на уединение, разве что — писатель, оплодотворяющий массовое безумие, в виде штампованных гамбургеров Дарьи Донцовой. Ее книги способны усыпить читателя, но их способна в полной мере заменить таблетка снотворного. Не случайно сегодняшние литераторы сомневаются в необходимости своего искусства. Подлинные книги издаются, чтобы тут же стать реликтами, зато усыпляющие таблетки штампуются миллионными тиражами. А на что надеется Люба Золотарева, когда, надрывая сердце, пишет свои до сих пор нигде не опубликованные стихи? Давайте спросим об этом у нее.

— Что заставляет тебя, Люба, гнать поэтическую строку, понимая, что ни денег, ни славы она тебе не принесет?

Вы думаете, Люба ответит? Я сам не знаю, что заставляет меня выстраивать картонные домики из набивших оскомину слов. Разве что ожидание открытия. Пусть не нового материка, так хотя бы строки, которая поможет устоять в трудные минуты превращения в пепел. Иногда я повторяю однажды вырвавшееся из моих уст четверостишие:

Все кончилось, поэзия осталась.

Ночь уронила первую звезду.

За синим морем, вызывая жалость,

Звенит, поет былинка на ветру.

Мне нравятся эти стихи только потому, что они обо мне. Это я — былинка на ветру. А поэту Геннадию Козлову нравятся эти стихи потому, что это — он, Геннадий Козлов, поет, вызывая в моей душе жалость по уходящему лету. Помните:

Быть может лучший из стихов моих,

Болит в груди вторым засевшим сердцем,

Он — совестью невысказанный стих.

Я боюсь оборвать струящуюся из моего сердца нить. Не знаю, разматываясь, она укорачивает мою жизнь или продляет, но я ни в том ни в другом случае не стану сдерживать ее движение. Потому, что в этом движении полностью сконцентрирована моя жизнь. Тоже самое происходит с Любой Золотаревой. Чтобы не разбиться о постигшую ее трагедию, она переиначивает ее, изощренно прокручивает в своем сознании, и выплевывает, сберегая при этом цельность своего таланта.

Хотите проглотить меня, не выйдет.

Сегодня я отчаянно смела,

Меня весь мир за это ненавидит,

Готов испепелить меня дотла.

Этот плевок предназначен не мне, не олигархам и даже не господу богу, это плевок — миру, обезобразившему ее жизнь, и закалившему душу против новых его трагедий.

— Что же ты молчишь, Люба?

Она, застенчиво улыбается, и приложив к моим губам пахнущих карболкой палец, отвечает вопросом на вопрос:

— А что вас заставляет писать, Александр?

Палец Любы на моих губах это предостережение от попытки ответа. Ведь она прекрасно знает ответ, так же, как я знаю, что скажет она. Но какой смысл говорить, когда и так ясно. Ведь поставленный мною вопрос звучит так:

— Ты зачем живешь, Люба?

На этот вопрос каждый человек ответит по-своему, но в любом случае — ответ будет лживым. Потому, что ответа на этот вопрос просто не существует.

Кто-то из умных сказал: «Любая стена — это дверь». Натолкнувшись на стену, Люба Золотарева нашла в себе силы пройти сквозь нее, чтобы, в конце концов, оказаться в гуще схватки. Но многие ли из сынов и дочерей человеческих знают, что «стена — это дверь»? Что стоит приложить усилие и стена рухнет, открыв идущему новые горизонты. Суицид — от незнания, — слабость идеологии. Кривые зеркала времени скрывают главное — искусство преодолевать возникающие на пути стены. Смех, как и религия, или смех возведенный в религию, опустошает человеческие души, потому, что смех — это гипноз, попытка промыть мозги человека раствором карболки. Вспомним Мартынова:

Ей не хватало ила, тала,

Ей не хватало течь везде.

Ей жизни не хватало, талой,

Дистиллированной воде.

Не знаю, как насчет воды талой, но дистиллированной — уж точно.

Люба Золотарева по сей день работает на карете скорой помощи. Она не замужем, пишет стихи, но публиковать их не торопится, полагая, что время ее стихов впереди. Сегодня их никто не поймет, а если и поймут, то сделают вид, что не поняли. Когда конкурирующие фирмы отстреливают лучших специалистов, власть считает что это так и должно быть. Кровь — фундамент американской демократии, и коли мы покусились на идеологию коммерческого беззакония, полагая, что ничего лучшего человечеству не светит, мы должны отдавать на заклание себя и своих детей. А все ради того, чтобы нескольким проходимцам жилось беззаботно и безбедно.

Но я отвлекся от основной темы — от творчества Любы Золотаревой. Последнее ее стихотворение было посвящено мне, а поскольку посвящениями женщины меня баловали не часто, я «самого себя по шее гладя» не смог удержаться, чтобы не закончить свой опус именно этим посвящением.

Посвящением себе любимому.

Ты не избалован вниманьем

Красивых женщин, но зато

Ты их придумываешь, тайно

Вводя в стихи, как в шапито.

Не зная сам, какая лучше

Из них, живая или та,

Которую, в стихах озвучив,

Ты гладишь ниже живота.

Мечтатель с пламенной душою,

Я не приемлю твоего

Порой блистательного шоу, —

Живя лишь… именем его.

Иногда мне кажется, что «живя лишь именем…» пристегнуто к посвящению только потому, что другой рифмы, кроме «его» Люба так и не нашла. Я перебрал сотни вариантов, были, конечно, находки, но они меня не удовлетворяли, как, очевидно, и самого автора. Поэтому остановимся на варианте Золотаревой. Правда, я сам не знаю имени этого моего шоу, путаясь в догадках между «Поэзами для друзей» и «Наказанием любовью». Если Люба имела в виду последнее шоу, значит, я не совсем точно услышал голос этого поэта, а если Золотарева подразумевала под моим шоу «Поэзы для друзей», значит, я попал в цель. Потому, что с первого дня знакомства не только видел, но и чувствовал в этой женщине родственную мне душу.