12. Обреченному свет ни к чему

Поэзия — высочайшее из проявлений человеческого Духа. Пока жива поэзия, жива культура, а в культуре — человек будущего, великий дух не менее великой эпохи. Но человечество упрямо отказывается идти путем духовного трепета, предпочитая путь хлеба и зрелищ, т.е. — путь погружения в хаос. Мысль о вечном особенно ярко выразил в заключительной строфе стихотворения «Деревья бьет тяжелый ветер» Алексей Прасолов.

И вся в стремительном наклоне,

В какой-то жажде высоты,

По ветру вытянув ладони,

Пробилась утренняя — ты.

И чем глубже мы погружаемся в эфемерную духовность церковников, тем острее и больнее звучат во мне слова поэта, предвидевшего крушение воздвигаемого поэтами мира.

И когда опрокинуло наземь,

Чтоб увидеть — закрыл я глаза,

И чужие отхлынули разом,

И сошли в немоту голоса,

Вслед за ними и ты уходила,

Наклонилась к лицу моему,

Обернулась — и свет погасила.

Обреченному свет ни к чему.

«Ты» в конкретном случае воспринимается мной как уходящая во тьму поэзия. Поэзия духа, а не слова, фундамент под храм которой был заложен Фетом и Тютчевым, а выгонкой стен за редким исключением занимались практически все поэты ХХ века. О поэтах нового века изумительно верно сказал американский поэт Роберт Фрост.

И прежде чем подняться им

И кроною спасать от зноя

Им должно стать ковром гнилым,

Им должно пасть до перегноя.

Но вернемся к Прасолову. Немногие из начинающих знают это имя, да и старички стали забывать. Чтобы поспеть за веком, всем нам сегодня нужны деньги, а поэзия в материальном мире — явление кризисное. Поплечу она только ракам-отшельникам, и то, пока они не стали закуской к пиву.

Сегодня в небе толкутся не только облака, но и самолеты. Возведенные к нему взгляды верующих растворяются в их нервном скрежете. Возвращение к поэтическим находкам Ветхого Завета нужно начинать не с подчинения, а с достойных переводчиков. Существующие переводы не достойны слуха их автора Соломона. Конь блед всего лишь облачко на горизонте страха перед сущим, а подлинное Евангелие ярким пунктиром начертано в поэзии символистов. Они умели превращать слова в алмазы.

Поклонник Прасолова Стародубцев, вместо огранки алмазов, занимался возведением архитектурных излишеств. Меня от них подташнивало, и не потому что он дурно писал — такую задачу ставил перед собой автор.

Мелодии, как сорняки из сердца

Я выдираю, но сочится кровь,

Не из корней сочится, а из века,

В котором богом распята любовь.

Блеск глаз у тварей это только фреска,

Но росписи настенные нужны,

Когда их выворачивают с треском

Во искупленье, якобы вины.

Мне чудится, что повод для бессмертья

У мира был, но человек всегда

Все лучшее готов пустить на ветер,

Ведь худшее не требует труда.

Если вы хотите довести мысль до абсурда, следуйте за логикой жизни. Бессмысленность ее очевидна, но мы цепляемся за каждый греющий душу пустяк и мысленно возводим храмы, якобы заложенного в ней смысла.

Стародубцев — майор, но в камуфляжной форме смотрится столь же неряшливо, как и его стихи.

Мы не достойны наших дел, мы — дети,

Марионетки в происках страстей,

Мы носимся, как вихри, по планете,

Дурея от высоких скоростей.

Чтобы блистать придумываем трюки.

Наденем через голову штаны,

Но редко кто подумает о друге,

Терзаясь чувством собственной вины.

Настолько все верно в этих стихах, что всплакнуть хочется. Но не от чувства безысходности, а от безграничных и страшных возможностей человека.

Ищите форы, если нет опоры

Для рычага, которому дано

Не только сдвинуть горы, но и моря

Лишить планету, приподнявши дно.

Это уже не трюк, а апокалипсис. Поднятое на поверхность земли дно моря и рухнувший в раскаленное ядро планеты океан.

И как всегда в таких случаях хочется еще раз процитировать себя любимого.

Все кончилось, поэзия осталась.

О том же, но без разрывающего рот крика.

 

В грязной забегаловке на площади Металлургов мы заказываем кофе и тупо наблюдаем, как наслаждается пивом угрюмое, с лицами, окрашенными в краски осеннего увядания, будущее России. Кофе в чашках давно остыл, нас сталкивают на край скамьи залетевшие в бар девчата. Они заказывают «Пита в банках», а к пиву по пакетику крабовых палочек из трески. Девчатам явно не нравится отсутствующий взгляд майора с юношески-розовым лицом и проблесками седины в чуприне. На меня они — ноль внимания. Несколько обиженный безразличием красоток, я достаю из кармана блокнот, сочиняю экспромт на злободневную тему и подсовываю листок под руку сидящей рядом девушки. Она вначале с непониманием, потом с вздрагивающей в уголках губ улыбкой просматривает текст и, скорчив ничуть ее не портящую гримасу, кричит:

— Девочки, тут на нас бодягу настрочили. Забавно.

Поставив на стол банки с пивом, девочки захлопали в ладоши:

— Читай, читай, если что, мы тоже умеем письма султану сочинять!

Это сказала высокая, худая несколько аляповатая девчонка с уже наметившимися пивными изменениями в лице.

Пивные души не поют,

Но без ума от ПИТа.

За стойкой девочки снуют

Легко и деловито.

Всегда довольные собой,

Сосут пивную брагу.

Природа, сделавшая сбой,

Не сделала и шагу,

Чтоб милых пташек вразумить.

Ведь пиво вредно кушать,

Ведь пиво может просквозить

Не только тело — душу.

Реакция девушек лично для меня была неожиданной, они дружно зааплодировали, а соседка кокетливо выгнув брось, спросила:

— Неужели вот так сразу прямо здесь?

— Вот так сразу и прямо здесь.

С тобой, соседка, с локотком

Пульсирующим тонко,

Я двадцать лет уже знаком,

Я знал тебя ребенком.

Любили соки абрикос,

И мама твоя, Мила,

Была счастливою до слез,

Когда ты пить просила.

 

Подобными безделками я мог бы засыпать каждую из сидящих рядом девушек. Куда труднее было узнать в девушке с пульсирующим локотком дочь моей старой приятельницы Людмилы Петровой, с которой мы окончательно рассорились лет двадцать назад. На выпускном вечере, куда меня на правах классного руководителя пригласила Людмила читать стихи Маяковского, я читал Есенина, за что ей здорово влетело от представителей какого-то РОНо.

Я сам удивляюсь, как мне удалось узнать в наглотавшейся пива красотке пятилетнюю крошку Ирину. Разве что это темное пятнышко на губе. Или по маминым бедрам, слишком уж широким при осиной талии? А вернее всего, по блуждающей на губах улыбке откровенной стервы, какой была ее мать. Имевшая при живом муже два десятка любовников. Надо же было как-то рекламировать свою великолепную задницу.

Ирина унаследовала от матери все комплектующие ее тела, а какова была в отношениях с мужчинами, мне предстояло узнать. На пылкие взгляды сидящих напротив парней она практически не реагировала, или делала вид, что они ей до балды. Но за меня уцепилась сразу:

— Мама часто вспоминает о том, как бывая в нашем доме, вы читали стихи. И сама читает, особенно те, которые, как она говорит, вы посвятили ей:

И женщина, глаза приблизив

К моим заплаканным глазам,

В меня вливала жажду жизни,

Свой удивительный бальзам.

Стихи были написаны годы спустя после размолвки с матерью Ирины, но утверждать, что посвящены не ей, я не мог. Мало ли какие воспоминания могли вдохновить меня на написание этих строк. Поэтому я сказал:

— Все верно, стихи посвящены твоей маме, я до сих пор мучаюсь мыслью, что не побывал в ее объятьях. Однажды, правда, поцеловала в краешек рта, так у меня до сих пор, как вспомню, голова кругом идет.

Ирина засмеялась, и, обняв меня за плечи, прижалась щекой к щеке:

— Еще не все потеряно, поэт. Мой папа давно умер, теперь мама одинокая, но не думаю, что у вас появится желание переспать с нею.

— Неужели постарела?

— А вы как думаете, ей на прошлой неделе пятьдесят стукнуло.

Я заказал ей кофе, мы пили его медленными глотками, и я чувствовал как все плотнее и плотнее прижимается ко мне пульсирующий жаркой кровью локоток Ирины. Когда мы вышли, я спросил:

— Живешь с матерью?

— Вообще-то да, но бабушка оставила мне дом, и мы пойдем туда. Правда, поесть там, шаром покати.

Время чуть-чуть перевалило за десять. В магазине напротив политехнического института мы запаслись продуктами для тайной вечери, причем вино выбирала Ирина – итальянское в пакетах. От гостиницы до Мылок добирались на трамвае, потом долго шли по темной душной улице, шли молча и как бы отстраненно друг от друга. Она сказала:

— Мне никто никогда не писал стихов, даже поэт, с которым я спала.

У темной ночи есть глаза и уши,

Но светят мне сейчас твои глаза,

Приди ко мне, прижмись ко мне, послушай

Меня, пока я слова не сказал.

Ведь я сейчас, как колокол, удара

Не наноси, дослушай до конца

Как радостно и нежно от пожара

Поют наши высокие сердца.

 

«Высокие» вытеснило другое слово, более точное, но вылетевшее из головы, как только губы Ирины коснулись моих. Утром пришла Людмила, своим ключом открыла дверь и застав нас в постели, спросила:

— И не стыдно?

Я уверен, что вопрос был задан мне, но Ирина с нескрываемым раздражением воскликнула:

— Стыдно врываться без стука. Пришла, значит, знала, с кем я сплю.

— Еще бы не знала, подружки позвонили. Пошла, мол, Ирина на Мылки с поэтом водку пить.

Все, что мы с Ириной купили для тайной вечери, лежало на кухонном столе в неразобранных пакетах. Прикрыв дверь спальни, Людмила ушла на кухню готовить завтрак, а Ирина начала готовить меня к повторению пройденного.

— Ирочка, неудобно как-то, а?

— Пусть будет ей неудобно. Ты завтра укатишь, а я тут буду умирать от желания любить тебя. Нет уж, пусть послушает.

Когда часа через полтора мы вышли в кухню, она благоухала ароматами итальянского вина и разрезанных на дольки апельсинов.

— Я знала, что это когда-нибудь случится, — сказала Людмила, широким жестом хозяйки приглашая нас к столу. — Ты мстишь мне за то, что я в свое время не предпочла тебя другим. Вот такая я была стерва. Но мне впору нашего знакомства было за тридцать, а Ирина моложе меня на целых семь лет. Так что ты не прогадал.

Я слушал Людмилу, испытывая тупую саднящую боль под сердцем. Казалось, там ворочалось нечто колючее и злое, вознамерившееся довести меня до сумасшествия. Но я не мог, не имел права обидеть Ирину, и боль по потере, старался обратить в нежность к пульсирующему у сердца локотку. Людмила волновала меня как двадцать лет назад. Помани она пальцем, и я забуду полыхающую зарницами счастья ночь, чтобы всю ее прелесть поменять на последующее за этим разочарование. Ничего лучшего от Людмилы я не ждал ни сейчас, ни двадцать лет назад. Была только боль, непонятная, злая боль обиженного отказом сластолюбца. И она была сильнее той страсти, которой одаривала меня молодая прекрасная женщина. Женщина, как две капли воды похожая на мою первую любовь.

 

Comments