21. Под музыку Вивальди

Я с подозрением отношусь к поэтам, которые, уткнувшись носом в лирику Тютчева, начинают осваивать философскую тему. И стихи у них вылупляются не из их собственного Я, а из мироощущений Федора Ивановича. Вроде не Тютчев, но и не Козлов тоже. Была пора, когда Геннадий заболевал музыкальностью Михаила Асламова. Позже Виктор Еращенко сказал, что это происходит не от подражания Асламову, а от глубокой перепашки Михаилом Феофановичем стихов Козлова, который готов на все, лишь бы лишний раз появиться в журнале. С Козловым мы познакомились в шестидесятые. Его стихи «Гармонь» и «Перроны войны» были, на мой взгляд, пределом совершенства. Он и вел себя как непризнанный классик, цепляясь за любую возможность это доказать. После асламовских «Подмостков» появились подмостки Козлова, в том же духе и ключе, но с правом на личную собственность. Более ярко «гениальность» проявлялась разве что у Виталия Нефедьева, а позже у Румянцева, который отстаивал за собой право конечной инстанции в любых критических баталиях. В шестидесятые в Комсомольском-на-Амуре лито это были, пожалуй, самые яркие поэты. Но ни тот ни другой не входили в мое понятие «мужики». Однажды по заданию редакции ДВК я дежурил ночь в травмпункте седьмой городской больницы. И надо же беде случиться, что в ту ночь каким-то чудом Нефедьев вывихнул плечевой сустав. «Ой, мамочки» были такие, каких я не слышал от женщин, когда их выносили из шахты с поломанными ногами или раздробленными плечевыми суставами. Я спрятался, чтобы не дай бог не увидеть воочию «рыдающего поэта». Румянцева я недолюбливал за его вопиющую бесцеремонность по отношению к женщинам. Однажды он поднял на ноги Биробиджан, чтобы ему нашли студентку, которая зайцем пыталась проехать из Хабаровска домой. И потом целый день девушка отрабатывала в гостинице брошенные Румянцевым кондуктору три рубля на ее проезд.

Когда, облизываясь и бахвалясь, он готовился ко второму заходу, я назвал его поведение скотским.

— Та, за которую ты заплатил, тоже готова была расплатиться, но ты же у нас скромняга.

Студентка выскочила из гостиницы только после третьего захода. Ее копытца долго еще стучали в моих ушах, а пылающие щеки никак не вкладывались в заявление поэта, что девушка пришла к нему по доброй воле.

Где-то в конце семидесятых уже ушедший от нас Юрий Архаров, автор книжки стихов для детей «Солнце льет на землю свет», изобразил поэтов- комсомольчан в цвете:

Выбрал Выборов стих померанцевый,

Стих Козлова с багрянцем по швам.

Пишет красным Краснов, но с ньюансами,

Белым Лозиков бьет по ушам.

Рогачков подкупает румянцем,

В бирюзовое Кабушкин влез.

У Румянцева стих арестантский,

Он бывает в полоску и без.

Не все тут, на мой взгляд, точно, но во многом Архаров был прав. Померанцевым стихи Константина Выборова я бы не назвал, но общее впечатление от изданной посмертно книги — сладкий плод с горьковатым померанцевым привкусом. «Багрянец по швам» у Геннадия Козлова — это его Рот Фронт, не столько неуместный, сколько — неточный в поэме о военном детстве, как и некоторая напыщенность его поэм о строительстве Комсомольска. «Красным пишет Краснов» — определение точное, но «ньюансы» явно для рифмы. О себе судить не берусь, вероятно, «белым бьет по ушам» возникло из того, что я никогда не считал белогвардейцев «белобандитами», опираясь на рассказы отца, который четыре года воевал в армии Буденного. «Бандитами в определенных условиях были те и другие, — говорил отец. — К тому же белые оставались верными присяге». Николай Рогачков действительно «подкупал румянцем», то и дело ныряя за яблочками за пазухи к молодым женщинам (в стихах, конечно). Бирюзовости Николая Кабушкина я так и не постиг, хотя в его стихах много простора и, может быть — бирюзового. Полосатость Геннадия Румянцева бросалась в глаза с первых дней нашего знакомства. Он был одинаково бунтарем и идолопоклонником, хотя из первых его бунтарских стихов в книги практически ничего не вошло.

Архарову принадлежит эпиграмма на Геннадия Козлова:

Как высокий человек

Маленького роста,

Гена пил азартней всех —

Рассуждая просто:

Был росточком невелик

Пушкин, пил Есенин —

Впереди теней моих

Шествуют их тени.

Первые две строчки принадлежат Саше Черному, третья — более-менее точна, но мне было непонятно, почему Геннадий Козлов при движении отбрасывает сразу несколько теней? Архаров сразу не мог этого объяснить, но однажды, когда мы возвращались поздно вечером с очередного литературного собрания, сказал: «Потому, что втайне Гена считает себя одним из лучших поэтов Советского Союза. Евтушенко он не любит, Вознесенского —тоже, к тому же в творчестве Гена очень рваный, а все потому, что жаждет быть услышанным во что бы то ни стало…» Не гарантирую, что именно так Юрий Архаров выразил свои мысли, но «рваный» и «услышанным» — определения его.

Бомба — баба легкого поведения

Большаков пришел на корабль осенью шестидесятого. Его белеющие в гневе глаза мне не понравились сразу. Но приказ сделать из него настоящего кока я воспринял, как любой другой. Уволенный в запас старшина Суворов раздел помощника командира Голованова на кругленькую сумму. Организовывать погоню за растратчиком каплей считал напрасной затеей. Но чтобы впредь такого не случилось, все корабельные «шмотки» и «жратву» доверил мне. Старший баталер, старшина с коками в подчинении. В их числе и Коля Большаков.

Службу он воспринимал, как каторгу, готовить не то что не умел, — не хотел, зачитываясь на камбузе «Кратким философским словарем» — единственной книгой, которую я увез из дома и не расставался с ней до последнего дня службы. Узнав, что я пишу стихи, решил попробовать сам:

Чтобы выжить, нам надо разоружиться,

Атомная бомба — баба легкого поведения,

Она может случайно нам на голову свалиться.

Вот тебе, матушка, и Юрьев день.

Для начала это было даже здорово. Особенно последняя строчка, которую можно было трактовать по-разному. И, видимо, только из зависти к начинающему стихотворцу я тут же выдал экспромт на разрабатываемую Большаковым тему:

Чтобы выжить, надо нам разоружиться.

Атом тоже парень не дурак —

На себя он может положиться,

А на человечество — никак.

— Ты хочешь, чтобы складно было, — скривился Большаков. — Но это не нужно. Я буду писать, как писал Ницше:

Из уст твоих,

О ведьма-время, лишь слюна

Течет, и потому душа

Полна отчаянья, стихи —

И те не помогают жить.

— Откуда это?

— Вот.

Он протянул мне книжку стихов Фридриха Ницше на немецком.

— Ты знаешь немецкий?

— Серединка на половинку.

Большаков настоял, чтобы я отправил свои стихи в газету. Как раз в то время «На страже Родины» объявила конкурс на лучший очерк, рассказ или стихотворение. Я согласился, но под стихами поставил его имя: Николай Большаков. Не помню тех своих стихов, помню, что за них мне (старшему матросу Николаю Большакову) присудили первую премию. Дня два спустя командир Соболев пригласил меня в каюту:

— Зачем мозги людям пудришь?

Ударение в слове мозги он делал на букву «о».

— Никак нет, товарищ капитан-лейтенант!

— Если нет, бери увольнительную и ступай в редакцию. Объяснись, с каких это ты пор Большаковым стал.

В душе я был рад, что Большаков отказался от получения премии, но делал вид, что крайне недоволен предательством.

Заведовал отделом культуры в газете Александр Кальтя — худощавый, чернявый и несколько ироничный человек.

— В наказание за розыгрыш напиши рассказ, — сказал он, подавая газету, в которой были опубликованы итоги поэтического конкурса:

«Первое место и премию в размере 300 рублей присудить старшему матросу Александру Лозикову (Большакову) за стихи «В шторм», «Три богатыря»…

— А найдешь подходящего человека — очерк, — добавил он. — Самотеком очерки к нам редко приходят.

Век спустя я встретил Александра Кальтя на литературном семинаре в Хабаровске. Он меня не узнал, а я постеснялся подойти. Но его рассказ в одном из альманахов читал. Он не произвел на меня того впечатления, какое я вынес из первого нашего знакомства.

Но вернемся к Большакову:

И Смерть тогда сказала мне: я выпью

И кровь твою и веру в воскрешенье

Раздавленного жизнью человека,

Ты средоточье зла, а не матрос.

— Ты что, Коля, с Марса свалился. Тоже мне — средоточье зла. Давай лучше премию проедать.

Я выпью кровь, ты ею захлебнешься.

Ведь ты не знаешь, что такое — выйти

Из тела многоликого народа

И потеряться в ярких галунах.

Когда мы собрались в кают-компании проедать мою премию, Большаков не пришел. Я попросил Рашника притащить земляка, но матрос прибежал с криком:

— Он в каюте заперся, с ножом!

Сквозь смотровую решетку в двери я увидел Большакова сидящим на полу и поющим что-то тоскливо-заунывное. Пришлось взламывать дверь. Большаков, вскрыв вену, спускал в кружку толчками изливающуюся кровь.

— Отстаньте, я хочу знать, сколько у меня крови!

Его приняли за симулянта и через два месяца вернули на корабль. Я казнил себя за то, что взял с собой на корабль «Краткий философский словарь». В ту пору многие матросы были помешаны на книгах, особенно на детективах и фантастике. Но случались исключения, вроде меня, Большакова и Аксючева. Последний ежедневно заучивал по две страницы «Тихого Дона». Он читал тексты наизусть и дочитался до того, что стал выдавать себя за главного героя романа. На третий день после возвращения Большакова из больницы мы вышли в море. На пути к острову Итуруп Большаков, прислоняясь ухом к не работавшему радио, вынюхал из него сообщение о всеобщем и полном разоружении. Потом бегал с ножницами, требуя, чтобы матросы, старшины и офицеры снимали погоны. Белое мертвое лицо, белые глаза, пустые, страшные, и руки… не руки — обломки льда.

И Смерть тогда сказала мне: я выпью

И кровь твою и веру в воскрешенье

Командир корабля Соболев, снял и передал матросу погоны:

— Ты, Коля, успокойся. Вернемся на базу и все как один гуськом уйдем на гражданку.

Дважды по пути домой он выпрыгивал на ходу с вагона и оба раза удачно — ни царапинки на теле.

Если он и притворялся, то притворство было гениальным. Как, впрочем, и его стихи.

У камня есть лицо, мое — украли.

Я плоский, как безмолвие луны,

Когда она — подобием медали —

Висит на черном кителе страны.

Не важно, кто оттиснут — Сталин или

Наполеон, для них не кровь сладка —

Они нас поджидают и в могиле,

Чтоб гнать на бойню, дав под зад пинка.

Пейзаж в горах с Луной и Амутом

Ночь в горах — это нечто! Жутковато от Луны, до которой подать рукой. Я припарковал машину рядом с впадающим в Амут безымянным ручьем. Поэты называют такие ручьи говорливыми. Они не просто журчат на камешках, они пытаются озвучить пришедшие на ум слова. Упав животом на галечник, как макаронину, вытягиваю из ручья струю воды. Она леденит рот, выламывает зубы. Чтобы согреться, читаю Луне экспромт:

Лунный свет над уснувшей Чугункой.

Брешут псы, верещит детвора.

Я тяну к вам усталые руки,

Голубые мои вечера.

«Вер-чер-ра-а» — тянет свою мелодию ручей. Я прикасаюсь к нему щекой, и вдруг понимаю, что поет не вода, а колеблемые ею травинки.

Луна мило улыбается, потом подходит, присаживается на кабину пятьсот второго МАЗа. От ее близости никелированные буйволы на заслонках вспыхивают белым огнем. Мне жутковато от ее близости. Лицо Луны в кудряшках золотистых волос кажется обидно знакомым. Но я не могу вспомнить, где видел эти глаза?

Боясь, что, свалившись с кабины, Луна упадет мне на голову, медленно бреду вдоль ручья к озеру. Озеро напоминает глыбу рухнувшего на землю неба. Глыба набита звездами, как семечками подсолнух. Сбросив туфли, я стягиваю носки и вхожу в студеную, зябко вздрогнувшую воду. Потом сижу на валуне, подтянув колени к подбородку, и думаю о том, как правильно я поступил, уехав с Донбасса в Комсомольск. Шахта даже не пещера, это — вечно атакующий танк, на броне которого постоянно рвутся снаряды. Конечная цель атаки опустошить душу, согрев таким образом экономику хромающего на обе ноги государства.

Труд, в котором погибают люди, это война, а острые сквозняки войн вырываются из ненасытных ртов правящего класса. Объевшись, политики наполняют мир отравляющими газами, а мы гордимся, что у нас есть такие газометатели, и с превосходством идиотов поглядываем на купающихся в облаке соседей.

Со стороны леса к ручью вышла медведица с медвежонком. Увидев машину, на мгновение застыла сырой тенью на фоне подслащенного луной леса и медленно побрела по противоположной стороне ручья. Мне выпала счастливая возможность наблю-дать за счастливой семейкой из таежной глубинки.

Возможно, медведица заметила меня, но отнеслась к присутствию человека спокойно, как, впрочем, и я к ней. Даже рыка не издала, чтобы предупредить меня о возможности лобовой атаки. Мать стояла у воды, наблюдая, как вытягивает малыш из воды сверкающие светила, напоминающие медовые соты, вытекающие из дикого пчелиного гнезда.

Назревал скандал в душе

У нее были большие, ясные, широко распахнутые глаза, но стерва она была еще та. Да и упрямства ей было не занимать. Что знаю, то — мое, и никаких пошлых «но», разве что в отношениях между супругами. В этом вопросе она оставляла за собою право выбора. Чтобы спасти семью, не разъедать душу мужа по пустякам, я должна иметь любовника. Это успокаивает, делает жизнь более привлекательной. Она показывала мне стихи, опубликованные в «Сельской нови». Ничего запоминающегося. Однажды очередной ее любовник позвонил мне и попросил оценить творчество Марины:

Назревал скандал в душе.

Жизнь ничтожною казалась.

Рано утром в ниглиже

Солнце в лужах полоскалось.

Муж на службу убежал.

Я на дачу торопилась.

Назревал в душе скандал —

Что-то в жизни не сложилось.

Или такое:

Пустоты заполняются не чем-то,

А кем-то, это ясно дураку.

Супруг мой от романа с партбилетом

Повесится сегодня на суку.

Он понимает, что жена не помпа,

Чтоб оптимизм подкачивать ему

В преддверии всемирного потопа,

Когда он сам привил себе чуму.

— Он что у нее, ярый ленинец? — спросил я у потеющего от нетерпения толстяка.

— Понимаете, она не любит его, он весь в прошлом. А Мариночке нужен человек дела.

— То есть вы?

Его маленькие, серенькие, в выгоревших ресницах глазки поблескивают, как капельки слюды в граните. Он ждет от меня высокой оценки творчества агонизирующей в его объятиях девственницы. Отзовись я о стихах плохо, он обрызгает меня слюной и темной дурной кровью из замшелой носопырки. От нетерпения он побагровел, и, чтобы успокоить его, я начинаю читать вслух:

О главном я когда-нибудь потом

Вам расскажу, ведь главное не в том,

С кем я живу, с кем сплю, кем заполняю

Просветы между мужем и детьми,

Чтобы однажды вырваться из тьмы.

Он вскакивает, потрясая кулаками, небольшими, в рыжих, поблескивающих на солнце волосках. Я хотел написать «кулачками», но он все-таки мужчина. К тому же, как я понимаю, вовлеченный в какой-то бизнес. Иначе не предложил бы:

— Пока читаете, я за коньяком сбегаю. Хорошего возьму, армянского, и закуску. Что вы предпочитаете к коньяку? Шоколад? Фрукты?

Я засмеялся:

— Даму бы вашу сюда. Что-то у нее с мозгами не ладно.

Он побагровел, как наполовину скрывшееся за сопкой солнце. И сразу потерял желание бежать за коньяком. Но я успокоил его:

— Марина прекрасно выражает мысли, но ей или мужа нужно побоку, или любовника, но такого, чтобы дух захватывало. Понимаете, Вадим Сергеевич, «скандалы в душе женщины» возникают не сами собой. Вам когда-нибудь приходила в голову мысль, что вы скандалите не с начальником, не с правительством, не с миром, — что скандалите с самим собой? Именно с собой! А уже потом все выплескивается в семейную ссору. Марина не бездарна, но постоянные скандалы в душе? Разве они вас не настораживают?

— Помилуйте, это же стихи!

Коньяк он все-таки принес. И фрукты принес и шоколад с амарето. Надышавшись ароматами «Арарата», я стал слабее улавливать трагизм в стихах Марины, но зато у меня обострилось чувство ревности к багровеющему от выпивки толстяку. «Почему он, а не я?» Авторша стихов, по всему, была женщина видная и не «без чувственного оскала».

Припасть бы ртом к достойному мужчине,

И… никакой причины для кручины…

Пьяный я начал петь дифирамбы, и, окрыленный, Вадим Сергеевич позвонил:

— Мариночка, поэт в восторге от наших стихов. Прибегай в наше гнездышко, мы сейчас придем.

Он все уже решил за меня. Что я пойду с ним в его гнездышко, что я в восторге от стихов, а главное — не ее, Марины стихов, а «наших», то есть написанных в соавторстве с ее все больше багровеющим любовником.

Я не отказался посетить «гнездышко», оно находилось почти рядом, но, увы, увы! Марина, как я и предполагал, не пришла. Она не отвечала на его звонки.

— Нет, нет, с ней явно что-то случилось! Извините, я должен все выяснить.

Он забрал из моих рук так и недочитанную тетрадь, за порогом пожал мне руку и почти скатился со второго этажа припахивающей газом пятиэтажки.