06. Как поет море

Осень писала мне желтые заполошные письма, я их, не читая, рвал и бросал под ноги  медленно бредущему на Север дождю. В ответ дождь плевал мне в лицо мрачной слизью своей дремучей тоски, он не любил быть кому-то в тягость, но так распорядилась природа: осенью он должен хорошо пропитать влагой землю, чтобы, ни дай бог, не погибли от иссушающих морозов плодовые сады и озими.

В одном из писем я узнал руку моей первой любви: три строки гнева, за которым стояло отчаянье потерять не найденное. Прочитав письмо, я решил не выбрасывать его, тем более, что написано оно было на резном кленовом листе:

«Я ненавижу тебя. Ты попользовался моей молодостью, как кружкой пива, и, выпив, наплевал в образовавшуюся пустоту. Я не хотела тебе изменять, но так получилось. Ты далеко, а он рядом и у него голубые в искорку глаза!»

Нелепость этого письма была очевидна. Строка «но так получилось» доводила меня до оргазма. Мое воображение рисовала картины ее падения: ее ноги, руки, губы, все двигалось в такт его шагам, все ликовало, кричало, и оплакивало наше прошлое. Кленовый лист я заложил в книгу Гагарина «Мой полет в Космос». Это было первое издание книги первого нашего космонавта, но почему-то на немецком языке. Я понимал, что осилю его не за один день, а письмо будет напоминать мне о том, что не состоялось. И не могло состояться, потому что мы были одинаковыми по возрасту и темпераменту. Случись со мной подобное, я бы не устоял против этого омолаживающего мозг действа.

«Я не хотела, так получилось». Он заглянул ей в глаза, в карие, огромные, сверкающие. В глаза, обжигающие обещанием страсти.

Я вышел на вздрагивающую под ударами волн палубу. Море было беспокойным, с белыми барашками по продолговатым затылкам волн. Море обещало вечное наслаждение, не то, что кленовый лист, с размашистым почерком, которым женщина обвиняла меня в своем падении.

—Не печалься, старшина, — сказал капитан-лейтенант Голованов. — Облетая, кленовые листья возрождаются к жизни. Главное  научиться ждать.

Откуда старшой мог узнать о письме? Ведь кленовый лист принес мне штормовой ветер?

—Я и не печалюсь, — ответил я, подтвердив слова тяжелым, как орудийный выхлоп, вздохом.

—Оно и верно. Возможно, это письмо написано не тебе, а если тебе, значит, так распорядилась судьба. Она не дура, знает от какой женщины у тебя могут родиться талантливые дети.

Мой смех задохнулся на волне обжигающего сердце чувства. Я всхлипнул, и отвернулся, чтобы офицер не заметил моих искрящихся слезою глаз.

—Сейчас бы поплавать?

—В шторм опасно. Лучше помоги ребятам сделать рыбу под маринадом. В качку они зашиваются.

Я махнул рукой:

—Ладно, чего уж.

Камбуз десантного судна — клетушка два на два, разделочный стол, раковина для мытья посуды и сексуально вздыхающий шпигат. Сам камбуз — электроплита, с духовкой и тремя разнокалиберными кастрюлями. Как я и ожидал, коки покинули свой пост, не доложив мне, как непосредственному начальнику. Теперь они лежали в подвесных койках, позеленевшие от иссушающей волю качки.

“Там были капитаны, капитанши, курносые, в глазах морская прыть. Не знаю я, чему учился раньше, наверно, плавать, а потом ходить”.

Плаванье на вскипающей волне доставляет наслаждение равное близости с женщиной. Ходить в моря —  мука, с которой не каждый может справиться. Я сунул голову под струю ржавой воды из давно не цементированной цистерны. При накате волны шпигат делал всасывающее движение губами, пытаясь  выплюнуть в море болтающуюся в раковине камбалу.

По раскладке на обед была гречневая каша с морской курочкой, борщ по-украински и компот. На холодную закуску — ломтики соленой кеты в масле. Но лучшим лекарством от качки была кета под маринадом. Это была дополнительная нагрузка на кока, только что отстоявшего четырехчасовую вахту дежурным по кораблю.

Больше всего я не любил запахов, которыми благоухала кипящая в растительном масле томат-паста. Эти запахи выворачивали меня наизнанку. Выбираясь из духовки, они проникали в коридор и совали в нос фигу каждому, проходящему мимо камбуза моряку.

Нельзя сказать, что запах был омерзительным, наоборот, он был дразняще-аппетитным, но в сочетании с перегаром солярки, которым нас одаривали дизельные установки, он превращался в такую гадость, от которой наши рты превращались в вулканы. И сразу становились действующими. Правда, магму мы научились сдерживать, но рвать внутренности дело совсем не безобидное. Два трюмача — Горобець и Цвирка были комиссованы с корабля с язвой желудка. Сказывалась, конечно, и ржавая вода из давно не цементированных цистерн. Как ни пытался я приучить моряков пить только охлажденную кипяченную воду, они присасывались к любому крану, лишь бы укротить извержение вулкана.

Но вернемся к письму. Оно явилось на корабль не в лучшие минуты моей службы. Я только что вырвался из объятий мичмана Щербины, о котором говорили: «На больного не сердятся, но и уважать дурака не за что». Он устраивал нам грандиозные ночные тревоги, командирским голосом бросал нас лицом в дорожную грязь, требуя, чтобы через пять минут мы вернулись в строй с начисто очищенными бушлатами и штанами.

Однажды мы шли с ним по перешейку, соединяющему остров Меньшикова с материком. Слева стояла эскадра миноносцев, тяжело покачивались в воде окрашенные в грязный красный цвет причальные буи.

—Скажи, матрос, что это за корабли?

—Эсминцы.

—Врешь, это Вспыльчивый, Верный и Величавый. А это что плавает? — спросил указывая на буй.

—Буй, — ответил я.

—Врешь, — поправил Щербина. — Не буй это, а х...

—Виноват, товарищ мичман, — ответил я, — но не слишком ли он велик, для… пениса.

Мичман расхохотался:

—Через месяц будешь на Величавом.

Через месяц мы проходили практику, и я действительно оказался на облюбованном для меня Щербиной эсминце. Дважды за месяц мы выходили в море. Я заменил на корабле уехавшего в отпуск кока, и решил порадовать моряков своими познаниями в кулинарном деле. Вместо поднадоевшей им пшенной каши я готовил пшенные биточки с молочным соусом, для мяса к перловке не жалел специй и отважился, помню приготовить кету под маринадом. В тот день я превзошел самого себя, и сопровождающие корабль флагманские офицеры, подобно вечно голодным матросам, засовывали свои головы в раздаточное окно камбуза:

—Нельзя ли добавки...

Я пьянел от легкой нотки заискивания в голосе высокого корабельного начальства, и в тоже время боялся, как бы это довольно сложное по приготовлению блюдо не оказалось постояльцем в ежедневной меню раскладке.

Моя практика на Величавом закончилась досрочно. В субботу перед вечерним чаем, а это на три часа раньше, на корабль из увольнения прибежал избитый в кровь годок старший матрос Бублик. Дежурный по эсминцу, микромайор переподготовщик Салов, поднял команду в ружье и бросил взвод моряков на штурм казармы стройбатовцев. Дело обошлось ранеными и побитыми стеклами. Салова тут же убрали, а ко мне пришел редактор радио капитан третьего ранга Киселев и увел с корабля заканчивать последние три дня практики в его редакционном кабинете.

—Нам велено написать для газеты и для радио стихи о дружбе моряков и стройбатовцев, — сказал он, пряча в листке приказа свои серые в гневную искорку глаза. Как вы, товарищ матрос, думаете, напишем?

Мне уже приходилось читать свои стихи по гарнизонному радио. Я знал, что капитан пишет стихи, которые публикуются в военных газетах и журналах.

—О дружбе моряков и солдат написать можно, — сказал я. — Стройбат для многих ассоциируется с штрафбатом, поэтому, если вы настаиваете, надо писать строительный батальон. В полном обмундировании этот род войск звучит более почетно.

Киселев впервые за время нашего знакомства поднял на меня глаза, перечитал еще раз приказ командующего Совгаванским гарнизоном, и сказал:

—Мудро, не ожидал… честно скажу.

В тот же вечер я написал стихи о дружбе моряков и солдат. По радио их читал известный в Совгавани самодеятельный чтец-декламатор,  потом их опубликовала газета «На страже Родины», так что в школу ТОФа я вернулся человеком слегка заметным.

Стихи были надуманными, как все написанное по заказу командования, но я получил тройной гонорар и с тридцатью рублями отправился в гарнизонный магазин, решив угостить ребят имеющимися в продаже сладостями. Впереди меня стоял офицер-артиллерист и два матроса из роты рулевых сигнальщиков. Поскольку в школе ТОФа в тот год собрали в основном парней из Донбасса, этих чайкинских парней я не раз встречал на гражданке.

—Привет поэт, — встретил меня окриком Иван Белоконь. — Слышали мы твои стихи и читали. Напиши о любви, домой послать. Мать пишет, что Лизка моя задурила.

—Пять лет ждать не будет, — вздохнул приятель Ивана Подкорытов.

—Стихи, так и быть, напишу, — ответил я, и в это время отошедший от прилавка офицер открыл для меня лицо продавщицы. Ее взгляд  на меня был ударом ниже пояса. Девять месяцев практически не видевший женщин, я вдруг предстал перед такой потрясающей красоткой, что мое  сердце воспылало к ней не просто любовью, а страстью, равной по накалу разве что извержению вулкана.

Она заметила игру красок на моем лице и была удовлетворена тем впечатлением, которое на меня произвела. Когда матросы вышли, я подал продавщице десять рублей и попросил свесить килограмм шоколадных конфет, столько же печенья и два килограмма колбасы. По моим подсчетам весь набор продуктов стоил девять рублей семьдесят копеек. Она чисто механически выполнила мой заказ, и, подав кулечки, начала отсчитывать сдачу: пятерка, трояк рублями и куча мелочи. Она положила все это в протянутую мной ладонь и я, не сжимая ее в кулак, спросил:

—Это за какие такие грехи, красавица?

Видимо, она не поняла вопроса, устремленный на меня взгляд выражал, что угодно, только не любопытство. На щеках ее, все больше разрастаясь, полыхал оливковый румянец.

—Вы мне должны сдать тридцать копеек не больше, а что сдали?

Легкий дымок, скользнувший по ее лицу, говорил о том, что до нее наконец-то дошел ее промах.

—О, Господи! — воскликнула она. — Вы что это… специально… гипнозом?

Я ласково улыбнулся в ответ.

—Куда мне… до гипноза-то. Просто, вы мне очень понравились, мое сердце готово выскочить от восторга, видя такую красоту.

—Ну, куда уж там, красавицу нашли. Муж по два месяца в плаванье, а я тут порхаю, голодным мальчишкам службу нести не даю. Я с такой жизнью скоро в неряху превращусь. Губы подкрасить и то нельзя, прямой мой начальник считает, что таким образом я подрываю не только авторитет, но и боеспособность Тихоокеанского флота.

Скрип двери огорчил меня больше, чем явный интерес прямого начальника  к прелестям замужней кокетки. В магазин ввалились недавно прибывшие в учебку «микромайоры» — выпускники вузов, осознавшие себя, не чета нам, двухголовыми инопланетянами. Одна их голова покоилась на полученных в институте знаниях, вторая — на гоноре, базирующемся на сознании своего превосходства над корабельными неучами.

— Нинель, обслужите скорее матросика, мы умираем от жажды…

— Жажду утоляйте на камбузе, мальчики. Никаких напитков мне не завозят.

— Такая милая красотка, и столь грубый ответ. Ведь это о вас писал великий Пушкин: «А вы прекрасны без извилин, и вашей прелести секрет разгадке жизни равносилен”.

Высокий, дерганый, с остро выступающим кадыком младший лейтенант Печерица декламировал стихи, перебирая пальцами струны воображаемой гитары.

Женщина явно обиделась:

— Вы полагаете если женщина симпатична, значит дура?

— Почему дура? — воскликнул Печерица.

— Если без извилин, значит, дура…

— Пушкин, как я понимаю, писал не об этом, — воскликнул младший лейтенант, заметив иронические ухмылки на лицах товарищей.

Бес дернул меня за язык вмешаться:

— Младший лейтенант шутит, — сказал я. — Во-первых, эти стихи написал Борис Пастернак, а во-вторых, написал  их жене, так что в извилинах можно не сомневаться, но в целом строфа оправдывает даже ее недалекость в каких-то областях знаний. «Любить иных — тяжелый крест. А ты прекрасная без извилин. И прелести твоей секрет разгадке жизни равносилен». Прекрасные стихи.

— Вы чудо, — воскликнула женщина. — А дальше помните?

— Помню, — ответил я, но блеснуть эрудицией мне не дал Печерица.

— Не кажется ли вам, товарищ матрос, что вмешиваться в разговор старших по званию, и тем более делать им замечания…

Его кадык под подбородком метался как поршневой рычаг паровоза.

— В присутствии подчиненных возможно и нельзя, но у нас во взводе есть ребята, подкованные на все четыре копыта. Так что, бряцая лирой в их присутствии, можно нарваться на неприятности.

— Подождите, я не дала вам сдачу, — сказала женщина, заметив, что я сделал шаг к выходу.

Перед «отходом ко сну, прогулка по сползающим к морю валунам, с ощущением опасности в спине и надеждой в сердце.

Печерица ступал за мной след в след, наверное, был уверен, что одним из валунов на моем пути может оказаться продавец гарнизонного магазина.

В двух шагах от зачехленной  мортиры я читал Маяковского. Море плескалось в камнях, дополняя своим ритмом тяжелый ритм «Левого марша». Слова падали на землю булыжниками, но сквозь шум моря и громыхание камней я слышал тихое рукоплескание покорившей мое воображение женщины.

Два дня спустя старшина роты отвел меня к доктору.

— Он читает стихи скалам?

— А что, нельзя?

— Так ведь скалам?

— Значит, в лице скал находит подходящую аудиторию. Вы, старшина, идите. Никуда ваш матрос не денется.

У доктора были густые рыжие волосы, грустные серые глаза и вечно улыбающийся рот.

— Значит, стихи, — вздохнул он, наливая из термоса два стакана чая. — А представить себе, что я одна из скал, можешь?

— Могу, товарищ доктор.

— Тогда валяй.

Я читал ему стихи Валерия Брюсова, от «Сонета к форме» до «Данте Алигьери» и «Клеопатры».

В синих глазах доктора плескалось море, из-за скал доносилось рукоплесканье милой моему сердцу женщины:

— Хочешь послужить при госпитале?

— Я хочу на корабль, товарищ доктор.

— Пусть так, но хорошие стихи нужны не только скалам.

Командир роты, капитан-лейтенант Белоцерковец, пригласил меня на вечер в честь рождения его жены:

— Если нужны книги, возьми в библиотеке. Подруги жены любят стихи Есенина и многих современных поэтов.

Я сидел за столом справа от дамы сердца, пил красное вино и закусывал вкусными домашними зразами, морковным салатом и запеченной во фритюре кетой.

— Володя, — обратилась жена к Белоцерковцу. — Ты обещал нам стихи?

Я встал, молча отошел к позванивающему дождинками окну и, глядя на толпящиеся за окном капли, постарался избавиться от охватившего меня волнения.

«Сегодня я не спал, душа со сном боролась, я открывал окно, качалась тень ольхи, бежали клочья туч, и чей-то ровный голос перебирал в листве старинные стихи.. … я видел тень залива, оранжевых холмов неторопливый шаг, но падала волны взбегающая грива, и дом был без огня и душен лунный мрак…»

Потом были царапающая душу есенинская грусть, ироническая ухмылка Маяковского и, наконец, дама сердца потребовала, чтобы я читал гостям стихи собственного сочинения. Она так и  сказала: «Собственного сочинения», причем без обычной в подобных случаях иронии. А ирония была бы ох как нужна, поскольку брошенная в лицо перчатка вызывает ответную реакцию, с дико бьющимся сердцем и заливающим щеки румянцем. Уверенность дамы сердца в том, что я мог написать только хорошие стихи, меня обезоруживала напрочь. Я несколько раз раскрыл рот, но это были только судорожные движения задыхающейся на воздухе рыбы.

— Да, я прочту стихи, —  проглотив «собственного сочинения», сказал я, изобразив на лице нечто вроде вызова. – Я прочту, хотя не знаю, стихи это или…

— Если в рифму, значит, стихи, — воскликнул Белоцерковец. — Маяковский это Маяковский, а мы хотим услышать молодого поэта, а главное — нашего, доморощенного.

— Читайте, Саша, — мило улыбнулась мне дама сердца.

Это в мои планы не входило, но застолье дружно требовало поэта к барьеру и сразу сникший от предчувствия своего поражения я опустился на скрипнувший подо мной стул, и сжав ладонями голову, начал читать:

Что для бати сколотить полати,

Были б только доски да бруски.

На полатях в хате места хватит

Добрым отношениям людским…

Подняв голову, краем глаза я наблюдал за реакцией слушателей. Дама сердца всхлипнула после пятой строфы:

Димка ждет от Жукова ответа.

«Дядя Жуков, если папа жив,

Почему к семье своей не едет,

Или плохо Жукову служил?

Разыщите. Если он калека,

Я смогу солдата прокормить.

Будьте, дядя Жуков, человеком,

Дайте мне с отцом поговорить!»

— О любви прочти, о любви, — воскликнула именинница, аплодируя мне так, что Белоцерковец вынужден был откинуться на спинку стула, чтобы не попасть под обстрел ее острых локотков.

Я прочитал любимое:

—О, девушка, когда твой нежный взгляд

Коснется струн души моей певучей

И эти струны нежно зазвучат,

Как жажду я тогда любовь встречать,

А не любовный случай.

Как верю я тогда в любовь свою,

Готов тебе молиться, как святыне.

Какие гимны я тебе пою,

Но миг… и душу звонкую мою

Огонь мгновенно вспыхнувший покинет.

О, девушка, когда твой нежный взгляд

Коснется струн души моей певучей,

Не слушай ты… о чем они звенят!

 

Ко времени прочтения этого стиха, я успел успокоиться и голос мой обрел оттенки артистизма, что произвело впечатление.

— Раз бабник, значит поэт, — хохотнул старшина роты, высасывая мозг из кости разомлевшего в плове барана.

— Глупости говорите, Володя, — вступилась за меня дама сердца. — Молодой человек пытается познать себя. Он не определился в выборе и поэтому любое волнение от встречи с женщиной принимает за любовь. Главное, в его лирике музыка. Спасибо вам, Саша, почему вы не даете свои стихи в газету?

— Такие стихи не печатают, — ответил я.

— А какие печатают?

— В последнем номере гарнизонной газеты «На страже Родины» напечатан мой стих: «Нет, недаром в синей бухте нашей утром зарумянилась заря, с корабля сошли под звуки марша три матроса, три богатыря…»

—Это… которые на стройки коммунизма едут? — оживился старшина роты. — Я читал, верные, нужные стишки. Звонили с редакции, просили чтобы ты написал о дружбе моряков с солдатами, а я зарапортовался… забыл сказать…

У ротного старшины было широкое слегка обрюзгшее лицо, я бы сказал даже… нагловатое лицо, особенно когда он улыбался. Улыбка придавала ему вид человека, который познал все тайны человеческой души и наделен талантами, если не самого господа-бога, то уж беса несомненно.

Когда я вернулся к столу, именинница предложила тост за меня и за поэзию вообще. Дама сердце шепнула, что пьет только за меня, что образ шапки-невидимки на голове Димки потряс ее до глубины души, а «Три богатыря» стихи симпатичные, но не волнуют…

Через неделю я забежал в гарнизонный магазин за конфетами по случаю получения гонорара и сияющая дама сердца передала мне сборник стихов Антокольского.

— Поэт интересный, — сказала она, — но в книге листок, там мои стихи… скажешь потом что… ладно?

Я умирал от желания целовать ее стыдливо вздрагивающую улыбку.

—В щечку можно, — сказала она. — Но только в щечку…

Я не решился и на щечку. От волнения чуть не уронил книгу. Я был костром, в котором адской смесью пылала ненависть к самому себе. «Подойди и поцелуй, — кричало мое я, но не мое, уродливое, живущее во мне, как мое, не разрешало мне сдвинуться с места. Я готов был разрыдаться, рухнуть к ногам женщины, но вместо этого стеснительно улыбался с подленькой радостью обогретого женщиной ловеласа.

— Чудной ты, — сказала дама сердца. – Я что… такая некрасивая?

— Вы прелесть, Нина, вы… вы…

Она расхохоталась.

— Я молодая женщина, а муж вот уже два месяца  в море. У Антольского есть  стихи: «мне нужен как хлеб, и не нужен как жалость, этот сломанный смехом малиновый рот». Разве он не прав. У тебя эти самые мысли вертятся в голове, а ты стесняешься поцеловать меня.

Поцеловать ее мне помешал ввалившийся в магазин матрос с нашивкой рулевого сигнальщика на бушлате. Высокий красавец с идиотски маслеными глазами и истекающим слюной ртом воскликнул:

— Вашу ручку, Ниночка, вы сегодня прекрасно выглядите!

Мое желание поставить его к барьеру было настолько сильным, что я споткнулся о несуществующий порожек.

— Не забудьте прочитать стихи, — прозвучал вослед ее не лишенный иронии возглас.

Ночью в мой дом заглянуло море,

Когда я млела в объятьях мужа.

Я думала, муж мой с морем повздорит,

Скажет, что не море оно, а лужа.

Но муж надул парусами губы,

Когда  попросила его остаться.

А море сверкало осколком зуба,

Больно умело оно кусаться.

Я не могла уснуть до рассвета,

В окне торчала луна, как свая.

И над просторами моря где-то

Молния вспыхивала косая…

 

Острая колючка юношеской зависти заставила меня прочитать стихотворение несколько раз. Оно показалось мне настолько прекрасным, что я вынужден был признать себя совершеннейшим бездарем, и впервые после именин, засомневался в искренности аплодирующих мне гостей. «Муж надул парусами губы!» Это была острейшая колючка с ветвей белой акации, в образе которой впервые предстала передо мной дама моего сердца. Сегодня я не помню других стихов Нины, но отчетливо знаю, что там было четыре стихотворения по три строфы, и в каждом была своя больно кусающая мое самолюбие колючка.

Так и не раскрыв Антокольского, в субботу я тихохонько вошел в магазин и через головы стоящих в очереди матросов спросил, есть ли в продаже общие тетради в клетку. В ту самую клетку, острые прутья которой сжимали меня так плотно, что я не мог дождаться, когда выйдут из магазина покупатели.

— Я поищу, — сказала дама сердца. — Подождите, пока отпущу ребят.

Вечером под тентом скрытой от морских брызг мортиры я видел вспыхивающие над просторами моря молнии. Они не казались мне косыми, но никогда больше никто не целовал меня так нежно и страстно, как эта обалдевшая от моих похвал женщина.

Неделю спустя Нину похоронили. Муж застал ее в постели с элегантным красавцем из семьи рулевых-сигнальщиков. Настоящие таланты умирают молодыми, думал я, тайком оплакивая нашу несостоявшуюся любовь. Наивный, я был уверен, что рулевой сигнальщик взял Нину силой, и напрасно ревнивец капитан проявил свою деликатность в отношении любовника.

Рулевого сигнальщика списали на корабль досрочно. Его губы расползались в чувстве собственного превосходства, глаза текли истомой, а я сжимал в руке пузырек с красным молотым перцем, намереваясь ослепить юродивого красавца похищенной из матросской столовки горячкой.

Старшина роты выдернул меня за руку из толпы курсантов и по тесовым мосткам повел к осиннику, сквозь ветки которого рыжел сбегающий к морю берег материка. Впритык к берегу стояли эскадренные миноносцы «Вспыльчивый» и «Величавый», в сотне метрах от полуострова болталась на волнах недавно окрашенная в красное бочка.

— Что это болтается? — спросил старшина.

— Буй, — ответил я.

— Правильно, — жестко сказал старшина. — Эта пустая ржавая бочка напоминает мне уродца, которого ты решил поперчить перед съедением. Но не стоит этого делать… дерьмо, оно и с перцем дерьмо.

Я не сказал старшине, что он повторяется. У него было неполное среднее образование, книг, кроме Уставов, он никогда не читал, но это не мешало ему быть на хорошем счету у начальства.

 

Comments