39. Раздумья пса над книгой о собаке

Господин Никитин.

Скверная привычка у вашего Дружка — перетирать кости политикам. Мужики они, конечно, упитанные, не на картошке с хлебом сидят, но чем богаче чиновничий стол, тем больше от него зловония. А Дружок у вас вроде как солдат и спикер парламента в одном лице. Так же, как спикер, он облизывается после вкусного мосла, и сучке глазки строит, и нос по ветру держать умеет. И как это вам удалось , столь разные качества обнаружить в жалкой дворняге. Я знавал его отца Тузика, граммофон был еще тот и бабник отменный. А что до благородной матери, выплюнула она свой выводок и пошла хвостом перед западными псами крутить. Из пятерых братьев один Дружок и остался. Приполз к отцу и потребовал кормежки до совершеннолетия. Какому отцу такая наглость понравится. Одно дело сучку ублажить, и совсем другого кормить наглого молокососа. Но, скрипя зубами, выходил. Не дурной песик получился. И за сучками бегать горазд, и мышь при случае поймает, и человека на кусок мяса разговорит.

Сорви голова, а не пес. Вот и приспичило ему поехать с молодым хозяином на войну. До Афганистана пес жил сплошными рефлексами, как и положено в собачьем мире. Но попав в окружение мужиков, дружок быстро перенял их повадки, манеру разговора, научился выть, как воют раненые солдаты, и в первые дни считал войну — самой большой глупостью, на которую только способен человек. Но, поймав как-то в афганских песках породистую сучку, написал мне, что у побывавших на войне собак пробуждается пламенная страсть к совокуплению. Что к любви они проявляют интерес не хуже прячущихся под чалмой женщин. Этим письмом Дружок смутил мой разум, взволновал душу, и я решил, во что бы то ни стало попасть на войну. В Чечню или в Ирак, все равно, лишь бы понять, что это за допинг такой, без которого мужики сходят с ума, а дворняги превращаются в плешивых сластолюбцев.

Но прежде чем бежать на фронт, я решил внимательно прочитать историю жизни моего приятеля Дружка. Судя по вашим, господин Никитин, наблюде-ниям собаки на войне начинают мыслить вполне определенными человеческими категориями. Я сомневаюсь, что Дружок вел какие-то записи в своем дневнике, или вечерами напролет рассказывал вам о своих собачьих переживаниях. В молодости меня хотели сделать хорошим цепным псом, и я не видел в этом ничего особенного. Хозяин, как я заметил, тоже сидел на цепи и бегал по специально для него натянутой проволоке. Где-то у него даже будка была, правда побольше чем у меня и с телефоном, но будка она везде будка. Так что сидеть на цепи вместе с хозяином мне нравилось. Он даже вином поил меня по праздникам, а случалось, приползал ночью к моей будке и жаловался на хозяйку, что она ему жить не дает, посадила на цепь и дрессирует, как облезлого павлина. Кто такой павлин я не знаю, но хозяина мне было жалко. Иногда мне хотелось поговорить с хозяйкой, иногда пригрозить, чтобы не издевалась над мужем, но кормила-то меня она. Однажды зарычав на хозяйку я две недели сидел на воде и хлебе, и в конце концов пришел к выводу, что лучше вертеть хвостом и есть мясо, чем скалить зубы и сидеть впроголодь. А хозяйка у меня была еще та стерва. Пока хозяин сидит в своей будке с телефоном, к ней приходит веселый мужичок при галстуке. Бросив мне кусок колбасы, пришелец заходит в дом и некоторое время я слышу как разговаривает он с хозяйкой на непонятном мне собачьем языке. То хозяйка скулит, то он, а то вообще воют, как старый соседский пес на луну. Наговорившись, хозяйка выбегает во двор, запирается под летним душем и поет каждый день одно и тоже.

Мой милый так хорош

Талантлив и умен…

Хотя никакого особенного ума за приходящим хозяином я не замечал. Кабель он по всему видно неплохой, иногда замечал, как он мочится на мою будку. Из колонки так вода не течет, как из него. И по всему, очень уж он любит эту свою штуковину. Да и хозяйка к ней не равнодушна. По праздникам, когда у хозяев собираются гости, этот дневной хозяин появляется тоже, а ночью у калитки хозяйка снимает с него штаны и никак не может напиться этой вонючей гадости. А потом шепчет: до завтра, миленький, и выносит мне целую гору мяса, чтобы, значит, помалкивал о ее шашнях с этим вонючим водоносом.

Однажды хозяин появился возле калитки в то самое время, когда этот приходящий беседовал с хозяйкой на им одним понятном собачьем языке. Я поднял такой лай, что всполошились все собаки в поселке. Прыгал хозяину на грудь, лизал его, якобы из великой любви к нему, а на самом деле, чтобы предупредить хозяйку и дать возможность водоносу выпрыгнуть в окно. Так оно и получи-лось. После этого случая меня почти месяц мясом кормили, и хозяйка и водонос. Он после этого даже мочиться на мою будку перестал, а делал это под куст сирени, которая, по моему твердому убежде-нию, погибла именно из-за его раскаленной до кипения мочи.

Иногда мне казалось, что хозяйка не прочь побаловаться со мной. Она застывала на месте, когда я лизал ей обнаженный по случаю жары живот, и даже толкала мою голову ниже, чтобы, значит, всю облизал. Но что-то меня останавливало. Возможно, жалость к хозяину, а, скорее всего, — моя собачья порядочность. Все-таки мы с хозяйкой не одного поля ягоды.

Вскоре хозяин умер, я думал, что его место займет водонос, но не тут-то было. Оказывается, он был женат и недолюбливал одиноких женщин за их притязания на его свободу. По ночам хозяйка скулила, а иногда, как соседский пес, прямо таки завывала. Особенно в лунные ночи, когда даже я не могу уснуть, из-за визга девчонок в подворотнях. В такие ночи хозяйка снимала с меня ошейник и отпускала бегать по двору. В одну из лунных ночей я поцарапался к хозяйке в окно, и когда она вышла, за подол потянул ее к калитке, за которой в луже валялся вполне приличный господин из местных бизнесменов. Где она так набрался — ума не приложу, но набрался таки основательно. С немалыми усили-ями затянули мы бизнесмена в дом, долго она там с ним возилась, а потом, слышу, начали повизгивать, как в былые дни с водовозом. Ну, все, думаю, теперь меня опять мясом кормить будут. Но я ошибся. Выскочив из будки проводить гостя, я получил удар сапогом в зубы и от неожиданности заскулил так, что до сих пор с позором вспоминаю тот случай. Ох, и возненавидел же я этого бизнесмена. Мне даже снилось, как впиваюсь зубами в его толстый окорок. Думал, вечером появится, обязательно укушу. Но он не появился. Дважды за ночь выходила хозяйка за калитку, посмотреть, не валяется ли он в придорож-ном кювете. Мне даже жалко ее стало, и от жалости я принялся было лизать ей ноги. Но хозяйке это не понравилось.

— На место, Барс! — крикнула она, и мне ничего другого не оставалось, как вернуться в будку.

Так прошло несколько тревожных ночей. Теперь я днем и ночью бродил по двору без ошейника. На приходящих в гости женщин рычал, но скажем так, для вида, чтобы не уронить чести сторожевого пса. А когда однажды хозяйка забыла закрыть на щеколду ворота, вышел на улицу и приволок во двор проходящего мимо мужчину. Он вначале испугался, потом удивился, а когда увидел хозяйку, расхохотался так, что я с испугу прыгнул в заросли жимолости за домом.

— Он что, мужиков к тебе в дом таскает? — спросил мужчина, не переставая хохотать. — Впервые вижу такого пса.

— Не знаю, что на него нашло, — удивилась хозяйка. — Впервые такое случилось. Было, правда, пьяницу Ковалева с кювета вытащил. Так то ночью, в собачий холод…

С полчаса, стоя над будкой, болтали мужик с хозяйкой о собачье преданности, потом хозяйка пригласила его в дом, а вечером он опять заявился, и, видимо, так понравился хозяйке, что дважды за ночь она выносила мне попить молочка, и разрешила даже, как прежде, дважды лизнуть ее в пахнущий мужчиной живот. Мне этот мужской запах, честно сказать, не понравился, но я был рад, что угодил хозяйке и с тех пор почти каждую ночь мужик прибегал к ней на пару часиков, а, уходя, не забывал попотчевать меня конфеткой или какой-нибудь другой вкусной штуковиной.

Так и текла моя жизнь, ни шатко, ни валко, как говорил когда-то сидящий на цепи хозяин. Но однажды ночью случилось непоправимое: почти сразу после появления мужичка во двор к нам забежала женщина, ударила меня палкой по голове, и я не слышал, что происходило дальше. Очнулся от утренней прохлады, а скорее всего от тумана, который облепил наш двор так плотно, что мне стало тяжело дышать. Я заполз в будку и почувствовал такую тоску, что самому стало жутко. Тогда я тихо и протяжно завыл. Впервые за всю свою жизни я понял, что в доме никого нет. Ни в доме, ни в подвале, ни на чердаке. Низко опустив голову, обошел я двор, заглянул в сарай, в душ, в туалет. Дом был закрыт на замок снаружи. Такое случалось и раньше, но не в семь утра, когда солнце только начинает выглядывать из-за крыши многоэтажного дома и охрипшая со сна сорока созывает сородичей на площадку с мусорными контейнерами.

Так в томительном ожидании беды проскулил я весь день, а вечером пришли какие-то люди, один из них тащил на поводке женщину, которая ударила меня палкой по голове. Я заворчал на женщину, но милиционер успокоил меня, заверив, что сучка будет сидеть и за меня и за хозяйку с любовником. Я не совсем понял, где она будет сидеть, в доме или в будке рядом со мной, но это было для меня не столь уж важно. Я целый день просидел голодный, но никто их снующих мимо людей даже не подумал бросить мне кусок хлеба. Так они и ушли, закрыв дом на замок и плотно прикрыв за собой калитку.

Я мог бы сходить в гости к соседской цепной собаке, она как раз грызла мослы и поднимая морду взглядом приглашала меня разделить с ней ее богатую трапезу. Но мне было страшно покинуть свой двор. Казалось, если я его покину, он исчезнет так же неожиданно, как исчезли хозяин, а потом и хозяйка. Или во дворе появятся новые хозяева с новой любимой ими собакой, а я останусь бездомным бродячим псом. Так прошла ночь, а утром появился человек с толстыми стеклами вместо глаз, открыл дом, вынес мне кусок хлеба с рыбой, а когда я поел, сел на завалинку за домом и начал читать мне вашу, господин Никитин, повесть о военных похождениях моего старого приятеля Дружка. Вначале мне было интересно, потом смешно, а вскоре я понял, что все солдаты и офицеры в Афгане похожи на моего бывшего хозяина, потому что на уме у них война и водка. В общем-то, повесть о Дружке была ни ахти какая захватывающая. Особый интерес вызывали у меня места, где вы, господин Никитин, говорите о Дружке. Например, такие слова: «Пес одобрил выбор новенького. С официанткой голодным не останешься. Она всегда бросит кость». Не думаю, что Дружок только тем и занимался, что высматривал где бы слямзить кость, но если автору выгоднее показать моего приятеля именно с этой стороны, я возникать не стану. Каждому свое. Мне не совсем понятными были офицеры на войне. Какая-то пьянь угрожает майору: «Эй, мужик, ты хочешь, чтобы у тебя зубы в задницу провалились?» А тот «Перед тобой тоже не хрен собачий!» Теперь мне понятно, почему наши соколы войну в Афганистане проиграли, да и в Чечне увязли. Потому, что все они похожи на бизнесмена, которого я приволок к хозяйке в дом, а он мне за это чуть зубы не выбил…

Заметив, что я начал нервничать, очкарик, поинте-ресовался, что меня не устраивает в повествовании. Я не знал, как ему это объяснить. Такие речи, как «во дворе партийной номенклатуры воспитывался» в ту пору, когда происходили описываемые события летчикам и в голову не приходили. Они в ту пору еще не знали о том, что в стране назревает перестроечный бардак. Видимо очкарик догадался, что меня не устраивает в эпизоде с политруком Щеголевым. И потрепав меня по загривку, он тут же просветил меня насчет «возможен такой бал на войне или не возмо-жен». «Я воевал в Афганистане, — сказал он, любовно разглаживая страницы успокоившейся у него на коле-нях книги. — Полтора года летал, потом был руково-дителем полетов, в звании подполковника. С бабами толклись, но чаще всего с афганочками. Были и у них жрицы любви, вроде твоей хозяйки и моей сестрицы, Клавдии. У нас с маджахетами уговор был: до обеда город наш, после — они хозяева. Заловят они меня в неурочный час, голову снимут, а до обеда не трогали. Поэтому мы с бабами все делали наспех. Но свары между старшими офицерами на моей памяти не было.

Видя, что я притих, новый мой хозяин продолжил чтение. После беседы с ним, в смысл прочитанного я особенно не вникал, потому, как начинал с недоверием относиться к написанному. Но некоторые слова при-водили меня в восторг и я выражал его легким завы-ванием. Ну, как не посмеяться с такой, например, шутки, когда Дружка командир эскадрильи назвал бичем в шерстяной форме. И совершенно не понравилось совершенное незнание автором психики пса. Никогда ни один самый глупый пес не примет парашюты за живые существа. У псов собачий нюх, и если прихо-дивший к хозяйке любовник пользовался халатом или шлепанцами ее мужа, я всегда определял это по запаху. Вот, гад, думал, ладно хозяйкой попользовался, так и в тапочки хозяина влез. А тут «куси их!» на парашюты. Создается впечатление, что вы, господин Никитин, никогда живого пса не видели, а сцену списали, имея в виду игривого щенка, который готов облаять любой движущихся предмет.

В общем, подковался я в то утро как никогда прежде. В какой-то момент я даже человеком себя почувствовал и положил лапу на ладонь очкастого. Он благодарно улыбнулся в ответ и пригласил в дом пообедать, извинившись при этом за постные щи. «Зарплату за полгода не выдают, кобели жирные», — сказал очкатый, имея в виду хозяев фирмы на которых работал. Но мне это «кобели» не понравилось. Просто резануло по ушам. Потому как ни одна собака не станет подгребать под себя все доставшиеся ей мослы, а охотно поделится с братьями. Вечером мы опять читали повесть, но без прежнего энтузиазма, так как назавтра очкарику надо было ехать в морг за бывшей моей хозяйкой, потом, принимать в доме людей, ехать на кладбище, в столовую на поминки, и все это, как я заметил, было ему в тягость. Кое-чем очкарик был похож на меня. Было бы у нас в запасе много мослов, мы бы сидели с ним дома, читали книги и говорили о прошлом. А поговорить у нас было о чем. Я о своей хозяйке мог такое рассказать, что ахнешь. Да и полковник в отставке прошел нелегкий жизненный путь до того, как нанялся на службу в какую-то дурацкую фирму.

Утром, извинившись, очкарик посадил меня на цепь и запер в сарае, где когда-то хранилось сено. Тем было пыльно, сухо и приятно пахло цветущими за дверью сарая бархатцами. Потом во дворе запахло елками, свежеструганной доской и скипидаром. Появилось много других запахов, в основном от женщин, которые толклись возле сарая, вполголоса осуждая покойницу за развратный образ жизни, который она вела.

— Из-за нее, стервы, Петя умер, надоело ему смотреть, как она мужиков в дом таскает.

— А что, Петя, — услышал я голос соседки, которая не раз меня спаривала со своей цепной дворнягой. — Пил бы Петя меньше, не таскалась бы Нюрка. Помню, как жаловалась: каждый раз с работы пьяным приходит, не мужик, и не пес, и даже не пугало огородное.

— Ладно вам кости покойнице перемывать, — прикрикнула на баб женщина из соседней многоэтажки. — Жили люди, как все живут, хорошо еще, что брат у Нюрки нашелся, а то бы погребли как бичиху какую…

Мне понравилось как толстая отозвалась об очкас-том, и я решил, что обязательно сделаю ей что-нибудь хорошее. Стащу курицу у соседки, или хорошего мужика с улицы приведу. Мужиков на хороших и плохих я научился разделять по запахам. От хороших хорошо пахнет, от дурных — плохо. От очкатого пахнет чем-то тревожным и радостным. Я был уверен, что он обязательно появится и разрешит мне в последний раз взглянуть на свою хозяйку. А может даже лизнуть ее на прощание в губы. При жизни мне так и не удалось это сделать. И хотя я женщин побаивался, меня к ним тянуло больше, чем к мужикам. Особенно неприятным был мне водонос со своим поливающим будку шлангом. Хозяина я почти забыл, а водоноса нет. Иногда ночами я вспоминаю его красное от напряжения лицо и у меня появляется желание выбраться на улицу, найти след водовоза и задрав лапу помо-читься на его вечно прыгающие ноги. И я это когда-нибудь сделаю. О том, что очкатый направляется к сарая я почувствовал сразу. Вскочив, я отряхнулся от клочков сена, почистил языком свои лапы и, подойдя к двери, стал ждать. Увидев мою грустную морду, он понимающе кивнул головой и разрешил пойти проститься с хозяйкой. Он снял с меня ошей-ник, и легко потрепав по шее, сказал:

— Какой бы она ни была, но живая душа, верно?

Я попытался ответить: да, живая, но, кажется, у меня это не получилось. Хотя очкатый решил иначе.

— Да ты, брат, лучше любого человека все понимаешь.

Мы прошли вместе в дом, и хотя при виде меня, люди заметно ощетинивались, я даже не взглянул на них. Почти каждого я знал по запаху. Узнал даже водоноса, но не подал и виду, что хочу с ним поквитаться за старое. Как всякий уважающий себя пес я остановился у гроба и, встав на задние лапы, посмотрел в лицо покойнице. Она пахла не так как при жизни, и лизнуть женщину с таким запахом в живот я бы не решился, но это была моя хозяйка и я должен был показать себя воспитанным псом. Я наклонился и лизнул ее в холодные, как камень, губы. На ее губах я ощутил вкус помады. Такой же она красилась при жизни. Я тихонько заскулил и не заметил, как несколько слезинок сползли по моей волосатой морде. И мне вдруг стало так нехорошо, такая боль возникла в моем собачьем сердце, что я подошел к водовозу и схватил его зубами за то место, где он обычно прятал свой водонапорный шланг. Водовоз взревел, как вол в стойле, заохали и закричали бабы, но я только то и сделал, что указал на человека, который был повинен в смерти моих хозяев. Я тут же разомкнул челюсти и, выйдя из дома, покорно пошел в сарай. Очкатый догнал меня, присев, заглянул в глаза и молча пожал приподнятую мной лапу.

— Спасибо тебе, псина, — сказал ласково, и я нисколько не обиделся на это его «псина». Наоборот я проникся к нему величайшей симпатией и понял, что готов хоть сейчас умереть за очкатого.

Я зашел в сарай, но закрывать меня в нем не стали. Наоборот, соседка подперла дверь, чтобы ее случайно не закрыл ветер. Я видел, как выносили гроб с хозяйкой, как люди вышли на улицу, слышал, как зафыркали машины, и вскоре двор совершенно опустел. Я понял, что настал мой час охранять дом. С соседнего двора на меня пристально смотрела заметно постаревшая за последние годы подружка. Она надеялась, что я подам голос, но я только посмотрел на нее и молча уселся у закрытой на щеколду калитки. О том, что к дому идет водонос, я услышал издалека. От него пахло мочой и злобой, а в руке он нес топор, на котором еще оставался запах крови от недавно зарубленного петуха. Первым моим желанием было убежать в кусты жимолости, но с соседнего двора на меня смотрела моя подружка, и я не стал этого делать. Мне просто было обидно, что водовоз не понял, за что я учинил ему этот позор. Ведь схватил-то я его, не причинив никакого вреда, просто решил напомнить, что в основном эта его штучка и повлекла за собой смерть моих хозяев.

Благоговейное настроение, которое овладело мной при дружеском прощании с усопшей, не давало мне возможности сосредоточиться и трезво оценить происходящее. Как у всякой собаки у меня начисто отсутствовало воображение, но чутье подсказывало, что топор надежнее клыков, да и водонос — мужик не промах, знает, за собаку его если и пожурят, то слегка, так же, как за погибшего на войне новобранца. Война, мол, все спишет.

От водоноса пахло агрессией. Запахи были настолько сильны, что мешали мне сосредоточиться. В области живота возникло чувство страха, и я чуть было не бросился в кусты, поджав хвост и роняя с языка противную скользкую слюну. Но потом я понял, что на этой собственной слюне можно споткнуться, и подвести не только себя, но и хозяина. Странное внутреннее беспокойство росло во мне и едва не повергло меня в отчаянье. Я представил, как вернувшийся с кладбища очкатый столкнулся лицом к лицу с вооруженным топором и ненавистью водоносом. Я присел на задние лапы и заскулил от отчаянья. Никогда прежде я не чувствовал себя таким одиноким и беззащитным. Раньше у меня был выбор — охранять хозяев или, перепрыгнув забор, примк-нуть к бесцельно болтающейся по поселку стае. Теперь этого выбора не было, у меня была одна боль, одна цель в жизни — защитить не только очкатого, но и его дом и его сарай и овощные грядки вокруг дома. Я чуть было не впал в отчаянье, но вдруг вспомнил, что с соседнего двора за мной наблюдает моя подружка. И сразу навострил уши, решив сражаться до последнего. Повернув морду в сторону соседского двора, сквозь частую металлическую сетку посмотрел на цветник у дома, на собачью будку, но не увидел главного — моей глазастенькой, всегда чистенькой, жадно ловящей своим жарким языком разлитую в воздухе прохладу. А ведь торчала она там сколько я себя помню. Неужели от страха забилась в будку, и дрожит, как дрожал водонос, когда я его схватил за спрятанный в штаны шланг? Я тоже мог бы спря-таться в сарае, или перемахнуть через забор в конце огорода, но с какой мордой предстал бы я потом перед хозяином? Разве стал бы он после этого читать мне повесть о похождениях дружка. Да я бы сам сгорел от стыда, глядя в его ясные улыбчивые глаза.

Я услышал удар замка о землю, довольное рыча-ние водоноса, который одним ударом растрощил доску, и, подняв щеколду, широко распахнул калитку.

— Что, сука. Попался! Сейчас я с тебя шашлык сделаю, — захохотал водонос, видя мою собачью беспомощность перед яростной агрессией человека.

Вскинув топор, водонос сделал шаг ко мне, все больше багровея от напряжения и источая убиваю-щие меня запахи ненависти. Вы когда-нибудь вдыхали в себя запах человеческой ненависти? Это не просто запах, это оружие, способное не только убить, но и разложить живое существо, превратив его в жалко трепещущую под ногами плесень. Я дважды клацнул зубами, судорожно оскалив пасть, но с места не двинулся. Чутье подсказывало, что моя подружка находится где-то рядом, она не даст водоносу нанести мне удар, а если это и случится, я успею отпрыгнуть в сторону. Страх ушел из живота, лапы превратились в пружины, я был молодой, красивый пес, способный обрюхатить не одну сильную сучку в поселке. Врут люди, утверждая, что собака не выносит человечес-кого взгляда. На этот раз первым отвел взгляд водонос, и это было его первым поражением. Этой доли секунды мне было достаточно для того, чтобы, подпрыгнув, нанести удар в грудь. И, отпрыгнув, приготовиться для нового удара. Но выйти из боя невредимым мне помешала моя подружка. Мы прыгнули с ней почти одновременно, я — на грудь водоносу, она — на спину. Это было так неожиданно для него, что, уронив топор, водонос ухитрился с такой силой ударить меня сапогом в живот, что я отлетел метра на два в сторону.

Не повезло и подружке, водонос нанес ей удар в челюсть, а сапог у него был тяжелый, яловый, солдатс-кого образца с кованными металлом подметками.

Удар сапога в живот был настолько сильным, что я на мгновенье потерял сознание. Но только на мгновенье. Поднимаясь, я почувствовал, как просы-паются во мне дремавшие до сих пор силы. Они заглушили боль и не успел водонос развернуться для нового удара, как я нанес свой. Достигший в прыжке цели, я практически сел на шею водоноса, а сила инерции была столь велика, что он упал лицом на ящик с золой, и, хватив ртом едкой печной пыли, принялся чхать так, что переполошил всех кур в соседском сарае.

Я надеялся, что человек поймет, что бой он проиграл, и, подбежав к подружке, лизнул ее крово-точащий язык. Ее кровь была сладкой, как мясо молодого козленка, которым меня однажды потчевала похороненная сегодня хозяйка. Близость подружки затуманила мои мозги, и этого было достаточно, чтобы исход боя повернулся не в мою пользу. Самозабвенный чих не помешал водоносу поднять топор и нанести мне удар сзади. Он метил мне в шею, но почувствовав падения топора я отпрыгнул и острое лезвие вонзилось в левое бедро. Боли я не почувст-вовал. Был просто ожег, спровоцированный душераз-дирающим воплем мальчишки с балкона. Потом визг тормозов, и аромат, чудесный аромат духов от женщины с газовым баллончиком, которая положила конец этой кровопролитной войне.

Почему-то в повести Никитина «Дружок» я не увидел подобных женщин, они у него получились какими-то аморфными, созданными специально для ублажения потребностей взмывающих в небо пило-тов. А тут была настоящая женщина, вооруженная газовым баллончиком. Она не испугалась топора, не испугалась водоноса с багровым от ненависти лицом, который никак не мог понять, что с ним произошло, и основательно выпачкавшись в моей крови, все чхал, чхал и чхал.

Женщина увезла нас в ветлечебницу, а вечером за мной пришел очкарик. Он был бледнее и тише обычного. Приложил в ладонь к моей голове, подождал пока мое тепло перейдет в его руку, и, облегченно вздохнув, сказал:

— Спасибо, браток, за подвиг. Я думаю, ты поправишься.

Потом они несколько минут разговаривали с вете-ринаром, который предлагал очкарику немедленно доложить обо всем участковому, иначе, не сегодня так завтра, Гришка Калюжный сделает это же со своей красавицей женой.

— Хорошо, — ответил очкарик. — Я сегодня же поговорю с Калюжным…

Мир устроен так, что войны в нем не затихают ни на минуту. А все потому, что каждому хочется выпендриться перед соседом, жить в лучшем доме и с лучшей женщиной, есть мясо голубого тунца за 60 тысяч долларов и вообще заставить соседа работать на себя. Но соседу такой вариант не нравится и он придумывает нечто такое, что заставляет соседа елозить задницей по бархатному дивану и нанимать за хорошие деньги отпетых головорезов. Сама при-рода способствует, чтобы мы пожирали друг дружку. Коты воюют против мышей, мыши против хозяев, а хозяева между собой и со всеми соседями сразу. И самыми обездоленными в результате этих войн остаемся мы, собаки, потому что оголодавшие воины начинают убивать нас на шашлыки.

Мои кости превратились в сосульки, проморажива-ющими изнутри все мое тело. От загривка до хвоста меня бьет озноб. Кажется, сделай я шаг и произойдет чудо — старый пес превратится в человека, и первое, что я сделаю — пойду и набью морду водоносу. Такое желание возникало, стоило мне на минутку осознать себя человеком. Поэтому, я изо всех сил противился такой возможности. Бегал по дому на трех лапах, пытаясь укротить подтачивающую меня изнутри силу льда.

Слушая повесть Никитина я так и не смог понять, почему батюшка, читающий солдату молитву, добрее парторга, цитирующего по памяти стихи Пушкина? Привязанность Дружка к положительному герою, не освобождала последнего от отрицательных качеств, в которых я интуитивно чувствовал подвох. Если книгу жизни перелистнуть назад, и, приложив страницу к оконному стеклу, обвести контур пилота Сергея, получится Щеголев. Не потому ли из двух героев мне более симпатичен парторг. В Сергее, несмотря на кажущуюся человечность, есть что-то отталкивающее. События-то разворачивались не в заштатном русском городишке, а на войне.

А может, всему виной был очкатый. Когда он читал повесть, в его голосе звенела нотка обиды на автора. Сам-то он на войне совмещал две должности руково-дителя полетов и парторга. Ведь парторги они тоже имеют дурную привычку погибать на войне.

Собаке трудно понять человека., когда он поступает не так, как хочется. Я не понимаю человеческой речи, но не могу не чувствовать его желаний. Водовоз думает: хорошая псина и бьет мне сапогом в зубы. Я совсем уже собираюсь помахать ему хвостом и лизнуть руку в знак хорошего к нему расположения, но удар ставит меня в тупик. Так какая я все-таки псина, хорошая или плохая?

Дружок, укусив Щеголева, выполнял мысленную команду Сергея: куси его! И мне было обидно, что на месте парторга не сидел автор.

В процессе чтения повести мое собачье настроение иногда менялось независимо от настроения человека. Без особых эмоций, например, очкатый прочитал эпизод обстрела вертолетчиков. А у меня эти «ходячие ботинки» вызвали такой протест неестественностью описания событий, что я трижды лязгнул зубами.

— Не нравится что-то? — спросил очкатый.

Я кивнул своей дурной башкой и завыл в знак согласия.

— Ну, что ж, посмотрим, что мы тут недосмотрели, — миролюбиво произнес очкатый, и вернулся к описанию автором паники на аэродроме.

«Сергей повалил Дину в канаву, увидел близко ее дикие, страхом заполненные глаза и трясущиеся губы. Она стала совсем другой — безумной, готовой вскочить и бежать куда-нибудь без оглядки. Сергей держал в руках бьющееся в страхе существо. Пес лежал на брюхе возле них, охраняя, поэтому при каждом взрыве лаял, нервничал. Тут любому не по себе станет: ужин был в опасности».

Трагикомическая картинка не правда ли? Пес — солдат думает не о себе, не о влюбленном хозяине, он думает о жирном куске мяса с офицерской столовки. А Дина? Зачем только она пошла на войну, если она не солдат, не человек, а трясущееся в руках Сергея существо. Скорее всего Сергей, несмотря на возраст, был человеком несведущим в области женской психики. Иначе бы догадался, что трясло Дину не от страха, а от близости мужчины. К тому же, по моим собачьим наблюдениям, в сложных жизненных обстоятельствах женщины ведут себя куда более мужественно, чем мужчины. Тем более не оправдано ощущение Сергея, что Дина готова была броситься бежать. Это от такого-то прикрытия? Так что не от страха дрожала Дина в канаве, а от близости мужчины. А вот Сергею было страшно, и глядя в глаза Дины, как в зеркало, он увидел в них отражение собственного страха. Ведь ему в это время казалось, что снаряд обязательно свалится ему на спину. Эту мою мысль подтверждает сам автор, когда переходит от описания лица Дины к описанию того, что он увидел, припав ухом к полыхающим страстью губам женщины.

«Невдалеке пробежали солдатские сапоги, затем ботинки. Навстречу попадались люди, по лицам которых текло что-то черное — кровь. Крыша провалилась, а под нею в черной кровавой жиже лежат и стонут люди».

Как ни пытался, я не мог представить себе описанную автором картину. Вначале повество-вание ведется от имени Сергея, который лежит в канаве, держа в руках Дину. Как это у него получается, сообразить трудно. Скорее всего, Дина держит его на себе. А дальше, как я понимаю, автор видит мир глазами бегущих сапог и ботинок. Ведь именно им навстречу бежали люди, по лицам которых текло что-то черное. Ботинки видели провалившуюся крышу, и возможно, обладали даром видения сквозь плотную материю, поскольку сквозь крышу видели кровавую жижу и стонущих в ней людей. Представить себе стонущих в кровавой жиже людей я так и не смог. Сколько же их нужно было раздавить этой крышей, чтобы образовалась кровавая жижа. Но оказывается, крыша превра-тилась в груду мусора: «Полеженцев потянул за торчащие из мусора руки. Одна из них легко отвалилась от чьего-то тела». Такое возможно только в том случае, если человек сидел на крыше, когда она рухнула. Но сапоги-то, каковы, а? Пока дружок переживал, будет ужин или нет, они все подсмотрели, все вынюхали.

А вообще-то Дружок большая пакость: украл у Щеголева ботинок и закопал на помойке. До того стервец не любил партийных работников! Да и партийные работники хороши. Оказывается, Щеголов пропажу ботинка списал на начальника штаба — пропил, дескать. Представляете себе картину, начальник штаба, несомненно старший офицер, украл один ботинок, понес его в Кабул на рынок и там продал за бутылку водки. Наверное, хорошо знал одноногого душмана, и заранее готовился к перестройке, приобретая навыки будущего бизнесмена. Но ведь и Щеголев не серая скотинка, сидя на базе он видел как Сергей с вертолета убивал брата Дины, воюющего за душманов. Как ему это удалось — загадка, но Дине он в красках расписал этот эпизод, чтобы очернить Сергея.

Возможно, я чего-то недопонимаю, но на мой взгляд вся эта повесть шита белыми нитками. Почти каждый эпизод в ней вызывает внутренний протест. Я смотрю на губы очкатого. Иногда они распол-заются в иронической усмешке, иногда бледнеют, превращаясь в узкие щели. Порой он пристально смотрит мне в глаза, как бы ища у меня поддержки. В такие минуты мне очень хочется стать человеком, чтобы поговорить с очкатым на равных.

Несколько раз при чтении повести у меня воз-никло глубокое сострадание к Дружку. И не потому, что он катался на заднице по метал-лическому полу вертолета. Из кое-каких намеков автора, я понял, что в армии, даже среди офицеров, существует если не дедовщина, то взаимная непри-язнь, уж точно. Вспомните реплику Дружка: «Душман, Дружок, зови, как хочешь, только не бей». Значит, не раз доставалось Дружку от верто-летчиков. Да и в полеты с собой таскали, как талисман, чтобы было легче умирать, если собьют.

От женщины, которая набивалась очкатому в жены, пахло однажды забегавшей к нам во двор болонкой, Тогда была зима, хозяйка резала свинью и наш двор благоухал ароматами свежего мяса. Женщина в тот вечер пришла без болонки, но все же я был раздосадован тем, что очкатый вокруг гостьи вертелся как кобель вокруг сучки.

— Что за галиматью вы тут читаете? — поинте-ресовалась женщина, сбросив со стола книгу. — Часа через пол начнется тридцать пятая серия «Тропикан-ки», а у меня ящик грохнулся…

Очкатый не засмеялся, а прыснув в руку, размазал смех по щекам и, поймав на палец слезинку, попро-бовал ее на соль. Потом, наклонившись, поднял с пола книгу, и найдя нужную страницу, сказал, обращаясь ко мне:

— Ты, брат, должен уяснить себе главное. Все войны начинаются с молчаливого согласия народов. В Германии, где я служил до начала Афганской, нам слишком хорошо жилось. А тут еще — блеск Победы с германцами. Призванных на войну у нас считали счастливчиками. Их жены не плакали, во всяком случае — моя. Ведь война это квартира и прибавка к пенсии.

Я согласился: войны начинаются с обоюдного согласия сторон. Согласись очкатый взять себе в жены поклонницу «тропиканки», война между ними начнется в тот же день. Я попытался воссоздать в своей памяти одновременно пространство и время. Онемевшее от российской нищеты небо, пьяный хозяин в разорванной на груди рубашке скатывается с цветочного газона к будке и, еле шевеля языком, пытается доказать, что брат жены гений или сумасшедший.

— Зачем ему эта война? Или подполковнику Алеше надоели немки? Ну, конечно, ему сегодня снится дама под паранджой. Сотая жена черномазого сноба. Черноглазая жгучая брюнетка с гранатой на шее вместо нательного крестика.

Стоя пьяным над мужем, хозяйка через калитку делала тайные знаки любовнику. И когда муж уснул, увела любовника к темнеющему вдали сеновалу.

Я не предъявляю претензий солнцу, хотя его наглость чрезмерна. Но пахнущая болонкой женщи-на заставляет меня сдерживать рвущееся из груди рычание. Она спрашивает очкатого:

— О любви небось читаете, холостяки сраные?

«Сраные» она произносит с легким придыханием, так что звучит оно с оттенком нежности. И очкатому это нравится. Он живет сегодняшним вечером, ему нравится пылающее страстью тело женщины, но он не понимает, что, сняв с нее платье, навсегда потеряют свободу.

— О войне читаем, — отвечает он, мысленно проводя ладонью по оттопыренному заду женщины.

— О войне? — в голосе женщины звучит явное неодобрение.

И хорошо, что она не заметила мелькнувшего на моей морде оскала. О чем еще сегодня можно читать, как не о войне? Только на войне люди становятся или людьми или скотами, впрочем, как и собаки. А то, что затевает сделать с нами эта женщина, иначе как войной не назовешь. Я намекаю на это очкатому, но он настолько увлечен гостьей, что моя собачья мимика ни о чем ему не говорит. Он превратился в Сергея из романа Никитина, но гостья очкатого далеко не Дина. Она пахнет не только болонкой, но и любовником моей прежней хозяйки.

Как я и предполагал, очкатый не выставил меня за дверь, они закрылись с гостьей в спальне и около часа оттуда доносились их сиплые голоса, но понять о чем они говорили я так и не смог.

Потом они пришли на кухню и сели пить чай. Лицо гостьи расплывалось в счастливой улыбке, очкатый то и дело закатывал глаза, но поскольку чай они пили с коньяком, вскоре пришли в себя и превратились в нормальных людей. Первым заговорил очкатый:

— В конце восьмидесятых мы готовы были умереть за демократию. Нас захлестывали полые воды надежд. Но, открыв шлюзы, мы породили наводнение, в котором захлебнулись миллионы жизней. И хотя в последнее время вода стала заметно падать, мы все больше увязаем в иле безумия. Внуки умиравших за идею революционеров, вертя ягодицами, поют: «Герой, кто способен умереть за деньги…»

Женщина все еще плавает в тумане любовного угара, но желчная ухмылка уже взобралась на ее лицо и туман постепенно рассеивается.

— Господи, какая демократия, какое наводнение, какие идеи. Какой гадостью забиты ваши мозги. Деньги — да, за деньги можно черта купить, а идея ваша? Кому она нужна.

Если не искажать действительности на полотне, она предстанет мертвой. Так думают не только художники. Поэт выворачивает мир наизнанку, чтобы увидеть его оборотную сторону. Худшую или лучшую — не важно, важно разбудить в читателе интерес к увиденному. Даже если то, что он видит — лишено всякого смысла. К очкатому пришла женщина, повыше его ростом, стройная, в строгом терракотовом платье с пунцово сияющей грудью. Именно такой увидел он гостью. Но я-то не дурак, я сразу увидел изнанку этого существа и потерял к нему всякий интерес. И не потому, что изнанка не соответствует внешнему лоску. В ней нет главного — любви, или хотя бы дружеского расположения к очкатому, и тем более ко мне. Она уже решила, отдать меня бичам на котлеты, а очкатому устроить войнушку, от которой он быстро устанет и отправится бомжевать. А она, на правах его жены, завладеет домом и, продав его, откроет свое дело.

Хорошо еще, что очкатый, при виде певцов, выключает телевизор. Он считает, что я пою лучше и в благодарность ему я начинаю тихонько подвывать скулящему в подворотне ветру. Но умолкаю, когда начинает петь хозяин. А поет он всегда одну и туже песню:

Ой у полі криниченька,

Там холодна водиченька...

Когда запевает хозяин, от стыда лопается экран телевизора, смолкает кухонное радио, а ветер под окном начинает всхлипывать и ронять на стекла холодные липкие слезы.

— Опять задождило, — вздыхает хозяин.

Но показать свои таланты гостье ни я, ни очкатый не решаемся. Она или сбежит или стукнет меня кочережкой, а хозяину заткнет рот своим падким на шоколад ртом. И все же я решаюсь. Опустив голову, угрюмо подхожу к входной двери, и, присев на задние лапы, начинаю петь. Сосредоточиться на пении мне мешает внутренней ощущение страха. Если она встанет из-за стола, я выскочу за дверь и побегу искать ее болонку. Но не для того, чтобы подобно хозяину, слюнявить ей рот, а чтобы рассказать ей о том, как я ненавижу ее хозяйку. Женщина рванулась, было встать, но очкатый сказал:

— Сиди, пусть Джек поет.

В голосе хозяина прозвучали никогда не звучавшие в нем нотки звенящего на ветру металла. Я сразу перестал думать о нем, как об очкатом. Я понял, что он — хозяин. Он назвал меня Джеком, хотя я всегда был Барсом. Но главное не в этом. Главное в том, что хозяина больше не тянет погладить женщину по оттопыренному заду. Женщина хотела противопос-тавить его воле свою, она схватила было кочережку, но тут запел хозяин:

Ой, як мого миленького киця налякала…

То, что хозяин назвал ее кошкой, гостья поняла сразу.

— Ты попользовался моим телом, а теперь хочешь выгнать! — крикнула она, замахнувшись кочережкой на хозяина.

— Сядь, — жестко сказал он. — И запомни, прежде чем я возьму тебя в жены, ты должна научиться ходить по одной половице не только в доме и во дворе, но и в городе. Если замечу тебя с твоим хахалем, мозги вышибу обоим. А теперь иди и думай.

Гостья, видимо, не ожидала от хозяина такой прыти. Я слышал ее тяжелое дыхание, легкое клацанье зубов и мне показалось даже, что хозяин хватил лишку. Не нужно было так сразу и жестко. Она даже всхлипнула от обиды, и когда она проходила мимо, я ласково лизнул языком ее судорожно сжатую в кулак ладонь. Ладонь раскрылась и неуверенно потрепала меня по затылку. Рука действовала бессознательно, я это понял сразу, и мне стало немного жаль, что все у них так получилось. Я понял, что не смог вывернуть наизнанку мир гостьи, а если и вывернул, то не все рассмотрел. Потому что просто так ненавистную собаку рука гладить не станет. Я проводил гостью до калитки, и, когда она вышла, лапой задвинул щеколду.

Возможно, хозяин решил, что я недоволен таким поворотом дела, его улыбка показалась мне немного заискивающей.

— Если не дура, заявится, — сказал он. — К тому же мы еще не дочитали повесть о войне.

— Литературу собираются высмеять и уничтожить. Попытки уже были, но литература выстояла, сменив вылинявшие обноски на перелицованную стратегию классики — вытащить человечество из дерьма. Зато теперь мы барахтаемся в нем, выдавая дерьмо за бальзам и рукоплещем утопающим в нем идиотам.

Хозяин лежал ничком на диване, и, глядя в потолок, произносил речи, которые плохо откладывались в моем собачьем сознании.

— Не принимайте литературу всерьез. К ней нужно относиться, как к музыке, если у вас не найдется десятки на рвотное. Современная эстрада — разновидность бардака с набором бездарных клоунов. На них жалко тухлых яиц, а тем более — времени. Ведь время — нераз-менная валюта, воплощенная в литературе.

Кто-то скажет: не вояке об этом судить. Но мне монологи хозяина нравились больше, чем реплики героев повести Никитина. И все же я достал книгу с полки и поднес ее к руке хозяина. Он расхохотался:

— Что, соскучился по своему приятелю?

И начал читать последние главы повести.

На площади, по имени «Война»

Присутствие друзей угнетает, когда мне предстоит выполнить тяжелую и не совсем приятную работу. Но именно в такие дни друзья начинают осаждать меня телефонными звонками, заказчики требуют ускорить работу над книгами, а я начинаю нервничать и строить планы побега из бушующей страстями страны.

Но дурное настроение уходит, едва я прикоснусь взглядом к томику Блока на полке. В руках книга распадается на два рукава, и, как правило, вверху на левом — я вижу жирно подчеркнутые строчки.

А вот у поэта всемирный запой

И мало ему конституций.

За полвека сознательной жизни я ни разу не был в запое, разве что раза два — под хмельком, но не настолько, чтобы не думать о том, как это противно быть пьяным.

«Всемирный запой» Блока я никогда не связывал с бытовым пьянством знакомых мне стихотворцев. Масштабы их запоев суживались до размеров грязной лужи во дворе, а поводом к пьянству, служила разъедающая душу обида на всех и вся. Правда, сами они этого не сознавали. Каждый считал, что в нем погибает гений, а боги слепы, ибо, будучи бесталанными, давят таланты на корню. Не дают молодому гению обзавестись первой ступень-кой к восхождению на Парнас. При советской власти такой ступенькой была первая книжка поэта, сейчас — отсутствие такого органа, как КГБ, который бы изучал и оценивал творчество поэта.

Но знавал я алкаша, который явно не вписы-вался в когорту названных поэтов. Микола Гнатько читал мне свои стихи в посадке, куда заползал, после возлияния, в честь опубликованной в «Макеевском рабочем» статьи. Гонорара за стихи на хорошую пьянку не хватало.

Семнадцатилетним он попал на фронт, дошел от Сталинграда до Вислы.

— На передовую с плоскостопием меня не взяли, таскал спирт по тылам, а если и пил, то за упокой усопших. Святое, понимаешь ли, дело, выпить и сочинить эпитафию погибшим.

И хотя выпивок было больше, чем эпитафий, Гнатько приучил к пьянству свое поэтическое вдохновение, да так что приходило оно к нему только после второй полевой дозы, когда мозг отключался, уступая место интуиции. Она то и диктовала ему стихи, иногда под Маяковского.

На флейтах война не играла.

Война была груба и зла.

На клавишах разбитого вокзала

Души моей она не потрясла.

Или с легким привкусом Есенина.

Когда после войны с березами

Я буду павших поминать —

Ни первой и ни сотой дозы

Не хватит мне, чтоб боль унять.

Эти стихи из «боевых листков», которые вместе с двумя медалями Гнатько привез с фронта. Не навоевавшись на войне, дома он воевал с престарелой матерью, избив ее однажды так, что через неделю Марии Захаровны не стало. Следователю она сказала, что упала с лестницы. Убедить старушку сказать правду следователь не смог. За поминальным столом Гнатько сочинил эпитафию на смерть матери.

Война, спустя семь лет после Победы

Тебя настигла. Ты прости нас, мать.

Калеки мы, война за нами следом

Идет, ей с нами легче умирать.

Она себя питает нашей кровью.

Ее дурная грудь обнажена.

Мы разминулись с нашею любовью

На площади, по имени Война.

Гнатько часто потом читал эти стихи, как бы оправдываясь ими за убийство матери, и каждый раз после чтения рыдал, униженный вложенным в стихи чувством. Несмотря на некоторую недоде-ланность, эти стихи волновали не только его самого. Я тоже плакал, слушая эти стихи, и, плача, прощал солдату смерть Марии Захаровны, кото-рую любил за ее долготерпения в борьбе за сына.

Хотя тактику борьбы, на мой взгляд, она выбрала неверную. Не пощечины нужны были пьяному солдату, а материнская нежность и доброта. А она никак не могла смириться с пьянством сына. При людях стыдила его, угрожала, избивала костылем, с которым никогда не расставалась. Было время, когда мать его выгнала и Микола жил у нас, — все-таки родственничек. Утром, когда я будил его на работу, он смотрел на меня пустым, ничего не выражающим взглядом. В такие минуты он казался мне деревянным чурбаном, человеком, на время лишенным души. Как будто кто-то отключил в его мозгу не то что стремление, а даже бессмысленную привычку сопеть носом или бормотать в ответ что-то нечленораздельное. Отец мой был всегда в движении, ездил класть грекам печи, ссорился с матерью, иронизировал по поводу и без повода, а в лице Миколы не было даже реакции на предложение отца выпить по чарочке или посетить кого-нибудь из его фронтовых друзей.

— Лучше бы ему ампутировали ноги, чем душу, — сказала как-то мать, и я ужаснулся сказанному.

В сентябре 1952 года Гнатько погиб, пустив в сердце заряд дробленого чугуна из моего самопала. А вместе с ним погибла и его война. Война, о которой он говорил, как о живом существе. Ведь в те годы в нашем лексиконе не было такого понятия, как реабилитация.