11. Свалившиеся с Марса негодяи

Террор как избавление от скуки,

Террор, как развлечение, террор

Кровавые придумывает трюки,

Чтобы продолжить с властью разговор.

Пока на обожравшихся и нищих

Разделены народы на земле,

Террор непобедим, голодный ищет

Не в истине спасенье, а во зле.

Не потому ли рядом с острой болью

Живет во мне надежда: дайте срок,

И с поднятою гордо головою

Я предъявлю вам горький мой порок.

Я не отношу эти стихи к разряду «во спасение», но и позицию автора понимаю. Убейте меня, казните, но в глубине души я солидарен с ним. Религия — кнут, которым пастухи сбивают людей в стадо. Стадом легче повелевать, и не случайно духовникам легла на душу мысль объединения религий. Чтобы стадо было одно, пусть огромное, но одно. Ведь предупреждал Иоанн, якобы языком Христа, что «Любящий душу свою погубит ее, а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее на жизнь вечную» И не только Иоанн. В книге Матфея эта мысль Христа повторяется более конкретно: «Тогда Иисус сказал ученикам своим: если кто хочет идти за мною, отвергнись себя и возьми крест свой, и следуй за мною, ибо кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее, а кто потеряет душу свою ради меня, тот обретет ее».

Итак, согласно Библии, вечная душа это потерянная душа. Отсюда следует, что честь и совесть — страшнейший порок. Отсюда следует, что любая религия толкает нас назад в дикую природу, где сильный убивает слабого, чтобы выжить. К сожалению, не всем это нравится. В ту пору когда первые люди свалились земле на голову, она была девственницей и плохо соображала, хорошо это для нее или плохо. Ее молодое тело пузырилось бурлящими гнойниками вулканов, и пришельцам казалось, что магма — это вещество из которого можно лепить все что хочешь. А поскольку кожей земли они считали воду, а магму — спермой, рождающей жизнь, сбившись в стаю, эти пятеро свалившихся с Марса негодяев, стали обсуждать как им лучше распорядиться этой обезумевшей от вожделения планетой.

 

                 Иду на стихи в штыковую

 

Духовность — это опыт предков, она дается нам навырост, а если ты всю жизнь только тем и занимался, что ублажал свое тело и теперь не вмещаешься в светлую оболочку духовности — это твои проблемы. А твои предки от тебя уже отвернулись. Какими бы яствами не вскармливал свое тело, оно превратится в прах, а вместе с телом пойдет прахом и вся твоя жизнь…

Он сидел за столом, упираясь локтями в столешницу, и сжимая ладонями уши, безымянным пальцем правой руки почесывал заметно лысеющий затылок.

Уходит лето. Побежать бы следом,

Но на пластах тумана у реки

Старуха-осень, сытно пообедав,

Сопит, гоняя носом ветерки.

Еще круглы холмы ее коленей,

И груди вызывающе полны,

Но желтые на них ложатся тени

От тяжело взлетающей волны.

Природы разрушительная сила

В моей груди родившись, не спасет

Ни небо над просторами России,

Ни оседлавший небо самолет.

Я обречен, как все в подлунном мире.

Уходит лето, тени по холмам,

Как пламя в остывающем камине

Во мне рождают страненые виденья

От сладкой дремы до тяжелых драм.

***

Ты думал, что я соглашусь,

А я тебе хвост показала,

И вот уже год как ношусь,

От дома ношусь до вокзала.

Стою у открытой двери

Вагона, в котором ты скрылся,

Но ты мне, ори не ори,

Ни разу во сне не явился.

Как кошка, на месте верчусь,

В надежде за хвост ухватиться,

В горячем влагалище чувств

Былого хочу очутиться.

Смех и грех, а не стихи, — сказал бы Толя Юферев, но я так не сказал. В стихах была тема, и сделаны они были, пусть безграмотно и вызывающе агрессивно, но не банально, и даже наспех прочитанные оставляли след в душе. Хотя возникало желание взять топор и кое-какие бревна обтесать до обнаженной искристости.

***

Я руки матери ловлю

Во сне над пропастью свисая,

Но в тех руках — себя люблю,

Я их ловлю, себя спасая.

Я мимо матери иду,

Обидных слез не замечая,

С самим собою не в ладу

Срываю стебли молочая.

Так кто я на Земле, зачем

Явился в мир этот безгрешный

С огромным солнцем на плече,

Блуждающий во мгле кромешной?

***.

Как мы являемся на свет

Так и уходим незаметно,

Уходим, как на склоне лет,

Так и в младенчестве — бесследно.

А если кто и начудил,

Заставил Землю содрогнуться,

Он в сущности ребенком был,

Не мысли требовал, а чувства.

Его и любят и клянут.

Он человечество на мушке

Держал несчастных пять минут,

А уподобился игрушке.

Но если подвести итог

Добра, содеянного нами,

Его не хватит на глоток,

Тогда как зло идет — цунами.

 

Отца выдворили из села за любовь к малолетней цыганке. Малолетней она была по годам, а с виду баба бабой, в два раза крупнее своей гадалки-матери, и к делу этому интерес проявляла особый. Не устоял мой батяня, слишком велик был соблазн согреться в духовом шкафу ее любопытства. Затащил цыганку в дом, и понесла она от него меня, красавца писанного.

В бабьей красоте я куда ни шло, а мужик на то и мужик, чтобы не красотой блистать, а губы бабьи листать. Смуглое лицо Ивана сплошь в белых кудрях, а брови черны, а глаза карие в пол-лица, и ресницы над ними длинные да черные. Правда, рот слабый, с провалившимся подбородком, рот отца, который всю свою жизнь подбородок выпячивал, чтобы скрыть свой природный недостаток.

 

Мне хотелось крикнуть: «А пошли бы вы все!», сесть и написать поэму о бессмертии духа. Но в голове торчали дурные стихи Рильке. Кажется, в переводе Ахматовой:

О святое мое одиночество — ты!

И дни просторны, светлы, чисты,

Как проснувшийся утренний сад.

Одиночество! Зовам далеким не верь

И крепко держи золотую дверь,

Там за нею — желаний ад.

Дурные потому, что золотую дверь коленом в зад вышибли друзья, и теперь мне из ада названивают все, кому не лень. Кроме нужных мне людей, которые при желании могут заменить мне дверь и дать до конца насладиться чувством одиночества. Это о них писал когда-то цитируемый мною Райнер Мария Рильке:

Слова, всю жизнь прожившие без ласки,

Непышные слова — мне ближе всех.

Я их одену в праздничные краски,

Услышу тихий благодарный смех.

Можете себе представить «непышные» слова в праздничных красках? Это все равно, что вчерашний секретарь обкома, ставший олигархом. Ему наплевать: с лаской прожил он век или без, он прыгает до потолка от сознания собственного величия. Раньше секретарю обкома мог надрать задницу первый секретарь, а первому — генеральный. А теперь, когда под рукой Закон, олигарху дозволено все. Даже то, что запрещено Законом. Но благодарного слова от него никто не услышит. Благодарным за покупку может быть только хозяин овощной лавки, и то, если торгует скоропортящимся товаром.

Мое одиночество превратилось в проходной двор. У меня нет времени написать письмо сестре, отправить посылку друзьям в Донецк. Я вынужден читать сотни рукописей, зачастую бездарных, но, прочитанные, они становятся мне родными, и я начинаю расслаиваться между совестью и долгом. Долг — вернуть рукопись автору, совесть — поддержать теплящуюся в душе автора надежду на бессмертие. А тут еще Рильке провоцирует бросить автору вызов:

Слова, слова, я весь ушел в слова.

Как человек я ничего не значу.

Да и слова — какая незадача —

Для новых поколений трын-трава.

Ведь даже я, читая их, не плачу,

И не смеюсь, ну, разве что — едва.

Вчера на Амурском бульваре встретил Александра Гребенюкова.

— Писать! Зачем? Лучшее, что мог, я уже написал. Нужно зарабатывать, кормить семью…

— А прежде… семья тебя кормила?

Обидно, черт возьми, что вместе с социализмом умерла литература. Хабаровское радио говорит на волне российского, теперь по радио можно услышать, как правильно подтирать зад американской бумагой, но о литературе ни слова. Ушли Копытова и Миланич, и радио я больше не включаю. Так же, как не включаю грохочущее «пушками» телевидение. Кроме летающих в воздухе трупов там ничего не увидишь. Читаю Горького, Бунина, плачу от восторга над лучшими советскими поэтами. Больше такой экспрессии, ненависти и любви в мировой литературе не будет. Литература перешла на самообслуживание. Стихи ни о чем, проза — о самом низменном. Пожав руку Гребенюкову, бегу в сторону рынка, а в голове рождаются и гаснут молитвы:

Награди меня сном за мои согрешенья,

Добрым сном награди за дурные дела.

Я за праздник обиды сочту и лишенья,

Если даже украден он был со стола.

Дай мне доля две сажени дикого поля.

Ни креста мне не нужно, ни даже холма.

Я уйду, стиснув зубы, без крика: Доколе,

Моя доля, сводить меня будешь с ума?

Эта женщина в белом лет на сто моложе.

Дай мне, доля, щекой прикоснуться к щеке.

Дуновеньем любви разведи

                            во мне старые дрожжи,

Дай еще постоять на дремучем твоем ветерке.

Молодой поп за газетным киоском прячет под рясой недопитую бутылку пива. Чуть в стороне грязные нищие едят белый хлеб с луком, луковый сок блестит на всклокоченной бороде черного, как цыган, парня:

Я пою не о том, ты поешь не об этом.

Без любви умирают застывшие в горле тела.

Мы согласны поскрипывать старым скелетом,

Наблюдая, как Русь догорает дотла…

Чем ближе к старости тем жестче берут нас в оборот водовороты времени в капризной реке Лете. Они всасывают нас, обгладывая плоть и туманя рассудок. С каждым новым днем мне все труднее противостоять этой гигантской центрифуге. Все чаще случаются со мной головокружения и обмороки. Это первые симптомы смерти, точнее сказать — разведка боем, без надежды взять языка или хотя бы увидеть свет в конце тоннеля. И все-таки я счастлив, что живу, увлекаемый в бездну водоворотом времени.

 

Comments