15

Каждый человек должен иметь возможность открыть свой мир, создать свое евангелие, познать и возвысить собственного Бога, имя которому — Я.

Иначе, какой смысл торчать на этой земле!

В мире много поэтов, которые заставляют нас шевелить мозгами. Прежде всего, это Данте и Гете, из русских — Тютчев и Достоевский. Проза последнего прожигает так глубоко, что зарождающиеся в скрытых пустотах вихри возвращают человеку крылья. У Достоевского каждая строка — откровение. Он — живописует людей, отравленных религией, и сознающих это, как неизлечимую болезнь духа. Как ни пытаются они выбраться из липкой паутины, западня держит, не дает свободно дышать. Единственный шанс выбраться — совершить преступление. Опять же — избрать путь, возвращающий душу в западню. Хождение по замкнутому кругу.

Не учите ребенка кашлять, господа! Придет время он сам этому научится.

Я стою у порога вечности,

Не решаясь прибить подкову

К почерневшим от горя ступеням,

Это было бы бесчеловечно.

Счастье в смерти — пустое слово,

Я с подковой стою, тем не менее,

Не решаюсь ее прибить.

 

Что это, попытка облагородить смерть, увидеть в ней библейский рай? Ложь явная, но в ней исцеление от отчаянья.

Игорь Пашко, автор этих стихов сызмальства был вхож в молельный дом «Свидетелей Иеговы», с горем пополам закончил начальную школу, из которой вынес ненависть к еретичкам-училкам, но в глубине его души осталось тлеющее сомнение в искренности навязанной ему веры.

Служба в армии отрезвила Игоря. Демобилизовавшись, в вечерней школе получил среднее образование, но экзамены в Политехнический институт завалил.

Говорит, из-за неправильного произношения.

Пашко с детства играл на духовых инструментах, его привыкшие к мундштуку губы преобразовывали слова в нечто вязкое, липкое.

«Пли лассеплении углеводолодов облазуются свобойные ладикалы, они оцень активны, потому уцяствуют в лазлицных леакциях».

«Нефтебизнес не для губослепов, — шептал на ухо профессору доцент Гымза. Тот согласно кивал головой, а сидящая на ветке тополя сорока скрежетала, будто у нее только что прорезались зубы.

Они решают: быть мне иль не быть,

Их зубы обнажаются в насмешке,

До трона дослужившиеся пешки

Привыкли избирательно любить,

Сметая подающего надежды,

Чтобы потом себя не обвинить,

Что дали шанс какому-то невежде

Решать судьбу: ей быть, или не быть.

Стихи Пашко больше рассудочны, чем интуитивны. Однажды после крупной ссоры с женой, в голову ему пришло такое:

Фанфарами рассвета был смущен

И ослеплен, но может ли сиянье

Рассвета погасить во мне огонь

В природе не имеющий названья.

 

— Жгущий, как ты с ним не фанфаронь, огонь, о котором ты пишешь, не что иное, как эгоизм.

Пашко, в ответ на мое замечание, ухмыльнулся. И напрасно. Ведь эгоизм и есть то самое семя, из которого вырастает личность, если не сказать точнее — выживает любое существо на земле.

Взбесившись, я готов весь мир

Встряхнуть и, одурев от пыли,

Устроить грандиозный пир

Со смертью на его могиле.

 

Взбесившийся человек не просто слеп и глух, он ослеплен и оглушен взрывом, силе которого пытается противопоставить свои духовные возможности и потому крушит все, что попадается под руку. Это — вырвавшаяся из-под контроля стихия, сотворившая мир.

Иногда мне кажется, что Пашко чего-то недоговаривает. На вид ему за сорок, в институт поступал в двадцать пять. Чем-то же он занимался эти пятнадцать лет. У меня было предчувствие, что он отбывал срок за убийство. Откуда пришла эта мысль — не знаю, но зоной от него попахивало.

Мы плыли по течению, однажды,

Ударившись о камень, я сгорал,

Захлебываясь, я сгорал от жажды,

Но не себя, а совесть убивал.

Убивал в себе совесть с детства выпестованную религиозным фанатизмом. Это вполне закономерно: фанатизм и совесть понятия несовместимые.

Я фанатически не люблю курящих женщин. Но это лучше, чем вообще их не замечать. Если это, конечно возможно — не замечать. А Пашко пытался внушить мне, что женщины для него пустой звук.

 

— Ядовитые особи заполонили не только города, но и села. Курящий человек — это палач, отправляющий меня в нокаут дымом, один глоток которого вызывает во мне спазм, и мне нужна опора, чтобы устоять на ногах. Я не могу обогнать курящего в пути человека, я пытаюсь отстать, но ядовитые щупальца дыма метастазами раковой опухоли расползаются в воздухе. Я не езжу в автобусах, если вошедшая в салон дама выдохнет в меня дым только что выброшенной сигареты я умру и никто в мире за это не ответит. Потому, что все законы защищают убийц. В моем доме не курят, а если пьют, то пьют значительно больше меня. Но никогда не напиваются до свинства.

Чтобы не умереть от дыма, Игорь Пашко начал принимать противоядие, понемногу курить. При мне от этого воздерживался, я никогда не курил, не люблю, когда при мне курят, но если мне в лицо кто-то выдохнет всю мерзость прокуренных легких, я не умру. Но врезать в морду могу, если, конечно, с утра буду не в духе.

Если Игорь приходил ко мне с бутылкой водки, она стояла в холодильнике месяцами до нового прихода. Но, как правило, открыть ее мы при встрече забывали.

Не пьем, не курим, балагурим,

Или молчим, но не ворчим

На обнищание культуры.

На это нет у нас причин.

Нам хорошо, мы уважаем

За непохожесть, я его,

А он меня встречает чаем

Наваристым… без ничего.

 

Я думаю, что эти стихи Игорь Пашко написал, осмысливая наши не частые, но греющие душу  встречи. Как-то он появился, когда у меня гостил Георгий. Курящим Георгия я никогда не видел, и даже представить не могу Гошу с сигаретой в руке. Но бутылку водки они с Игорем раздавили, причем Пашко настолько увлекся беседой, что не замечал, что делает. Мне пришлось бежать еще за одной бутылкой. Сказать, что после беседы с Гошей, Пашко стал язычником, ничего не сказать. Он был в восторге от поэзии Георгия, и раз десять за вечер повторял поразившие его строфы.

Як молодкою була,

Де не йшла — земля гула,

Кожен в очі заглядав,

Одружитись думку мав.

Йшла з цеберкою в руці —

Шерхотіли камінці,

Навіть сонечко зітхало,

Як з пташками в лісі грала.

А теперечки одна

Сиджу біля вікна,

Бо давно уже нема

В мене чоловіка.

 

Завершающую строфу этого стихотворения я так и не перевел на украинский язык. Русский перевод был не совсем точным и мне не нравился.

Теперь весь вечер сижу одна

Возле раскрытого в ночь окна.

В подлиннике ночь внедряется в душу стареющей женщины, чтобы навсегда разлучить ее с молодостью.

— Не все в жизни получается так, как нам хочется, — смеялся Георгий. — Иногда решение приходит само собой, но у нас нет под рукой карандаша, чтобы записать его формулу.

Пашко визжал от восторга.

Как-то при встрече спросил:

— Где ты откопал это чудо?

— Чудеса падают с неба, — ответил я, — но, к сожалению, мы их слишком поздно замечаем.

 

Конечно, Ленин, Гитлер, Сталин — чудовища, но чудовища созданные людьми. Вспомним день вчерашний: Ельцин, Ельцин, Ельцин! А через год солдаты ходят по домам и просят милостыню. Мы слепнем, когда нас захватывают эмоции, потому что в наши гены предки вложили дремучую религиозность, фанатизм преклонения перед надеждой, которая никогда не станет явью.

 

Чтобы удержать власть, надо уметь ею пользоваться. Не всем это удается, поскольку власть — палка о двух концах, да и попадает она не всегда в руки тех, кто мог бы стать для народа ее символом.

 

И все-таки, почему во сне, как и наяву, я боюсь искать защиты у тех, кто по долгу службы обязан меня защищать?

— Георгий, как ты относишься к нашим силовым структурам?

— Как ко всем, наделенным властью, людям. Это терминаторы, запрограммированные на злой умысел: в каждом встречном и поперечном они видели врага. Хорошо, что в последнее время их практически не видно в наших городах. Разве что на празднествах в виде пастухов.

 

Сегодня у ряда индивидов терпимость к себе благополучно перерождается в самовосхваление, что создает определенные трудности при установке диагноза. Так говорил мне врач, пытающийся докопаться до истоков сумасшествия. Он категорически отрицал философию Фрейда, определяя дибилизм, как попытку человека вырваться из застенков современного образования. Гитлер не исключение. Люди, обвиняющие Гитлера в шизофрении, таковыми являются сами. Мир перегружен идиотами, но такова природа разума. Современная культура обносилась, и уже не укладывается в само понятие культуры. Яблочная кожица Ницше лопнула. Хаос заполнил не только СМИ и эстраду, но и литературу. Я не исключение: кому нужны конвульсии перегруженного информацией мозга, разве что такому же идиоту, одержимому идеей возвращения в прошлое. Или хотя бы прикосновения к нему, путем воскрешения на страницах своих книг.

Ладонь Георгия ложится мне на плечо. Его глаза устремлены в будущее, он не видит меня, не видит заплесневевшей накатной волны Амура. Гога разговариваэт с севенами, духами, которые связывают прошлое с будущим.

-Все вернется, все обязательно вернется, — говорит он и печальная улыбка озаряет его лицо. — Когда-нибудь природа отомстит человеку за его бездушие, и мир повернется лицом к язычеству. Природе не нужны молитвы, не нужны храмы, природа сама — Храм. Пока человечество распинает себя на кресте, она пытается хоть частично восстановить нанесенные ей человечеством потери. Но долго продолжапться это не может. Мы научились грабить, но не научились созидать. Нужно более внимательно прочесть Льва Николаевича Толстого. И читать, как молитву, Пушкина: «Да здравствуют Музы, да здравствует разум, ты Солнце Святое гори!..» А сейчас что… Музы погибают, разум… — он на мгновение умолк. – Разум погряз в грязи разврата. Он не может отличить добра от зла. Тьма проникла в души людей…  и высасывает из них все человеческое…

Я слишком ленив, чтобы предаваться таким порокам, как пьянство, курение, азартные игры, или вера в выдуманных предками богов. Не считая пороком прелюбодеяние, я воздерживаюсь от него по той же причине. Правда, с оговоркой. Все перечисленные пороки требуют времени, которым я не располагаю. Потому, что моя религия — Труд, и я отдаюсь ему целиком с той минуты, как осознал себя человеком. А произошло это в детстве, когда всей семьей мы ходили в поле на уборку колхозного урожая. Тем самым зарабатывая себе на жизнь…

Я выбирал из недр Земли

Лопатой глинистые сланцы,

И угли отливали глянцем,

Седые, в сланцевой пыли.

Я припадал к пласту щекой

И ощущал Земли дыханье,

С глубоким чувством покаянья

За причиненный непокой.

 

 Чем ближе к лету, тем банальнее мысли. Усыхают даже ритмы, в которые я одеваю слезящиеся от папиросного дыма строчки.

Жара. Гараж. У солнца рожа

На рожу сторожа похожа.

От пива вздувшийся живот

Кружит над городом и ржет.

Лжет поджигатель, убеждая

Таежных стражей, что пожар

Зажгла жара, что угрожает

Биру поджарить и Баджал.

 

Рожденные в дыму стихи напоминают разворошенное огнем осиное гнездо. Осы жужжат, надеясь отпугнуть огонь от ладно сшитого кокона. Но огонь безжалостен. Он бежит по тайге с азартом охотничьей собаки, и осы сгорают не в огне, а в раскаленном бездымном воздухе.

 

У каждого из нас есть свой ангел хранитель, имя которому Опыт наших предков. Родители уходят, оставляя нам накопленную не только ими, но и их родителями информацию. Этой информацией они постоянно присутствуют в нас, предостерегая от дурных поступков или толкая на не менее дурные. Остановись, говорит мне внутренний голос, когда мне нестерпимо хочется обличить человека в невежестве. Человек, который тебя не слышит, живет по другим законам: сейчас он сойдет с асфальта, поджав ноги уляжется на траве и ты увидишь волка. Я родился, когда отцу было тридцать девять, к тому времени он пережил такое, что мне и не снилось. Он дважды побывал в аду и вышел оттуда живым. Ему есть что сказать сыну, есть от чего предостеречь. Но подлинный мой ангел хранитель мой дед по отцовой линии, выросший в дремучих белорусских лесах. Блуждая в таежных массивах, я всегда знал направление выхода. Когда меня пытались убедить, что я иду не в том направлении, я только пожимал плечами.

— Если я пойду с вами, меня одолеет усталость, поэтому я выбираю путь, на котором обретаю крылья.

— Я теряюсь в грозу, — говорит мне Георгий, — дождь в лесу похож на гигантскую карусель. Он со всех сторон одинаков, как человек лишенный воображения. Деревья боятся грозы, я это знаю. Я видел, как закрывался ветвями  дуб, когда мимо пролетала молния. Видимо, боялся, что она ударит в него. А как дрожат молодые деревца, когда над лесом проносится огненная колесница бога.

А для меня дождь в лесу — подарок судьбы.

 

***

В рощице дождь переждем,

Сядем под кроной обвислой,

Изредка вместе с дождем

Желтые падают листья.

Что нас сюда занесло,

Сопки в округе да мари.

Может в затоне весло

От челнока потеряли.

Может, наскучили нам

Звонкие ритмы эпохи,

Пройденные дороги

Все это в прошлом, все там.

Радостно сбиться с тропы,

Сесть под разлапистой кроной,

Слушать, как падают с клена

Желтые листья судьбы.

 

Эти стихи я сочинил в далекой юности, блуждая в таежных массивах на север от поселка геологов Хольгасо, что значит Долина ветров.

Желтые листья судьбы в двадцать пять. Сегодня мне это кажется смешным, но стихи навевают легкую грусть, ту самую, какую испытываешь сидя под кроной клена и слушая мелодию лесного тихого дождя.

Мне повезло, я с младенчества освоил два языка, родной украинский и русский. Георгий Бельды пришел в школу, не зная русского, он изучал его со второго класса, как мы изучали немецкий. Каково было ему постигать науку жизни, если даже математические задачки сестра переводила ему на нанайский язык. Он с трудом осилил семилетку, затем техникум связи, хотя большую часть своей трудовой жизни отдал плотницкому делу.

Это он, лежа в обеденный перерыв на крыше строящегося дома, мечтал распилить радугу на дощечки и построить из них дом.

Фантазировал Кингтяса,

Лежа в роще на спине,

Ну а радуга погасла,

Растворилась в синеве.

— Хорошо, что не построил, — улыбается Георгий, — так бы уснул в домике с женой, а проснулся под открытым небом, и соседи уже сбежались…

 

Третий инсульт вышиб из памяти Георгия русский язык. Теперь он говорит на языке детства, на нанайском, и никто кроме сестры Ольги его не понимает. Кто-то считает этот демарш плевком в сторону России, не понимая, что родные слова даже мертвый язык произносит отчетливее, чем иностранные.

По лесным делам мы с Георгием не сталкивались. Во время моей работы в ТОЗе, он жил в Нижних Халбах, в Хабаровске бывал редко. Теперь же, как утверждает Костя Бельды, у Гоши нет желания куда-то ехать. Инсульт не повредил ему память, вернул ноги и руки. Он часто выходит в поселок, стоит на берегу Амура, смотрит на болезненно синюшные воды Амура. И ничего не пишет. Никто кроме сестры к нему не приезжает. Кому он одинокий нужен! Раньше его приглашали повеселить народ, доказать миру, что нанайский язык еще не умер, вон какие юморески стряпает на нем простой нанайский мужик.

Когда к Георгию приезжает сестра, они подолгу сидят на скамеечке, вспоминают родное стойбище, но чаще молчат, ибо нет ничего в мире красноречивее молчания.

Когда в небо выползают длинные тонкие змеи — предвестники грозы, в душе Георгия образуются пустоты, и, попадая в них, ветер начинает раскручивать вихри, способные взорвать его изнутри. Яркие молнии пронзают мозг, обжигая сердце.

— Зачем я жил, зачем живу, почему бы мне не раствориться в насыщенном электричеством воздухе, чтобы обрести то, чем я был изначально!

— А чем ты хотел быть, Гоша?

— Деревом.

— Тебя в первый же день срубят?

— Я восстану подростом.

— Подрост втопчут в почву лесовозные машины.

Он долго молчит, и, наконец, с улыбкой заявляет.

— А шамана, который был уткой, я все-таки встретил. Он предлагал мне стать его учеником, теперь я сожалею, что отказался. Превратился бы я сейчас в утку и полетел…

— На загаженные человеком озера.

— Не все же загаженные. Я знаю озера с чистой, как хрусталь водой. Во сне я утоляю в них жажду, а может даже не во сне, ведь, проснувшись, я чувствую на губах прохладу и чистоту этого озера.

 

Просыпаясь я думаю: сегодня обязательно позвоню Ольге Андреевне, задам ей несколько вопросов,  быть может, ее ответы  помогут мне войти в энергетику поэта. С утра я не звоню, боясь нарушить покой пожилой женщины. На звонок после одиннадцати никто не отвечает. С тяжелым сердцем отправляюсь я на дачный участок воевать с сорными травами.

Нет в мире сорных трав, есть травы,

Которых мы не признаем

И потому только не славим,

Что им навстречу не идем.

 

В дачном автобусе пытаюсь переводить стихи Георгия на русский или украинский в зависимости от настроения.

У колгоспі живемо,

Дуже добре живемо,

День у полі, ніч в городі,

Що заробимо — з’їмо.

Бригадир сидить рахує,

Нормувальник в вус не дує,

Кров мою властивець п’є,

Каже: все отут моє.

 

Однажды мне в Комсомольск позвонил Павел Халов.

— А скажи мне, Саша Лозиков, с какого такого горя ты стал запойным поэтом?

— В смысле?

— Какой еще может быть смысл, если человек спивается?

— Вы спросили, стал ли я запойным? Это значит, я стал писать стихи запоем. В этом смысле все верно.

— Тут на тебя Виртуозов наехал. Говорит, тебя покритиковали правдинцы, вот ты и запил.

— Ты же знаешь, я не пьющий, на критику реагирую с позиции: а судьи кто? Поэтому, кто бы, что обо мне не сказал, сбить меня с ног невозможно.

За час до этого звонка ко мне из Нижних Халб прикатил Георгий Бельды. Мы успели принять: я — стопочку, Георгий — стакан. Я посмеялся, рассказав Гоше о Виртуозове, которому однажды помог попасть на семинар, а вместо благодарности он облил меня грязью.

— Если он сейчас заявится, что скажешь?

— Спасибо скажу. Если Халов позвонил, значит, обо мне помнят.

— И тебе не обидно?

— Стыдно за Стаса… хотя…

— Почему ты всегда недоговариваешь?

— Мне не нравятся твои вопросы. Ты сам-то здорово обижаешься, когда я в переводах ухожу от подлинника?

— Но тебе удается сохранить главное — чувство.

Я замечаю, стоит Георгию приехать, как небо начинает хмуриться, и, вопреки прогнозам синоптиков, на город наваливается ливень.

Дождь не только воздух промывает.

Дождь он очищает наши души.

К сожаленью часто так бывает,

Мы природу не умеем слушать.

Вслушиваясь в шум дождя, мечтаю

В добрых его ритмах раствориться,

Его струи, как стихи, глотаю,

Пью и не могу никак напиться.

 

У меня с детства дурная реакция на предгрозовое затишье: тошнота, головокружение, желанье спрятаться под крыло матери или любимой женщины. У Георгия предгрозовое затишье пробуждает скрытые силы:

— Сейчас бы побегать с ружьецом по тайге.

— Но ты ведь с детства боишься грозы?

— В тайге боюсь, в дороге боюсь, а дома, да со стопочкой, какой может быть страх.

 

Виртуозов пришел, когда крупные капли дождя хаотично зацокали по жестяному отливу окна. Бывший военный моряк, он гордо держал голову, даже уличенный в откровенной лжи. И правильно делал. «Ложь, она ведь тоже бывает разной — доброй и грязной». Это сказал Георгий, когда я разливал по стаканам, припасенную Виртуозовым, водку. По лицу Гоши я понял, что он не хотел бы присутствовать при неприятном разговоре. А я к тому времени не набрал нужных слов, чтобы выступить с агрессией против товарища.

Я предложил тост за удачный для Станислава семинар.

Он выпил молча, зажевал водку ломтиком хлеба и, глядя Георгию в глаза, как бы приглашая его в свидетели, сказал:

— Попросил меня Халов рассказать о нашем литобъединении, я растерялся, говорил о тебе, Саша, потом перескочил на Румянцева, получилась чехарда какая-то.

— Ладно, забудем, — сказал я Станиславу. — С кем не бывает.

Георгий слишком уж усердно, как мне показалось, потирал ладонью лоб.

— Зачем же, такие вещи забывать нельзя. Сегодня, сам того не желая, подставил человека, завтра появится желание, а там, глядишь, доносы строчить начнешь. Я знал таких людей и не только среди русских.

— Гоше больше не наливать, — пошутил я.

— А разве я не прав?

— Во всем ты прав, Георгий, но не забывай, что Иисуса святым сделал Иуда.

Бельды по-нанайски выругался:

— Дался вам этот Христос. У славян что, не было героя, которого можно провозгласить богом.

— Все у славян было, кроме гордости за свой народ.

Второй раз мы пили за диктатуру разума.

— Думаю, после Брежнева Генсеком будет умный политик, — пророчествовал Виртуозов.

— Знаю, что в России это невозможно, но выпить выпью, — усмехнулся Георгий. — Кто бы ни пришел, начнет все с ног на голову ставить. У нас, что ни Генсек то бог.

— На протяжении тысячи лет в нас вдалбливали идеологию рабства.

— А мы поклонялись духам предков, но не рабски, а почтительно.

— Гоша, посвяти меня в свою веру.

— Ты не нанаец, тебе нельзя, обидятся родители.

— Чьи родители?

— Не мои, конечно.

Нечастые встречи с Георгием сделали меня язычником, в чисто  нанайском понимании этого слова. Но,  хэмээ биури, — мы умели держать язык за зубами. Фундамент этой веры был заложен в меня Александром Сергеевичем Пушкиным. Вот бы кого провозгласить богом, арап с менталитетом русича. Но, славяне, разинув рот, смотрят на евреев. Они кажутся нам умнее, чем есть на самом деле. Что касается наглости, этого у них не отнимешь. Иисуса они придумали, как здоровенную фигу язычникам. И те купились на нее, думали, что вкушают плод с дерева познания. Евреи же, не успев родиться, считают, что их крупно обидели. Таким образом хотят заявить, о своем божественном происхождении.

Георгий уверен, что несколько тысячелетий назад русские и нанайцы жили одним домом, но часть людей ушла за теплым солнцем, а оставшиеся на “зимовку”, приспособились к новым условиям.

Стали узкими глаза,

В щеки спрятались носы.

Человек таежный знал,

Что у бога попросить.

Лес был храмом, воды рек

Нас приблизили к богам,

Чтобы гордый человек

Песней богу помогал.

 

— А дальше?

— Зачем дальше, не Бог — человеку, человек обязан помогать богам. Они старше нас, а, значит, больше страдали...

— И многие разделяют твою веру?

— Это не вера, это забота обо всем, что нас окружает.

 

Шаман, который является Георгию в виде озерной утки, ко мне прилетает вороном. Его раздражает созданный мною образ поэта: в очерках слишком много, как он утверждает, отсебятины. В ответ я развожу руками: о ком бы мы ни писали, мы пишем о себе. Поэтому Георгий Бельды — зеркало, в котором отражаюсь я, со всеми своими причиндалами о волнующей меня загадке.

Имя этой загадки — Георгий Андреевич Бельды.

— Эмууцэкээн бий най, — сказал как-то о поэте, прилетающий ко мне в образе ворона шаман Торчиа.

— Гоша, одинокий человек? — переспросил я ворона. — А как же его очерки в газетах, выступления на сцене? По-моему он активнейший из всех живущих на Амуре нанайцев.

Ворон взирал на меня с высоты птичьего полета. Видимо, презирал мою слепоту: переводить стихи поэта, и не почувствовать бездны, в которой мечется его душа! Я вспомнил стихи, которые мне так и не удалось довести до ума:

Одинокий человек,

Юморист и скептик,

Одинокий среди тех,

Реже — среди этих.

Он с утра авангардист,

Ночью — аналитик,

В злой сатире активист,

В лирике не нытик.

 

Не случайно, шаман Торчиа преследовал Георгия с детства, хотел поживиться за счет его талантов. Но не удалось. Об этом шамане написала стихи старшая сестра поэта Ольга Андреевна.

Энеэ, ама мимбивэ

Самоа Торчианду буричи,

Или чава чихаласимби

Торчиа тоилани торасимби.

 

Не буду злоупотреблять терпением читателя, переведу монолог невесты на русский язык.

***

Замуж выдавала меня мама,

Одного лишь мама не учла,

Не пойду я замуж за шамана,

Не нужны мне деньги Торчиа.

Торчиа богатый, не женатый,

Мне ж одежд не нужно расписных.

Ванька, наш сосед, меня сосватал,

Ванька мне измены не простит.

Юностью могуч, силен сноровкой,

Он и петь умеет и плясать.

Талеры и камусы — уловки,

Не тебе ли, мама, это знать.

Уломать невесту не надейтесь,

Я у Ваньки гибкости учусь,

На Амуре будут наши дети

Жить и верить, так как я хочу.

 

К характеру Георгия эти стихи почти ничего не добавляют, но зато лишний раз подтверждают свободолюбие нанайского народа. «Ни шаман, ни ты мне, мама, не указ, а пойду я замуж за Ивана». Потому, дорвавшиеся до власти, шаркуны не любят язычников, что те честны в своих делах и поступках. Они поклоняются не мифам, а человеческой порядочности.

Зачем мне, нанайцу, ломать голову над древними летописями евреев, и почитать ими же непризнанного пророка, разве у народа нани нет своих героев?

 

Гордость за свой народ живет в их сердцах, хотя, с потерей языка, народ оказался на грани вымирания. И чем ближе к пропасти, тем звонче поют его лучшие сыновья и дочери.

 

Нет ничего омерзительней, чем сталкивать порабощенную ложью молодежь в битве за торжество личных амбиций. Церковь объявила себя не только божьим оком, но и его карающей десницей. А цель одна — рабское преклонение перед властью. Мы не люди, мы — роботы в услужении таких же роботов, но с палаческими наклонностями.

Убив одного бога, стоящие у власти люди, придумывают другого, используя для его усиления растерянности человека перед непостижимыми разумом загадками окружающего нас мира. Человеческий ум не может примириться с положением вещей, когда для того, чтобы жить мы вынуждены пожирать живую плоть, не менее симпатичных, чем мы, животных.

— Чего ты больше всего боишься? — спрашиваю у Георгия Бельды.

— Гнева предков. От их печали у меня раскалывается голова и болит сердце. Они ждут от меня подвигов во имя добра, а я плетусь в хвосте обоза.

 

Первое рабочее название этой книги — «Искушение бездной», было бы более точным, но я предпочел ему «Испытание верой». Нет страшнее предательства, чем, наплевав на традиции отцов, поклоняться амбициям народа, живущего по чуждым человеку законам.

Не верую, а верю, что живу

Одной семьей с животными и рощами,

Что, прожигая взглядом синеву,

Ищу приют за облачными толщами.

Зачем мне бог! Зачем мне рулевой?

Я так хочу пройти земными тропами,

Чтобы мой сын всегда гордился мной,

Чтоб были мы людьми, а не холопами.

 

Последняя строчка в дословном переводе звучала «А не судьбой, которую прохлопали». Но Георгий ее вычеркнул. Я сказал: лучше — «промолчали», но и в слове «прохлопали» есть свой оттенок смысла. Мы хлопаем вождям, миссионерам, которые пришли, чтобы лишить нас земли и веры, кланяемся сильному, вместо того, чтобы заставить его, принять веру порабощаемого народа.

Георгий, о чем бы ни писал, держится на равных с богами и начальниками. Иногда, даже покровительственно похлопывает их по плечу: крепитесь, мальчики, недолгим будет ваш век после смеха моих бурханов.

Когда я смеюсь, вы плачете.

Потому я и смеюсь,

Что решать свои задачи

Без задачника учусь.

Чем мрачнее вы, тем звонче

Смех мой слышен среди масс,

А когда народ хохочет,

Не с меня хохочет, — с вас.

 Эти стихи, разве не брошенный богам вызов?

У Георгия много юмористических рассказов, в которых он высмеивает откровенно грабящих народ руководителей. То, что было при советской власти, происходит и сейчас.

«Во время зимней рыбалки мы заметили, что на снастях появилась белая слизь. Она покрывала рыболовные сети сплошным слоем, даже ячею порой не видать было — будто сплошной целлофановой пленкой затянута. Если в эти сети попадала рыба, она была полуживая, но запаха еще не было. А если и был, то незначительный. Теперь, если продолбил лунку, хоть респиратор надевай: вонючий газ выходит из-подо льда наружу. Самый живучий карась на Амуре и тот заболел: чешуя у него становится дыбом, а под чешуйками —  водянистые шарообразные язвочки…»

Поэту ничего не остается, как писать статьи в газету и сочинять песни на полюбившиеся мелодии.

Живет моя красотка

У каменных ворот,

Есть у красотки водка.

Но выпить не дает.

Я к ней и так и этак,

Она мне шиш под нос,

Идет душа поэта,

Как двигатель, вразнос.

Я знаю, что ей нужно,

Подать бы ей к столу

Двух карасей на ужин,

Да щуку на талу.

Тогда бы мне красотка

Из каменных ворот

Дала б к бутылке водки

Хороший бутерброд.

Первую строфу “Стоит моя красотка...” Гога слямзил у Веры Коркиной, переведя ее на нанайский, а я в скою очередь на язык оригинала. А в целом стихи оригинальные.

В сентябре 1999 года около полуночи я возвращался домой из Северного микрорайона и на пересечении улиц, Степной и Вяземской, встретил человека с глазами, в которых играла знакомая с детства улыбка. Улыбка моего отца. Прошло тридцать лет после его смерти, изредка он являлся мне во сне, но чтобы вот так… наяву! Слегка оправившись от шока, я решил, что встретил похожего на отца человека, и, обретя чувство юмора, спросил:

— Не скажите, далеко ли до рассвета?

Это была любимая фраза моего отца, с которой он начинал знакомство с интересующими его людьми.

Улыбка озарила лицо незнакомца, он поднял руку и, поводив ладонью вблизи моего лица, быстрым шагом скрылся в темном переулке. В ту же ночь мне приснилось: я — птица, вооруженная мечом, лечу над толпой бегущих мне навстречу людей, и тем, кто возвышается над толпой, отрубаю мечом головы. А потом оказывается, что это не головы вовсе, а набитые семенами подсолнухи. И чем дальше я лечу, тем больше шляпок от подсолнухов летит рядом. Сон неприятный, особенно этот рубящий головы меч.

Проснувшись, слышу голос отца:

— Бойся кобылы в рыжих подпалинах.

 Сотовый телефон жены вопит, как угорелый. За окном ночь на уровне пятого этажа, но я отчетливо вижу мелькнувшую за окном тень. Взлететь на пятый этаж воры не могли, ночные птицы не осаждают городских квартир, разве что обратившийся в дикую утку шаман от Георгия Бельды.

Меч в руке это из революционной молодости отца. Что-то в последнее время он зачастил ко мне, как всегда, бритоголовый с загадочной ухмылкой в глазах. Я начинаю размышлять: через пару месяцев ему исполнилось бы сто лет. Почему: бы? Ему исполнится сто лет, ведь родители не умирают. Так утверждает язычник Георгий Андреевич Бельды. И тут я вспомнил, что ровно семьдесят лет назад, отец попал под выброс метана в угольной шахте Донбасса. Его татуированное угольной крошкой лицо, частичная потеря слуха, а главное — конец карьеры: медики запретили ему работать под землей. Паника, запои, драки в дешевых шахтерских кабаках…

Но почему я? Почему я должен переживать заново то, что пережил отец? Хорошо еще, что лечу над морем подсолнухов, выковыривая семечки из вращающихся рядом шляпок.

— Зачем, Гоша, ты натравил на меня своих бурханов?

Шаман предлагает мне выпивать перед сном рюмку водки.

— Ты слишком много работаешь, забываешь на ночь отключить воображение. Тогда из тайников памяти всплывают события из жизни твоего отца. Я знаю, ты не веришь мне, считаешь, как многие, что человек — сосуд, из которого может вытечь только то, что в него вольют. Но это ошибочное мнение. В каждом человеке бьют родники, в них золотой опыт тысячелетий.

По балясинам уходящей в небо лестницы скатывается Луна. У нее мордашка счастливого мальчишки, она вся в кудельках осыпанных звездной крошкой.

За свою жизнь я никого не убил, кроме, конечно, мух и мошки, которые высасывали из меня кровь. Буду признателен судьбе, если своим поведением избавил сыновей от ночных ужастиков. Почему отцы не думают о детях, когда затевают войны, или идут на разбой.

Мы растворяемся в делах

Своих родителей и предков.

Враги отцов нас в кои веки

Подстерегают на углах.

Нам не дано язык добра

Постичь, мы на волне порока

Горланим дружное: Ура!,

И ошибаемся жестоко.

 

Я мог бы не согласиться с Георгием. Страхи, преследующие нас, не всегда приводят к вере. С ними нужно смириться, и если можно — слегка приподняться над ними. Нужно ли возвыситься? Думаю — нет. Страхи очищают нашу энергетику от наносной пыли. Главное, не поддаться панике, не пойти в услужение Богу, ведь Бог и Дьявол всегда выступают в одном лице. В лице облаченных властью людей, которых страх толкает на авантюрные поступки. За примерами далеко ходить не надо, они — история взлета и падения цивилизаций.

 

Но давайте послушаем, что говорит о себе и своих родственниках Георгий.

 

Было нас четырнадцать человек  (душ) от одной  матери и отца. (Старшая сестре Ольга Андреевна утверждает — было шестнадцать)

Я, конечно, многих из них не помню, и знать не мог.

Большинство ушло из жизни до того, как я появился на свет.

Родился 2 мая 1930 года почти  последним в семье.

Говорят, после меня был  братик, но он рано покинул наш мир. Сколько я помню себя маленьким, особенно летом, как  будто я все время рос в лодке обвязанный  веревочкой за талию к  перекладине лодки, чтобы в воду не нырнул.

Мама, по нанайскому обычаю, все время сидела за веслами, гребла, а папа на корме лодки за рулем.

Он никогда не сидел без  дела. Все время помогал маме, то рулевым веслом загребал, где глубоко, где толкал лодку шестом, и лодка летела, мне так казалось, и я радовался этой скорости.

Очень я любил ходить попутным ветром под парусом. Никакого шума, скрипа, только слышно плеск волн.. Собирали черемуху для дутун (толото — сушенная черемуха) на зиму.

Собирали дикие  яблочки. Их можно было хранить в рыбьем жиру. А жир надо  добывать, с ранней весны начинается заготовка жира. Останавливались на табор, где хороший песчаный берег, делали хомаран (шалаш с берестяным покрытием)  там, где много рыбы. Скопление рыбы во многом зависит от поведения воды (на море — убыль, прибыль).  На одном месте стояли не больше недели, а зачастую и меньше. Переезжали с места на место.

Я  не любил дождей с ветром. Когда дул сильный ветер с дождем, я не знал, куда себя деть, не находил себе места даже в помещении. Появлялись настороженность, даже страх... А вот, дождик без ветра я любил. Знаете, как  музыкально-звонко барабанит дождик по бересту.  Под этот, то утихающий, то усиливающийся  говор  дождика можно подремать и помечтать об удачной охоте и рыбалке.

Отец ловил рыбу то острогой, то сетями, а мать разделывала ее, делала таксу — выпаренную  в котле рыбу,  мясо с  выбранными костями. Вытапливала жир из чешуи (особенно карасевой). Варила клей, готовила из  карасей и лещей шашлыки, да такие румяные, что подобных позже  никогда в жизни я не видел.

Не могу писать, слюнки на бумагу потекли.

В хорошую  погоду мать сушила  вареную рыбу на «Сидах» (камышовая циновка)  под маленьким дымком, чтобы мухи не садились.

Когда отец  привозил домой амуров, да таких крупных, жирных, что посмотреть на них к нам прибегали соседи, в дом приходило  праздничное настроение: мы ели трех видов талу из самых жирных амуров:

Свежая тала из под ножа.

Тала слегка опаленная огнем.

Рыба нашинкованная до шкурки, чуть подсоленная и поджаренная на костре.

Мать вытапливала 2-3 жбана рыбьего жира. В этом жире хранились такса, черемуха, яблочки. Лишь бы до зимы дотянуть, а там уже мороз хранил запасы до весны. Осенней  кетовой юколы до самой весны хватало.

Я сильно возбуждался, когда за весла садились два старших брата. Мы с мамкой садились в середине лодки, отец за рулем, братья за веслами и, разогнавшись, лодка летела стрелой…

Глядя на бурун от носа лодки, я смеялся. Мне, казалось, что быстрее нашей лодки ничего в мире нет.

 Старший брат Сэну ловил сетями и колол рыбу острогой ловчее всех, он и охотником был отменным.

А брат Александр учился.  Он был  ликвидатором  безграмотности, как тогда называли учителей ликбеза.  Александр любил петь и плясать. Был хорошим балагуром. Душа-парень.

Отец знал много нанайских сказок. Рассказывал нам сказки, пока мы не засыпали. В тридцатые годы у нас  не было  электричества. Керосин — дефицит. Ложились  спать рано. Когда отец начинал говорить сказку, все домашние слушали, затаив дыхание, в потемках слышалось только учащенное сопение.

Отец рассказывает, рассказывает сказку, потом замолчит, это он хочет убедиться — все ли мы слушаем его. В это время, те, кто не уснул должен говорить:

«Кэ-э!»

Это значит — я не сплю, слушаю. И сказка продолжалась.

Когда отец замолкал, и никто не произносил: «Кэ-э», значит,  все уснули, и сказка и рассказчик уходили спать.

Таким образом, одна сказка могла рассказываться несколько вечеров. Такими длинными и интересными были сказки моего отца.

Он умер в 1943 году.

Старший брат Сэну погиб осенью 1941 года под Москвой защищая  нашу столицу.

А брат Александр погиб, освобождая от японцев Сахалин. Остались от него пятеро сыновей. (Ольга Андреевна говорит, что Сэну вернулся с победой, а погиб в схватке с медведем).

Я уверен, даже убежден, что каждый человек рождается со своей песней и эта  песня с рождения  заложена в его душу, в его жизнь. Нужен какой-то толчок, чтобы песня вылилась наружу. Старшая моя внучка Лера с двух или с трех лет начала петь свою песенку:

«Де-да, де-да, де-да» и так бесконечно          .

А другая внучка Алена в такие же годы запела:

«Ли-ша-тая, ли-ша-тая…»

Слово другое и напев другой и тоже бесконечно…

Что обозначает спетое ребенком слово, никто не  объяснит.

Я никогда не думал, что буду сочинять стихи или писать  смешные рассказики. Подобное мне и в голову не приходило. Я просто удивлялся, как это люди так гладко и  ладно могут говорить, рассказывать смешные истории. Мне было 24 года, когда я впервые написал критическую заметку в районную газету. Приехали руководители с проверкой: как я мог такое написать! Писать против честного чиновника, значит писать против народа! После разговора с представителями района я больше не писал. Женился я на Анне Гавлякаевне Киле в 24 года.  Ей тогда было — 23 года.

Она окончила Хабаровскую  культурно-просветительную школу в Биробиджане. Библиотекарь. Ее назначили  заведовать клубом и библиотекой при Лидогинском  Сельском Совете.

Мне поневоле  пришлось посещать клуб и библиотеку. И как-то мне стало светлее в голове и уютнее, теплее на душе от общения с ровесниками, и с книгами. Я — простой колхозник. Образование 7 классов, впервые перевел по просьбе жены  песенку с русского на нанайский язык.

«Куда не пойдешь, не поедешь, кругом новостроек огни».

Перевод получился удачным. Потом написал короткий юмористический рассказ от имени старика. Зал воспринял мой юмор очень хорошо, и это вдохновило меня на следующие рассказы.

Стал писать стихи, песни, юмор от первого лица. Думаю, пусть люди смеются как бы надо мной, а на самом деле смеются над неустроенностью нашего быта.                                                                              

    Позже, когда немного набил руку, стал писать заметки в газету, освещая нашу жизнь только с хорошей стороны. Чтобы напрасно не беспокоили. В нашей семье и раньше  не было видных людей. Все охотники, рыбаки, труженики полей. Только старшая сестра Нюра  молодой исполняла  акробатические  номера в первом передвижном  нанайском  театре, который распался во время ВОВ в 1941 году.

А, вот, Оля — песенница. Любит нанайские песни. Сама сочиняет и поет. Живет в селе Дада.

Мой племянник, Олег — сын брата Александра пишет стихи, песни на русском и нанайском языках, поет их под гитару. Таких поэтов называют бардами. Служил Олег на флоте подводником.

Старший сын Олега, Игорь, учится в  Хабаровском мединституте, тоже пишет стихи. Моя племянница. Мария, старшая дочка брата Сэну, участница  Комсомольского-на-Амуре национального  ансамбля «Гивана», пишет нанайские  песни. Начала писать  в пенсионном возрасте для внучки Иришки и вполне  удачно.

Ирочка учится  в  музыкальной школе города Комсомольска, исполняет бабушкины песни. Она тоже член ансамбля «Гивана».

Да,  из четырнадцати человек остались — я  самый последний, средняя Оля и самая старшая  сестра Кира. Рукодельница и мастерица нанайских рисунков, орнаментов. Она давно разменяла десятый десяток и живет в Найхине.

 

Comments