18. Пляска времени

И все-таки я заставил время плясать под свою дудку. Несмотря на то, что дудочка страшно фальшивила. Время плясало долго: день, два и уже начинало задыхаться. А я все дул и дул в нервно искусанный мундштук, скользя коченеющими пальцами по дыроч-кам от си до ля и обратно.

В первый день время зло посмеивалось надо мной, потом стало нервничать, а с утра на третий сплюнуло и пообещало растереть меня в порошок сразу после того как дудочка замолчит. Мне ничего не оставалось, как продолжить свое дело, которое все больше становилось делом всей моей жизни.

Я и теперь играю. В голове моей проносятся огненные вихри, пальцы давно превратились в пластмассовые клавиши, а губы — в щель, из которой вырываются угрожающие мне сквозняки. Но именно эти сквозняки и заставляют время плясать в ожидании минуты, когда музыка умрет, а с ней умрет несносный безумец, имя которому — Я. Для меня жизнь – это сплошной сон, а живу я во сне. Сны хороши тем, что во сне мы никогда не стареем. Во сне молодая козочка подставляет мне пупырчатую грудь для поцелуя, а наяву в трамвае кондукторша называет меня дедушкой. Я, ясное дело, обижаюсь, хотя не показываю вида. Я думаю: неужели она не видит, что я молод и час назад переспал с красоткой, за честь полакомиться которой короли отдают троны!

Мне снится грудь, подобной наяву

Я не встречал, с язвительной усмешкой

Ее небрежно бросила в траву

Природа под раскидистой черешней.

Я на коленях Господа молил,

Чтоб навсегда оставил это чудо

Под деревом сиять среди горилл,

Испепеливших землю жаждой блуда.

Он большой, сивоусый, с неправильным прикусом и рыжим, стянутым на затылке, хвостом волос. Утверждает, что все стихи он написал во сне. Первое время забывал, потом приучил себя просыпаться, бегло записывать строчки, а со временем приучил себя запоминать все, что сочинялось. Он ждал от меня насмешливого ответа и готов был отбить атаку, но мне несколько раз в жизни удалось записать сочиненные во сне стихи, поэтому я ни на секунду не усомнился в достоверности его слов. Наоборот, я сказал, что помню несколько стихов, которые написались во время сна. И даже прочитал строфу:

Они не плачут, сдвинуты сурово

Их брови золотистые, в глазах

Живут тепло родительского дома

И лица мам в морщинках и слезах.

Эти стихи о призванных на службу мальчишках я написал в поезде, будучи откомандированным из Советской Гавани в Улан-Удэ за молодым пополнением. Я сопровождал более шестидесяти мальчишек, ехали мы в плацкартном вагоне, и хотя я был на два года старше, чувство ответственности за похищенных у родителей детей сделало меня стариком. Я спал чутко, мне снились дурацкие сны о сошедшем с рельсов вагоне, который почему-то не упал, а взлетел, и крыльями вагону служила сковавшая мое сердце боль. Забудь я на мгновение об ответственности, и вагон рухнет, разобьется о рыжий склон сопки. Мокрый от ужаса я спрыгивал с верхней полки, где спал по праву старшего и более опытного служаки в звании старшины второй статьи. Потом я долго сидел в ногах спокойно спящего мальчишки, слушая музыку мирно стучащих на стыках колес. Некоторые призывники всхлипывали: одни во сне, другие наяву, ведь они впервые покидали родной дом и отправлялись в неведомое. Через шесть дней полеты в вагоне прекра-тились и мне начали сниться сны, в который я читал призывникам свои стихи. Многие из них так и остались во сне, а несколько строф удалось перенести в реальный мир. Поэтому заявление о том, что Сергей Кутузов пишет стихи во сне, меня не удивило. Я сказал, что его стихи звучат как музыка и попросил тетрадку. Обыкновенную ученическую тетрадку, с таблицей умножения на обложке. Отдал ее Кутузов охотно, видимо, не сомневался в том, что его стихи имеют кое-какую литературную ценность.

Жизнь — эшелон, а дни, как окна.

Пейзаж за окнами один —

Сверкает лес листвою мокрой,

То черный тополь, то блондин.

Брюнетами толпятся ели.

У них стратегия своя —

Наполнить смыслом акварели

Мелькающего бытия.

Между «смыслом» и «акварели» напрашивалась пауза. Если в прочитанном Кутузовым стихотворении я не мог связать брошенную под черешню грудь с пляшущими вокруг нее гориллами, то к прочитанному претензий не было. Образ жизни, как мчащегося сквозь лес вагона, был не только понятен, но и близок, ведь ездить в поездах мне приходилось часто. Я читал дальше. Одни стихи раздражали, другие приводили в восторг, третьи — в недоумение. Я попросил Кутузова объяснить, что он имел в виду, когда писал:

Туман протянет тонкие волокна,

И вот уже, как нити паутин,

Они летят, искрящиеся током,

Обременяя нежностью жестокость

Моих слегка мерцающих седин.

— Я сам не знаю о чем, — ответил он, — но ведь что-то в стихах есть, правда? Во-первых, расползающийся туман и искорки влаги на паутинках — признаки осени. А во-вторых — седины: чем они заметнее, тем глубже печаль по уходящему лету. И тем больше в нас нежности к травинке, к осыпающемуся листвой дереву, к людям…

Он говорил долго, даже напыщенно, но я не мог понять, как могут искрящиеся током паутинки обременять жестокость нежностью. Хотя, если следовать здравому смыслу, фразу — «обременять нежностью жестокость моих седин» — можно понять только в одном варианте: «К старости все люди, даже жестокие, становятся сентиментальными». Но поскольку поиск здравого смысла в этом стихе мог тянуться бесконечно, я согласился, что стихи имеют право на жизнь, как черный квадрат Малевича, хотя ни один издатель не даст за них даже коробка спичек.

Написанные во сне, стихи Сергея Кутузова в реальном мире воспринимались мною не так, как хотелось бы автору. И все-таки я их читал с интересом, в отличие, скажем, от стихов комсомольчанина Валерия Оленчича, опубликованных в сборнике «Представление», сработанного издательством «Суворовский натиск» под редакцией Марины Савченко в 2003 году. Сборник включает стихи, написанные с 1964 по 2003 год — размах в сорок лет! «Валерий Оленчич не новичок в поэзии, — пишет в своей статье Савченко. — Он владеет техникой стихотворения, ему подчиняются и ритмы и образы…» Можно владеть техникой стихосложения, но овладеть «техникой стихотворения», значит, овладеть компьютером, в который вложена программа написания стихов по заданной теме. Компьютерные стихи мне довелось читать в журнале «Наука и жизнь», и нужно сказать, что примитивная по тем временам вычислительная техника с этим неплохо справлялась. Но вернемся к Оленчичу.

Мы спали на нарах. В одеждах. Рядком.

Мы пищу делили за общим столом.

Знакомились просто: без выспренних слов.

Друг другу вверяли охрану постов.

Ходили в походы, как ходят на труд,

И был на подлодке нехитрый уют…

Но как-то об этом не думалось нам:

Знать, трудная служба пришлась по плечам.

Август 1965 г.

Прочитав это, вернулся к статье Марины Савченко. Вернулся потому, что первая строчка «Мы спали на нарах. В одеждах. Рядком» — это картинка из жизни зеков. Потому что моряки на «нарах» не спят, на «рундуках» — случается. «В одеждах» тоже звучит не по-русски. Мы спим в одежде, а не в одеждах. Убедившись, что Валерий срока в зоне не мотал, а прошел путь от моряка и журналиста до инженера, я остановился на том, что первая строка вырвана из вагона, в котором Валерий Оленчич ехал от дома до места службы. Но если даже его везли в «телятнике», как впрочем, и меня в 1958 году, значит, за «нары» он принял полати, или лежаки, которыми были оборудованы эти телятники. Но, прочитав вторую строку «Пищу делили за общим столом», я понял, что вагоны здесь ни при чем. Общего стола в телятниках не было. Кашу выдавали из полевой кухни на остановках, и поедали ее будущие моряки, как правило, сидя на травке, а чаще — стоя, как кони. Беру, к примеру, любую строку из стиха и везде – неточности. «Друг другу вверяли охрану постов», «Ходили в походы, как ходят на труд», «И был на подлодке нехитрый уют» и т.д. Чего стоит это «И был…», — звучание от «кобыл» до матерка не может не услышать тонкое ухо поэта. Ну, ладно, тридцать с лишним лет назад написанное стихотворение можно поставить в сборник, чтобы доказать, как далеко автор шагнул вперед в постижении стихосложения за последние годы.

Сборник открывается миниатюркой «Слова присяги», написанной в январе 2000 года.

Священные слова присяги…

И западают в глубь души.

Когда пред строем с алым стягом

Их молвишь трепетно в тиши.

И это о присяге? Что издано в «Суворовском натиске» — понятно — военное как-никак. Но каково воинам читать этот набор безграмотных штампов? Чего стоит строка «И западают в глубь души». «Запавшие в глубь души» при необходимости можно и не достать. А что такое «пред строем с алым стягом»? Присягающий стоит пред строем с алым стягом, или строй под ним? «Молвишь трепетно в тиши» ближе к молитве, чем к присяге. Если бы автор воскликнул, перефразируя Михаила Лермонтова: «И молвил я, сверкнув очами: — Ребята! Клятву перед вами на верность Родине даю, трудом и ратными делами прославлю Родину свою!» В данном случае устаревшее слово «молвишь» воспринимается как впаянное в текст, а «Молвишь трепетно в тиши» — воспринимается как насмешка над присягой. В конкретном случае можно было сказать проще:

Священные слова присяги…

Став перед строем в тишине,

Поклялся я под красным флагом

На верность флоту и стране.

Просто, понятно и... с желанием развить тему:

Но грош цена моей присяге,

Когда в объятиях врага

Родной стране под красным флагом

Мы все наставили рога.

Подтверждением этому — стихи Оленчича «Китаянка», написанные в 1995 году. Это было время, когда наши русские женщины-челночницы, сгибаясь под тяжелыми тюками, пытались как-то вытащить страну из дерьма. Но не они попали в зону внимания:

Мне жалко тебя, китаянка,

Несущая тюк на спине:

Твоя вдруг исчезла осанка,

Которая грезилась мне.

Нужда на тебя взгромоздила

Тяжелую ношу труда,

Как будто горбом наградила:

С издевкой она — как всегда.

Кто отдал богиню в обиду,

Почти что довел до слезы?

Верни ее к стройному виду,

Подобию тонкой лозы!!!

Стихи неряшливые, беспомощность вопиющая, но главное, что раздражает, — фальшь. Китаянок на таможне так не грабили и не унижали, как унижали нашу “лозу”, гнущуюся под бременем полнейшего беззакония. А если Оленчич работал под прикрытием, т.е. описывая китаянку, имел в виду нашу русскую девушку, то, на мой взгляд, ему не подходит не только почетное имя «поэта», но и звание гражданина. И тогда начинаешь понимать, что слова присяги настолько глубоко погрязли в дебрях его души, что добраться до них просто невозможно.

И не совсем понятна мне позиция автора, когда в поэме «Плац» он восклицает:

Пять генералов в округах на марше —

Как на плацу — повсюду на виду;

Российский Президент над ними — старший.

Пускай страну в сиянье звезд ведут!

Написано это в апреле 2001 года, т.е. старшим над пятью генералами я вижу Путина. Значит, не случайно бесится в Лондоне Березовский, считая, что в России назревает реставрация социализма. Об этом в открытую заявляет Оленчич: пять генералов и Путин «страну в сиянье звезд ведут!» Правда, мысль эту можно понимать двояко: в сиянье звезд, значит — в распыл или в сиянье пятиконечных звезд, т.е. — к социализму. Я не против последнего, но без диктатуры номенклатуры. Хотя сильная власть нам крайне необходима. Так же, как необходима присяга, если не любить, то хотя бы сострадать своему народу, своим девушкам, гнущимся под тяжелыми тюками. Но, увы, увы! В последнее время наши поэты задыхаются от восторга, услышав английскую речь. И сердце свое и музу они отдают воспеванию страны, которая для них и мать и бог. Или как там у Евтушенко: «И вот он блаженный кусок проклятого капитализма».

А Кутузову я сказал спасибо за его написанные во сне стихи. И посоветовал в том же духе писать дальше. Потому что, когда человек засыпает, в нем просыпается совесть, а у бодрствующих совести нет. Ее подменяет жажда отметиться на каком-нибудь международном форуме. Если в Америке отметили стишок некоего российского поэта, это триумф, о котором вопят все СМИ. А сами мы давно утратили способность оценивать достижения своих соплеменников. В каком бы то ни было виде деятельности.

Кое-что о моих предках

Умному человеку на ногу наступишь — улыбнется, дурак — в зубы даст. Поэтому никогда не наступайте на любимую мозоль дурака. Рефлекс на удар дуракам достался от предков. От предков и видение мира у многих знакомых мне поэтов.

Какого черта ты пишешь о море, ведь ты не видел его!

Как рыба, плавниками шевеля,

Я плаваю в глубинах океана…

Во сне я не раз видел себя глубоководной плоской рыбой, но не в виде камбалы, а в форме равнобедренного треугольника, с острой, как бритва, спиной. Рассекая лезвием водоросли, я стремительно плавал среди скальных нагромождений, не обращая внимания на скалящихся в ухмылке сородичей. Я уже тогда, будучи рыбой, чувствовал себя поэтом. Но сторонился своих братьев-рыб отнюдь не из сознания своей гениальности. Просто мне не хватало времени, чтобы вспомнить кое-какие мелочи из жизни на красной планете. Хотя даже не она, не красная планета, была моей прародиной. Скорее всего, это был сверкающий бриллиантом Сириус. Или Сатурн? Все живое на создавшей меня планете однажды превратилось в морозную пыль, которая в виде облака распространилась в околозвездном пространстве. Она же со временем оплодотворила ближайшие к солнцу планеты. Ближайшие по отношению к Сириусу или Сатурну.

Когда шестилетним ребенком я сказал это отцу, он напился и отругал мать за то, что она произвела на свет очередного придурка. Очередного, как я теперь понимаю, после моей старшей сестры, которая за хорошую книгу могла отдать последний кусок хлеба.

Отец кричал: «Разве может нормальный ребенок додуматься до того, что в детстве он был рыбой, а в прошлой жизни птицей или еще черт знает чем!»

Доктор, к которому привела меня мать, спросил:

— О каких птицах ты говоришь, мальчик?

— О птицах, которые оживут, когда я умру.

—Как это понимать… умрешь? Наверное, когда засыпаешь? Ты видел птиц во сне, правда? И какие они?

Я смотрел на доктора, на его усы, шапочку, халат и не понимал: шутит он со мной или говорит всерьез?

Потом решил, что не шутит.

— Птиц я не видел, они летают быстро, а я — еще быстрее. Я научился летать когда был рыбой.

Доктор спросил у матери:

— Какие сказки вы ему читаете на ночь?

— Отец о Маленьком Муке, а что читает сестра — не знаю.

Доктор взял мою голову своими сильными руками и повернул лицом к себе:

— Ты хочешь научиться читать?

Мне удалось выскользнуть из его рук, ведь когда-то я был рыбой.

— Я умею читать!

— Умеешь… читать? В твои-то шесть лет? Ну-ка прочти, что написано на этой книге?

Он подал мне книгу, от взгляда на которую у меня подкосились ноги и я чуть не упал.

— Это «Жизнь животных» Берроуза! У меня есть такая же, только «Жизнь растений».

— С картинками?

— Да, с картинками из мертвой жизни.

Доктор засмеялся и потянулся было за книгой, но передумал:

— Что ты испытываешь, когда держишь в руках книгу?

— Не хочу ее отдавать.

— Возвращать или отдавать?

— Отдавать, дядя фельдшер.

Опустившись на стул, доктор хохотал и бил себя ладонями по коленкам.

— Почему фельдшер, мальчик?

— Потому, что вы были на войне и лечите людей от всех болезней. Не лечите только меня, я хочу быть не только мальчиком, но и птицей.

...Он принимает за опыт все, что видит, слышит и даже то, о чем читает. Пусть его фантазии не пугают вас, у детей это бывает.

Выставив меня за дверь, доктор добрых полчаса беседовал с матерью. А я стоял за дверью и плакал, прижимая к груди книгу — издание дореволюционного Берроуза. Когда, выйдя в коридор, я открыл книгу, она показалась мне клеткой, в которой заточены все животные мира, настолько прекрасны были помещенные в ней рисунки. По этой книге я научился летать, но летать над морем, чтобы не видеть, как заточенные в клетке звери поедают друг друга. Эта звериная сущность живот-ных навсегда отложилась во мне острой нелюбовью к существу, которое неверующая моя мать называла Богом.

О родине, подорванной на мине

Выпуклости на теле сфинкса, истекающие кровью опухоли, готовые выбросить столбы вулканического пепла. Метастазы лжи расползлись по всему телу Исаева, и он подкармливает их сознанием своей исключительности. Между тем золото его кубышки напоминает дерьмо. Он отправил сына в Чечню, чтобы в случае его гибели прибрать к рукам комнату в деревянной коммуналке.

— А Бог он и вправду золотой. Не случайно православный батюшка обвешан мишурой. Ею он бряцает и искрится… Только тот идол достоин поклонения, который отлит из золота, — вяло растягивая слова, говорит Исаев, но, заметив усмешку в моем лице, восклицает: — Тебе не нравится, что я на равных говорю с Богом? Да, да, это так… не нравится! Но Бог — это, прежде всего — цель. Конечная цель нашего восхождения на Голгофу. Религия требует, чтобы все мы пришли к распятию, не важно, с раскинутыми или сложенными на груди руками. В любом случае ноги нам свяжут.

—Тогда при чем здесь золото?

—А все при том же! Чем ты богаче, тем больше у тебя шансов продлить движение. Даже со связанными ногами. Разве я не прав?

—Движение с крестом на плечах?

Он смотрит почему-то на мои губы, глаза в глаза — не решается. Блеск его глаз слегка приглушен ресницами, длинными, густыми, неприятного белесого цвета. Цвета осыпанного дустом таракана. Он перебирает листки рукописи в поиске стихов, которые убедят меня в их гениальности.

—У нас в крае нет настоящей поэзии, — говорит он. — Я пытался читать Асламова — скучно. Пишущие женщины, как жвачные животные, в стекающей с губ слюне случаются искорки, но далеко не те, из которых может появиться пламя.

—И все-таки вы пришли ко мне. Не значит ли это…

—О вашем творчестве мы поговорим потом.

—Почему потом?

—Потому что вы — цель!

Даже при этом столь многозначительном заявлении он продолжал смотреть на мои губы. И я сделал вид, что намека не понял.

—Я — цель? Побойтесь Бога, господин Исаев.

—Бог таких вопросов не решает. Мне нужна ваша поддержка, чтобы получить деньги на издание книги. Я пришел по совету известного вам литератора. Вы помогаете начинающим выплеснуться в литературный мир, а я уже созрел для этого. Потенциальные спонсоры есть, нужно авторитетное заключение.

А я и не подозревал, что для некоторых сограждан являюсь авторитетом.

Наконец Исаев нашел, что искал. Сбив рукопись в стопку, поднес ее к своим явно дальнозорким глазам и прочел нечто несусветное:

Прослеживая жизнь свою от скромных

Вареников до пиццы на столе,

Я понял вдруг, каких трудов огромных

Мне стоит прозябание в нуле.

Бес стучал копытцами в окно и дергал меня за язык:

—По-вашему, если я ем вареники, я — нуль, а если пиццу — олигарх?

—Я никогда не задумывался над тем, что едят олигархи.

—А вы лично, чем питаетесь вы?

Он смотрел на меня как на сумасшедшего. В его голове явно не укладывалась мысль о том, что его стихи не произвели на меня впечатления.

—Вы издеваетесь, да?

Он принялся поспешно, я бы сказал даже — суматошно, разбрасывать листки по столешнице в поисках чего-то такого, что могло бы сразить меня наповал.

—Вы что, не понимаете, что дело вовсе не в варениках и не в пицце. Это своеобразные символы… две точки отсчета. Как настоящий художник, я оперирую философскими понятиями добра и зла, нищеты и богатства. Или вы не тот, за кого себя выдаете? Не поэт, а циник, норовящий вцепиться мне в глотку только за то, что мне удалось сколотить состояние?

—Из каких досок, Иван Сергеевич?

Реплика вырвалась сама собой, и я уже пожалел, что настроился на ироническое отношение к явно не ординарному человеку.

—Простите: язык мой — враг мой. Из-за него мы ссоримся с женой, так уж сложилось, что я вначале говорю, а потом думаю.

—Ладно, прощаю… Вот… прочту вам вот что. А может, лучше, если прочитаете сами? Я, например, стихи на слух не воспринимаю.

—Я тоже, Иван Сергеевич.

Стихи Исаева сошли с компьютера на бумагу через великолепный лазерный принтер. Они легко читались невооруженным глазом. Стихи о бардах в шестнадцать строф, бесноватые, как и сам их автор, заканчивались весьма даже недурно:

Но эти барды, стоя в стороне

От нашей жизни, от ее свеченья,

Пытаются стихам придать значенье

Бренчаньем на оборванной струне.

Я не стал издеваться над его пушистыми строфами, типа: «У барда есть особая бравада: он струны рвет, чтоб тексты разозлить до пышного ночного снегопада, живую душу снегом занозить». Последнюю строчку при всей ее философской значимости надо было менять. Слишком она зависала перед тремя предыдущими. Однако концепция: «Пытаются стихам придать значенье бренчаньем на оборванной струне» — явно была той самой занозой, в которую Исаев превращал снежинку. Если в философском смысле за барда принять весь наш современный шоу-бизнес, это действительно — бренчанье на оборванной струне. Но при этом как оно подогревает молодежь. Достаточно взгляда на то, как она рукоплещет в ритме слипшегося с одной нотой слова. Причем слова площадного, чуть ли не матерного. А юмор, заполонивший телеканалы? Чем дальше — тем он вульгарнее: от Лолиты, марающей зрителей помадой, до ошалевшего от славы, но довольно плоского на срезе Задорнова.

Когда я изложил Исаеву свое понимание только что прочитанного стихотворения, он обиделся:

—Причем тут шоу-бизнес. Я имел в виду хабаровских бардов.

—У нас что, есть и такие?

—А вы не знаете! Они и в Комсомольске есть. Поют скучновато, но есть.

Я вспомнил пророческое из текстов Толи Юферева: «Вместо поэтов будут барди!» Или что-то в этом духе. И не сказал об этом только потому, что не смог правильно организовать мысль.

Мы беседовали с Исаевым в номере на пятом этаже гостиницы «Восход». В прошлом станочник, он стоял за столом как за станком, а в рукописи заглядывал так, будто вот-вот из них должна посыпаться металлическая стружка. Бегло обронил, что до перестройки работал на судостроительном, но в каком цехе, не сказал. Хотя лицо его мне показалось знакомым.

—Читайте, читайте еще!

И хотя меня больше интересовал сам Исаев, я — читал, стараясь выколупать из вязкого теста изюминку для продолжения разговора.

Паучья хватка — в зыбкой паутине

Сидеть и ждать, когда придет момент

И родине, подорванной на мине,

Паук объявит свой нейтралитет.

Отрепья ее печени подвялив

На солнышке, он будет сладко есть,

И о свободе рынка вяло мямлить:

— Я бизнесмен, прошу это учесть.

Я прочитал стихи дважды, второй раз вслух.

— Разве это не гениально? Разве хваленые ваши таланты способны мыслить такими категориями? В этих восьми строчках вся подноготная нашего рынка.

Я не знал, что ему на это ответить. Поэт олигарха Березовского и иже с ним был выписан с такой точнос-тью, что я готов был признать за ним первенство в современной поэзии. И все же… все же… все же… Мозг сверлила гениальная строчка Твардовского. И все же стихам Исаева явно чего-то не хватало. В моем, конечно, понимании.

—Вы меня обезоруживаете, Иван Сергеевич.

—Чем, если не секрет?

—Кровавые ошметки России и рыжие от крови пау-ки, мямлящие о вкладе в ее процветание.

—Вы даже догадываетесь, кого я имею в виду.

—Думаю, и себя тоже.

—В том-то и соль, что и себя. Когда, помните, в ночном баре погибли школьники, я с ужасом понял, что внутренне солидарен с убийцами. Чем больше будет пролито крови, тем быстрее придет отрезвление. Но шума не получилось. Все спустили на тормозах, да оно и понятно. Каждый из нас томится ожиданием: скоро ли подвялится на солнце разбросанная взрывом печень. Впрочем, о том случае у меня тоже есть стихи.

Агония души не в жалости, не в мести.

Нас вместе даже богу не собрать.

Сегодня разобщают даже песни

Крутую перестроечную рать.

А молодежь под буханье тамтамов

Пьет пиво, раздевая до гола

Украшенные луковками храмов

Отнюдь не православные тела.

Стихи он не читал, а мямлил, напоминая чем-то заунывное камлание Вознесенского. Но луковки храмов на телах раздевающихся в танце девчонок — это было открытием. Во всяком случае, для меня. Паука на животе студента от медицины я видел, но храмы! Впрочем, чем бы дитя не тешилось… Даже великовозрастное, как Исаев. Его стихи имели право на жизнь, и, прочитав рукопись, я пообещал за ночь написать рецензию для спонсора. А что мне оставалось делать. Если некто М.А. Мильчин издает сборник стихов, в котором:

С келейных тем

Срывая лепестки,

Лепечем мы,

Забив лицом забрало,

Заботливо трамбуя

В тайники

От идолов

Отторгнутое сало.

В принципе, то же самое, что у Исаева, но без кровенящих душу деталей.

Оставшись наедине с рукописью и еще раз ее перечитав, я вдруг понял, что, несмотря на всю схожесть наших взглядов на перестройку, я бы лично спонсировать издание книги Исаева не стал. Раковые язвы на теле времени, даже в виде розы, вызывают отвращение. С описания этих язв, описания яркого, образного, я и начал свою рецензию на рукопись: «Картинки из Маркиза де Сада в глазах зависших над пропастью людей. Меня убивает принцип обогащения «во что бы то ни стало», но, к счастью, метастазы этой опухоли поражают не всех…» Я писал много, нервно и, когда утром прочитал написанное, понял, что Исаеву, а тем более его спонсорам рецензия не понравится. Слишком много в ней зауми и ссылок на Вознесенского. Но Иван Сергеевич пришел в восторг не от текста, а от количества написанного. Читать он не стал, к тому же был уверен, что с моим почерком не справится даже спонсор. Самым важным для Исаева была подпись под текстом, а когда я каллиграфическим почерком начертал свое полное имя и сведения о членстве в писательском Союзе, Иван Сергеевич пришел в неописуемый восторг. Он тут же раскрыл свой портфель, извлек бутылку вина, два апельсина и воскликнул:

— Эту сделку надо обмыть, верно? Я вырву из этих ребят тысяч сто на книгу и столько же в качестве гонорара за труды.

Мы выпили по рюмке красного дешевого вина, и поскольку от второй я отказался, сославшись на головную боль, оставшееся вино Иван Сергеевич сунул в портфель, оставив на столе только шкурки от съеденных апельсинов. С тех пор прошло вот уже полгода, но книга стихов Исаева пока не заявила о своем рождении. Хотя я уверен, что спонсорскую помощь он все-таки получил.