09. Стали и мы на сезон холоднее

Меня разбудил Страх, приземистый старикан с опухшим лицом и огненно-рыжей, как закатное солнце, шевелюрой. Не менее рыжей была его торчащая веером борода, густо осыпанная лесными перемигивающимися светляками.

Страх стоял на пороге, пытаясь нокаутировать меня взглядом, и это было так страшно, что я, как ни старался, не мог укротить сотрясающий меня озноб.

Я не собирался ночевать в дачном домике. В последние годы дачные страхи стали размножаться не в пример людям, они шастали по участкам, в особо темные ночи навешивали дачникам фонари под глазами, чтобы в их свете было лучше ориентироваться в обстановке. Домой я не уехал только потому, что опоздал на последний автобус, но укладываясь спать, дверь закрыл на крючок и был уверен, что никакая пакость ко мне в домик не заявится.

Теперь же дверь была распахнута, и на пороге стоял, сверля меня взглядом, Страх.

Запираться от Страха на крючок безнадежное дело. Страхи свободно проходят сквозь стены. Иногда они вселяются в близких нам людей, после чего мы не находим с ними общего языка, а если Страх вселится в одного из супругов, дело доходит до развода.

Меня привлекли мерцающие в бороде Страха светляки: я пытался понять природу их свечения, чтобы натрясти в пакет и пристроить в комнате в виде торшера. Ведь об электричестве на даче можно было только мечтать.

Приходя в себя, я начинал различать более мелкие детали на темной фигуре Страха. Например, ироническую ухмылку на лице, и бутылку в правой руке. В левой Страх держал книгу, которая, как сахарным песком, была усыпана выпадающими из бороды светляками.

— Ну, наконец-то вы поняли, что я не взломщик, а гордый Дух вашего приятеля Ерофеева. В последние дни вы слишком много времени проводите над его стихами. Оно и понятно, ему на днях стукнет шестьдесят. А в шестьдесят к поэту приходит не только осознание своей значимости, но и ощущение, что ему в затылок дышит Вечность. Поэтому, все написанное поэтом после шестидесяти приобретает особый смысл…

Страх, не закрыв двери, подошел к столу, поставил бутылку, и опустился на стул в двух шагах от моей постели.

— Я напугал вас, простите, — сказал он. — И все-таки разрешите полюбопытствовать, кто из поэтов приходит к вам, когда вы начинаете паниковать. И вообще, знаете ли вы поэта, который когда-либо писал стихи о страхе? Кроме, конечно, «Липких крыш» Евгения Ерофеева. Но у Евгения страх нивелирован печальными пейзажами ранней осени. В этой печали и заключена главная прелесть стихов. Мне же хочется знать, что думают о природе страха поэты конкретного взгляда на жизнь. Я давно заметил, что выражать сокровенные мысли простыми словами славяне не умеют. Они глубоко проникают в природу вещей, и это делает их великими придумщиками.

Я не сразу понял, чего от меня хотят, а когда понял, засомневался, стоит ли мне отвечать на столь сложные вопросы. Однако, разглядев надпись на бутылке, я представил себе вкус хорошего вина и, побоявшись, что Страх уйдет, попытался сказать о страхе нечто вразумительное.

Но для вдохновения предложил опрокинуть по маленькой, и, сразу повеселевший Страх, принялся открывать бутылку. После вина в голову пришли когда-то прочитанные стихи бразильского поэта Карлоса Друммонда де Андраде: «Международный конгресс по проблемам страха». Это были стихи не в духе Ерофеева, но они шли по его следам, т.к. Ерофеев был завсегдатаем всех международных конгрессов. Не уверен, что Карлос и Евгений когда-либо встречались, не думаю, что именно Ерофееву бразильский поэт посвятил эти строки:

Я не буду поэтом одряхлевшего мира.

Я не буду петь о мире грядущем,

Я узник жизни, я смотрю на друзей,

Они печальны, но очень надеются.

Почему я вспомнил именно эти стихи? Да потому, что они ярко высвечивают природу творчества Евгения Ерофеева. Ему не интересны как одряхлевший так и мир будущего, он сам себе интересен, но не как рак-отшельник, а как поэт, воспевающий людей на что-то еще надеющихся. Даже если в их сердца после шестидесяти вселяется печаль, точное определение которой Евгений дал в стихотворении «Липкие крыши».

Страх не дал мне развить эту тему. Он был себялюбцем и требовал, чтобы я восстановил в памяти стихи поэта, в которых он обосновал природу интересующего нас чувства. Пришлось читать строфы из «Международного конгресса по проблемам страха». А звучали они так:

Проявим дальновидность —

не будем петь о любви,

которая зарылась

в землю глубже метрополитена.

Зато воспоем страх,

обезопасивший объятья

от нежелательного деторожденья.

Не будем слагать стихов

о праведном гневе,

поскольку его не существует в помине.

Существует один лишь страх —

отец наш и друг до гроба.

Страх перед морем и перед пустыней,

страх, который объемлет солдат,

матерей и церковь.

Воспоем же страх,

заставляющий дрожать

диктаторов и либералов,

страх перед смертью

и перед тем, что будет после нее.

В конечном счете все мы умрем от страха,

и на наших могилах взойдут

робкие и желтые цветы.

«В конечном счете все мы умрем от страха». Не знаю, согласились ли с таким заключением участники конгресса, но у меня столь безапелляционные заявления западных философов вызывают протест. Усыхающее от старости дерево постепенно растворяется в блаженном покое окружающего его мира. Тоже самое происходит с человеком, когда летняя жара уступает место застенчивому лучику продрогшего осеннего солнца.

Конечно, я тоже дрожал, когда в мое ночное жилище вторгся Страх, но это был не страх перед смертью, а дрожь перед Страхом. Это не одно и тоже. К тому же в стихах Карлоса меня полностью не устраивает концовка. Надо было сделать уточнение: на могилах взойдут цветы, которые тоже будут дрожать от страха. А просто желтые цветы, даже если желтыми в Бразилии принято украшать могилы усопших, меня трогают мало.

Куда более трагично звучит строка в стихотворении Ерофеева «Липкие крыши»

Стали и мы на сезон холоднее…

А поскольку мы заговорили о Липких крышах» приведем стихотворение полностью.

Липкие крыши. Осенние листья

Словно мозаика чьей-то корысти.

Место, где часто мы вместе бывали,

Пусто, лишь дворник торчит на бульваре.

Светлые листья. Темные горки.

Иней на них собирается коркой;

Снега все нет и тепло позабыто,

Треснула осень, как в сказке корыто.

Тянут от берега снова пассаты,

Надо и мне дотянуть до зарплаты.

К Новому году над списком подарков

Что-то становится грустно и жарко.

Липкие листья. Осеннее крыши.

Стало зеленое белым и рыжим.

Стали и мы на сезон холоднее

Осень продрогла, но солнце над нею.

Пусть не согреет застенчивый лучик,

Но улыбаться нас все же научит.

Сквозящая в стихах ирония к себе увядающему не оставляет места для страха, разве что вызывает легкую грусть, на которую так щедра осень. Карлос отказался быть поэтом грядущего мира, отказался писать о мире минувшем, назвав себя узником жизни, посматривающим из окна на своих печально улыбающихся друзей. Ерофеев в двух поэтических строчках соединил все три мира: вчерашний, грядущий и мир затворника Карлоса. Для этого ему потребовался пустячок — увидеть торчащего на бульваре дворника.

Место, где часто мы вместе бывали,

Пусто, лишь дворник торчит на бульваре.

Он же, Ерофеев — и узник жизни, как бразилец Карлос:

К Новому году над списком подарков

Что-то становится грустно и жарко.

Не потому ли мы не любим праздников!

В чисто лирическом стихотворении время отражено настолько выпукло, что иногда оно воспринимается как сатира, улыбающегося застенчивому лучику поэта. А куда деваться: таков я, такие мы, такова природа человека.

Вообще, самые сокровенные чувства с щемящей болью и надеждой одновременно могут выражать только славянские поэты. В десятом номере «Экумены» опубликована подборка стихотворений белорусских поэтов. Когда я набивал в компьютер их стихи, работать мне мешали разрывающие грудь рыдания. Какой нужно иметь талант, чтобы одной строфой передать время, трагедию времени, и не только выразить отчаянье поэта попавшего в это время, но и одновременно поиздеваться над ним. Посмотрите, как пронзительно это сделала Лариса Гениюш, отбывавшая срок (25 лет) на Колыме. Поэт, она даже после освобождения не приняла советского гражданства. Ее жизнь и творчество не случайно называют феноменом белорусского Духа. Стихи вы можете прочесть в журнале, я же приведу только две строфы, и то первую только для того, чтобы во всем ее трагизме почувствовать вторую:

Мне ўсё ўзялі, разбурылі сямю,

Кіркой прабылі лёс мой чалавечі,

Лагцуг накінулі на шыю салаўю

І між сабою падзялілі рэчы.

Натоўп дзяўчат, жанчын, яшчэ жывых,

Йдзем зледзянелай тундры каляінай,

Па-праз снягі, мароз сцінае дых,

Мароз шукае песні салаўінай.

Для русскоязычного читателя я бегло перевожу эти стихи. При этом они, как любой перевод, теряют часть поэтического накала, но вдумчивый читатель почувствует в них трагизм пережитого.

Забрали все, рассыпали семью,

Киркой разбили древние устои.

Петлю накинули на шею соловью.

Забрав себе семьёю нажитое.

Строй женщин и девчат, ещё живых

Идет в пургу остекляневшей льдиной,

Мороз сковал дыхание у них,

Он ждет от женщин песни соловьиной.

Это будет посильнее, чем у пережившего подобную трагедию Бориса Ручьева:

Где смерть сидела нянькой у постели

И вместо чая подавала лед.

Если Ручьев как бы смиряется с сидящей у его постели нянькой, то поэтический образ Ларисы Гениюш призывает к отмщению. Это паранойя: власть затягивающая на шее поэта петлю, требует от него соловьиной песни.

Сегодня об этом можно говорить проще, как у Ерофеева:

Вон Россия — ротозейка,

Край ненужных сыновей,

Убивает тех, кто сеет,

Но не делает новей.

Об этом же с горькой иронией поэт говорит и в “Липких крышах”.

Надо и мне дотянуть до зарплаты.

К Новому году над списком подарков

Что-то становится грустно и жарко.

Вкалывайте, ребята, а денежки за ваш труд пусть собирают потенциальные олигархи. Им они нужнее. И славяне вкалывают, вкалывают, пока в их сердцах живет чисто детское, присущее каждому славянину, любопытство: «Ну, когда же ты, наконец, подавишься, Россия-матушка!». Но у матушки пузень в две версты, а ребра торчат, как у узников Освенцима. Это ребра миллионов бомжей и беспризорных детей. Но об этом столько уже сказано и написано, что болящей душе поэта остается только ерничать:

Липкие листья. Осеннее крыши.

Стало зеленое белым и рыжим.

Стали и мы на сезон холоднее.

Осень продрогла, но солнце над нею.

Наивный, он еще надеется, что с куполов храмов солнце сойдет в подвалы, где ютятся дрожащие от холода бездомные ребятишки.

Не сойдет. Это видно по толпе мужиков, осеняющих себя крестом, и рвущимся во властные структуры. Все дома и гаражи города обклеены их цветными портретами, но никто из них ни разу не спустился в подвал, чтобы накормить детишек горячей похлебкой. Вот и смотрят дети из подвалов на сырную головку ущербной луны:

В небе сырная головка

Хорошо с земли видна,

Видит око, да далеко

От земли висит Луна.

Из норы глядит на этот

Сыр голодный детский глаз.

С аппетитом волчьим дети

Пообедали б сейчас.

А на утро мальчик вышел,

Глянул в небо на восток:

Буква «С» висит над крышей,

Очень маленький кусок.

Звезд назойливые мошки

Скоро этот догрызут:

Не останется ни крошки.

(Может новый привезут?).

Стихотворение Евгения Ерофеева «Аппетиты» я привожу в несколько усеченном варианте. Но главное в подобных стихах не повествование, а мысль. Голодные дети в ослепшем от обжорства государстве явление не новое в этом мире. У меня нет пока надежды на то, что это государство когда-нибудь прозреет. Если в общественный Совет привлекают людей, умеющих хорошо бегать или петь, но совершенно не умеющих видеть, что творится вокруг, пользы от них, не больше, чем от «конференции по проблемам страха».

От этого безголового Совета наша культура все безнадежнее сползает к игре в бисер. Пошлость с эстрады уходит во власть. Так чего же нам ждать от этой власти. Одно радует: не перевелись еще на Руси подлинные поэты, утверждающие в душах наших детей не религиозный фанатизм, ни тягу к наживе любой ценой, а общечеловеческие ценности, и прежде всего любовь к униженным и оскорбленным.

Лучшие свои стихи прекрасный поэт Николай Заболоцкий написал в зрелом возрасте…

— Ладно, проехали, — прервал Страх мой монолог. — Вас, поэтов, только зацепи за язык. Из лирики ты утонул в политике, но поскольку ты затронул бразильских поэтов, я процитирую тебе одного из них. На мой взгляд, это стихи о Путине:

Несносный мальчишка!

Переломал

Даже московских оловянных солдатиков

И выколол глаза старому Деду Морозу,

Теперь играет кукурузными кочерыжками

Пустыми коробками,

Щепками

И белыми речными камешками.

И ничего не поделаешь. Как там сказал твой хваленый Ерофеев:

В нашу жизнь, как будто сваю,

Новый век забили.

А заодно и новое мышление, которое оказалось настолько старым, что его в Оливере Твисте осмеял еще Диккенс, и особенно ярко в «Человеке-звере» показал Эмиль Золя…

По долгу службы мне приходится читать много рукописей, некоторые из них радуют, другие вызывают раздражение, и даже неприязнь к автору. Так случилось с Борисом Поляковым, завершившим подборку своих стихов словами:

Финал? Предел? Итоги

Пора мне подводить?

Я думаю о Боге,

Чтоб человеком быть...

Я убежден, чтобы быть человеком прежде всего нужно думать о людях, а у Бога нынче столько чиновников, грабящих народ, что он и без наших раздумий о нем еще долго будут превращать людей в идиотов, которые молятся в церквах, чтобы ядовитые выбросы из Сунгари их Высочество превратило в церковные благовония. Или падают на колени, услышав, что где-то каменная статуя Христа заплакала кровавыми слезами. Идиотизм чистейшей воды!

Когда я говорил об этом, Страх хохотал так, что в окнах звенели стекла, а дремавший в будке сторож прибежал узнать в чем дело.

Втроем мы выпили еще по рюмке вина, после чего Страх показался мне не только добрым, но и умным парнем. По крайней мере он изучал творчество современных поэтов, а не дурацкую библию, мудрость которой была полностью направлена на порабощение человека.

Уходя, Страх подарил мне книгу Ерофеева «Перевес», в которой опубликованы «Липкие крыши». Оказывается, Страх тоже любит поэзию, и иногда ему не терпится поделиться с кем-нибудь открытием нового имени. На мой вопрос, понравилась ли ему новая книга, Страх отрицательно покачал головой.

— Галопом и не только по европам...

Оставленное Страхом вино мы допивали с нашим сторожем Сергеем Поликарповичем, а когда рассвело читали стихи Ерофеева.