2

8

Гроза надвигалась нешуточная. Небо затмила багровая туча, ее дымные щупальца тянулись к вершинам деревьев, и те испуганно звенели, будто это была не туча, а гигантский ядовитый спрут. Не успели мы допить чай, как первые капли упали на землю, звонко застучали по желтым сухим листьям.

Убегать от дождя не было смысла, лес на сотни километров был редким, мелким, состоявшим в основном из берез, осин да кривых чахлых тополей. Вокруг в обозримом пространстве стояла невысокая, до колен, сухая, пыльная трава. Я представил, какими мы будем через несколько минут: мокрыми, озябшими, жалкими. У Клима были целлофановые пакеты, в них предусмотрительно упаковали хлеб. Куделин не принимал в этом участия: сидел на валежине, смотрел на нас чуть насмешливыми, воспаленными от дыма глазами.

— Делает вид, будто ему никакой дождь не страшен, — сказал Клим. — Не нравится мне Куделин. Оглядывается, будто ждет кого. — Клим сказал это шепотом, Куделин не мог услышать, потому так неожиданно прозвучало для нас его замечание.

— Некого мне ждать, — сказал он, будто оправ­дываясь.— Где-то здесь был распадок, куда в тридцать седьмом спустились мы за родниковой водой и, пользуясь случаем, Рогожин рассказал, как на даче Буденного отстреливался от окруживших его чекистов. Теперь распадок стал руслом реки, родник давно высох, почвенный пласт смыли и унесли в долину полые воды...

Небо раскололось, как стекло от пулевого удара. Огненные змейки разбежались во все стороны, а потом полоснуло так, что видавший виды Клим нырнул под куст орешника и втянул голову в плечи. Куделин смотрел в небо. Машинист из Мухена полез под речной выступ, шурша осыпающейся галькой. Ветер швырял листьями в лицо, несколько тяжелых капель упали на воду. На потемневшем галечнике у реки возник вихрь, пробежал вдоль берега, набирая силу, потом шмыгнул на просеку, вздыбив ворох листьев. Он раскручивался, набирал обороты, кроме листьев и мусора в его воронке уже мелькали сухие ветки, обрывки картона, погромыхивали пустые консерв­ные банки, вздымались в небо грибы-дождевики, куски целлофана, остывшие угли костра.

Внезапно из этой вращающейся массы вылетел огненный шар. Какое-то мгновение я видел его черным, настолько черным, что и тучи ,и лес, и ство­лы обгоревших деревьев у реки в сравнении с ним казались светлыми, и только несколько мгновений спустя мир как бы преобразился. Искрясь, как горящий электрический провод, шар стремительно шел на сближение с нижним безупречно чистым телом смерча. К тому времени этот гигантский балерун набрал такую центробежную силу, что поднял в воздух не только собранный Куделиным хворост, но и несколько обугленных деревьев, которые, падая, вздымали черные облака сажи.

Все это втягивалось в воронку, вздымалось к небу, чтобы где-то рассыпаться и обрушиться на землю грязевым дождем.

Огненный шар шел на сближение со смерчем. Я нырнул под куст орешника, обнял Клима, и мы притихли., с ужасом и восторгом наблюдая за вращающимся вихревым конусом. Закутавшись с головой в телогрейку, лежал чуть поодаль машинист из Мухена, и только Куделин стоял в нескольких шагах от просеки, высокий, прямой, и странная улыбка играла на его озаренном молниями лице.

Я ждал, что огненный шар разобьется о мертвое дерево, он летел прямо на него, шар был небольшим, с птичью голову, но в нем была сконцентрирована такой силы энергия, что я слышал, как трещат волосы на голове, и чувствовал запах паленой шерсти.

С юго-запада сплошной стеной надвигался ливень. Ни грохот смерча, ни треск шаровой молнии не могли заглушить низвергающегося с неба водопада. Еще секунда — и нас смоет гигантская волна, дождь уже перемахнул через Сидиму, я слышал, как вспучилась готовая к прыжку река. Ничто не могло остановить эту лавину, даже летящая наперекор ливню шаровая молния.

Это длилось несколько секунд: сближались три силы — ливень, смерч и шаровая молния. Точка их соприкосновения находилась как раз в том месте, где стоял Куделин. Во всяком случае, так показалось мне. Куделин, как магнит, притягивал к себе не только грозу, но и меня. Что-то во всем его облике было такое, от чего невозможно было отвести глаз. Я заметил, как поднялся и пошел к Куделину машинист из Мухена, потом встали мы с Климом и пошли, не страшась больше ни дождя, ни вихря, ни молнии. Стена дождя стояла у нас за спиной, собственным затылком я чувствовал холодное дыхание воды, воронка смерча прикрывала нас от дождя. Центробежная сила вса­сывала воду, наполняясь ею как гигантский сосуд. Меня охватил ужас. Я представил, что будет, если смерч ослабнет, и вся эта масса воды рухнет с неба. Мы сошлись возле брошенного Куделиным рюк­зака, сюда же приближалось основание смерча, вокруг которого по спирали вращалась шаровая молния. Куда ни бросал я взгляд, в центре обозрева­емого мира зияла четко очерченная тонкой светя­щейся спиралью черная дыра. Глядя в лицо Кудели­ну, я видел его ноги, глядя на ноги, видел лицо.

Потом произошло нечто такое, что осталось во мне ощущением невесомости, бесплотности собственного тела. Пальцами правой руки хотел я схватить увлекаемую смерчем левую руку, но пальцы вошли в воду. Острие смерча очертило нас первым, вторым, третьим кругами — как плугом, нарезал смерч вокруг нас темные борозды, все теснее сжимая спиралью пахоты. Тяжесть водяного столба была такова, что не выдерживали камни, разламываясь, они издавали звуки, похожие на выстрелы из автоматического оружия. Мы стояли спиной друг к другу. Страх, любопытство, восторг и

целая гамма ранее не ведомых чувств, вот что представляло в те секунды мое я. Черная спираль вывороченной земли смыкалась у наших ног, с той же быстротой по спирали приближалась к смерчу шаровая молния. В лесу было светло как днем, только свет был не белым, а слегка желтоватым, это светилась кипящая в вихревом сосуде вода.

Сила электрического разряда была настолько мощной, что я на мгновение потерял сознание. Прорвав тело смерча, молния вызвала невиданной силы взрыв. Нас захлестнуло потоком, вода была горячей, пронизанной искрящимися частицами, не ведомого мне происхождения. Желтоватые кроны берез над потоком постепенно сменялись неправдо­подобно высокими кронами хвойных деревьев, сплошь опутанных лианами лимонника и дикого винограда. Несмотря на то что я несся в потоке горячей воды, лицо мое омывала прохлада, я дышал удивительно сочным, ароматным воздухом, и одна только мысль омрачала мое путешествие — мысль о моих попутчиках.

Где они? Живы ли? В одном ли направлении уносит нас эта упавшая с неба река с парным молоком и кисельными берегами?

9

Постепенно поток терял силу, он распадался на сотни ручейков, разбегающихся в разные стороны.

Меня вынесло на берег многоводной таежной реки. Галечник был мелким, сухим и горячим. Солнце стояло в зените, и, наспех раздевшись, я разложил одежду на галечнике. До наступления ночи надо было высушить хотя бы джинсы. В десяти шагах позади стеной стоял кедрач, такой же возвышался на проти­воположном холмистом берегу. Этот лес мог быть заповедной зоной, о которой поговаривали лесники, но последнее мое фантастическое перемещение в пространстве напрочь вышибло из меня ощущение реального мира. Незнакомая местность угнетала. Я боялся позвать, окликнуть Куделина: слишком много было позади непонятного, обидного, злого.

Откуда-то из-за реки потянуло дымком костра, глухо ударил винтовочный выстрел. Тревога за попутчиков ушла: мною овладевали другие чувства и желания. До спазм в желудке захотелось домой, к сыну. В голове возникали и лопались обрывочные видения полу­разрушенного барака, жара, пот, ржание коней, леденящее чувство ужаса. Потом я бежал по улице, и человек в папахе, омерзительно пьяный, с оскалом и белыми глазами без зрачков, летел на меня, играя вскинутым для удара клинком.

—Фу ты, гадость,—воскликнул я, отгоняя видение. Начитался небылиц от революции.

Но мир вдруг качнулся, острое чувство тошноты подкатило к горлу: вместо леса увидел я багрово садящееся за холм солнце.

—Что за травка? — спросил Куделин, подавая мне сухой, остро пахнущий букетик.

Я все еще находился во власти пережитого, меня знобило, но, осилив волнение, я промычал:

— С виду чабрец, но запах...

— Дурман, — продолжая строгать удилище, ответил Клим.

Он стоял ко мне спиной и не мог видеть, с какой травкой подошел ко мне Куделин. Мне вдруг осточертела эта игра, и я рванулся к Куделину, намереваясь вытрясти из него информацию обо всем, что с нами произошло, но яркий свет ударил в глаза, и, матерно ругаясь, угрожая фокусникам расправой, я вновь оказался на берегу таежной речки. Нагло ухмыляясь, Саяпин с удовольствием мочился на мои разложенные для просушки джинсы.

— К Хозяину в этих штуках лучше не ходить, — сказал он, сладострастно морщась и выбивая паль­цем остатки мочи. — А что касаемо травки, никакой это не дурман. Дурман по-нашему вроде как дур­ной человек. А травка дурной не бывает. — Бла­женно щурясь на солнце, Саяпин застегивал ширинку. — Вот, скажем, ты, Рогожкин, давно летал во сне? Нет, нет, ты рукой не маши, я серьезно спрашиваю.

— Если серьезно, прошлой ночью пришлось лбом раму выбить...

— Влип? — поинтересовался Куделин, и интонация, с которой он произнес это слово, заставила меня вздрогнуть.

— Но Саяпин пропустил реплику Куделина мимо ушей.

— Во сне летают сексуально озабоченные люди. Знахарь тоже летает, но в основном от Фиксы, которому не дано постичь: не деньги делают обезьяну человеком.

— Зачем Фиксе полеты! — зло хохотнул Клим. — Он у нас Фигаро тут, Фигаро там. Одно ему не дано — лбом рамы вышибать.

Старенький уазик завыл на дороге, блеснув из-за кустов смятым салатного цвета капотом. Клим легонько толкнул меня в спину: — Держись, Рогожкин, глядишь, Рогожиным станешь.

Он засмеялся и легкой подпрыгивающей походкой направился к темнеющему вдали лесу.

Подогнав машину, шофер зевнул, и мы с Саяпиным тут же последовали его примеру.

— Дразнитесь, Вадим? — усмехнулся шофер, почтительно поправляя коврик под внушительным задом Саяпина.

Заметив, что я все еще поглядываю в сторону леса, Саяпин сказал:

— Клим с Куделиным дальше не пойдут.

Со стороны поселка попахивало шашлыком, и мне не хотелось расставаться с попутчиками. Наконец-то мы могли бы выпить пивка, закусывая обжигающим губы мясом. Но Клим не случайно обронил: «глядишь, Рогожиным станешь!» Я понял, что игра только начинается. А тут еще из лесу, чуть не угодив под колеса, выскочил мужичок с двуручной пилой. Лицо его было бледным, глаза чуть ли не выска­кивали из глазниц. Он замахнулся на машину пилой, но что-то серое налетело на него сзади, и, тонкая, тронувшая сердце мелодия пилы занозой застряла в моем сердце.

10

Заблудившийся в тайге вахтовый поселок приходил в упадок. Сборные домики из елового бруса страдали старческой немощью: испещренные морщинами, они были похожи на древних старух, с блеклыми затянутыми пленкой глазами и черными провалами вместо глазниц. В трещинах домов гнездились осы и скрывались от родового воинства рыжие муравьи-отщепенцы. Приземистые, сложен­ные из лиственничных плах бараки с узкими коридорами и столь же узкими комнатами-сотами. Кривые рамы, незакрывающиеся двери, трещины в полу и на потолке, и все это густо пропитано липкой гарью, махорочным дымом, зловонием прокисшей пищи и гудящей мухами разбитой прямо под окнами помойки.

Мусорные кучи в вахтовом поселке соседствовали с жилыми бараками, помойки — с туалетами, двери с которых были сорваны, и, забегая по нужде, женщины закрывались платками, а мужчины выставляли на всеобщее обозрение все свои половые премудрости.

Эти забегаловки никто иначе как сексурнами не называл, но я долго не мог помочиться, чувствуя спиной взгляд сопровождающего меня Чекулаева.

—На дверях бичи-караульщики спят, — сказал Чекулаев.— На земле ночью сыро, можно воспаление подхватить.

—Откуда у вас-то... бичи?

—От верблюда. Они у нас подрабатывают.

Оказывается, в этом дерьмовом поселке можно зарабатывать деньги.

—Ладно, — сказал Чекулаев. — В суть нашего бизнеса тебе лучше не вникать.

...От нашествия тараканов в помещении, куда мы вошли, стоял сплошной звуковой фон, так шелестит раздираемая в клочья папиросная бумага.

Чекулаев предложил присесть. Топчан был сбит из кедровых плах, до блеска вышарканных за долгие годы службы, под плотным солдатским одеялом скрипела хвойная подстилка.

— Не нравится жилище? — улыбнулся хозяин. — Жировать теперь опасно. Нищета вызывает уважение, в ней смысл внутреннего раскрепощения.

Он провоцировал меня на откровенность.

Полная, приземистая женщина, вкатилась в комнату, бросилась было к шоферу, но, заметив меня, изобразила на лице мину замедленного действия.

— Простите, — сказал я, вставая. — Не буду вам мешать.

Я пошел было к выходу, но Чекулаев засуетился: — Нет, нет, нет... А ты, Настя, гуляй пока. К Ивану сбегай, хлеба прихвати. Что было, прусаки съели... Пампушка мышкой выскользнула за дверь. Поведение директора шарашкиной конторы мне не нравилось. Седьмое чувство подсказывало, что суетится он неспроста. Когда, уходя, он закрыл дверь на ключ, я понял, что вернется он не один, и тогда уж они проверят ,откуда я и зачем. Попытки открыть окно успехом не увенчались. Окна в бараке были собраны из цельной рамы, без коробки и форточки. Такое окно лбом не высадишь.

Физическая усталость вызывала раздражение. Какой черт нас сюда занес, что это за поселок и куда ушел Куделин? Мне хотелось лечь на топчан и уснуть. Даже в этом мерзком зловонии, рядом с тараканами и хитроумным идальго на стене. Но вместо этого я бегал по комнате, содрогаясь от омерзения при каждом раздавленном мной таракане.

Они явились раньше, чем я предполагал. Чекулаев выглядывал из-за плеча высокого с усиками человека, в наглухо застегнутом мундире внутренних войск. Сбив на затылок милицейскую фуражку и почесывая затылок, будто отдавая таким образом честь, высокий представился:

—Майор Мамонтов! Документики ваши, граж­данин!

Я протянул ему редакционное удостоверение.

Он сравнил фотографию с моим лицом, долго изучал данные и, почесав лоб, сказал Чекулаеву:

—Бдительность, конечно, оружие, но не всех же в участок таскать.

Чекулаев заулыбался, зашаркал ногами, будто засыпающая свое облегчение собака.

—Пойдем, Рогожин,— сказал майор, подталкивая меня ладонью к двери. — Здесь тесно, воняет тарака­нами, а ты как-никак из журналистов, белая кость.

Моя готовность поскорее попасть в участок понравилась Мамонтову. Когда мы шли по поселку, он вежливо поддерживал меня под локоть.

—Журналисты к нам давненько не заглядывали, — говорил он, внутренне сияя от чувства собственной значимости. — Да и зачем, никаких у нас жареных фактов, никаких сенсаций. Обыкновенная перевалоч­ная база. Потерявшие работу стрелочники переводят рельсы на запасные пути. Они мечтают разбогатеть, но заблудившиеся в трех соснах богатыри никак не могут поделить добычу. Каждому кажется, что его сосна на планку выше.

Потом он начал молоть такую чепуху, что у меня возникла мысль срочно позвонить в дурдом.

—Занесла тебя нелегкая из восемьдесят шестого! И не смотри на меня так. Вас теперь много из будущего бежит. Потому знаю, что сам я из шестидесятых. Из-под Новочеркасска. Командир у нас был, веселый мужик. Рассказывал, как расправлялся с казаками... Постреляли, говорил, многих, а дух не вышибли. Палили хлопцы почем зря: дети, женщины — какая разница. Мне это не нравилось— вот и спровадили в тридцать седьмой. Обещали кое-чему научить. И научили: насчет дырки и бублика меньше трепаться стал. А Союз как был голодным и вшивым, так и остался... Не знаю, как в восьмидесятых относятся к славному прошлому! Но если бегут, значит и там не­сладко. Я недавно латыша в распыл пустил. Никак не мог он согласиться, что счастье Латвии в Союзе. Такого нагородил, голова кругом идет. Надо было прибалтов расселить. Они, как волки, в лес смотрят.

—А не круто, целый народ в распыл?

—Так ведь восстанут, а, восстав, биты будут. Я с Марткявичюсом беседовал. По ночам в околотке скучно. Он меня просветил. Может, ошибся Ленин? Двадцать лет у власти, а людям голодно. Крестьянин попал как кур в ощип, вот где горе-то. Я Марткявичюса записал: "Высшие классы подобно листьям могут вымирать и обновляться только благодаря крестьянству, корню жизни. Но если погибнет корень — погибнет дерево. Ты-то что по этому поводу думаешь?

«Хитер монтер, — думал я, — экономиста Рошера цитирует, а потом этим же Рошером и прижмет...»

—Марткявичюс он что, с двухтысячного явился? — спросил я, когда мы подходили к двухэтажному собранному из добротного бруса коттеджу, где, судя по вывескам, рядом с библиотекой расположился участковый.

Сидевший на крылечке толстячок в погонах младшего сержанта вскочил и лихо козырнул. Лицо у него было до черноты обожжено солнцем, острыми, черными, как буравчики, глазами он пристально всматривался в меня.

—Привет героям Кандагара, — в ответ на приветствие сказал Мамонтов. — Познакомься, Рогожин, это Зыков, из восемьдесят пятого. Прибыл сразу после демобилизации. Наскучила охота на людей, решил их воспитывать. А на мой взгляд, в такой охоте тоже есть свой смак...

—Убийство — как наркотик, — согласился Зыков.

— Первый раз стрелять в человека страшно, очко играет, второй — интересно: был человек и нет, а когда втянешься, убийство освежает мозги.

Мы вошли в кабинет, узкий и длинный, как и коридор. Справа у стены стояли два серванта с бумагами, стол с чернильницей и букетик сухих рододендронов на сейфе в стакане. Майор поставил на стол два керамических сосуда.

Мне нравился сарказм инспектора. Не знаю, какую роль играл он в лесном бизнесе, но человеком был неглупым. За внешней скромностью кабинета чувствовались неплохие деньги. Не станет же нищий угощать армянским коньяком.

Глоток коньяка примирил меня с ролью допра­шиваемого. Тем более что и сам инспектор ждал от меня наводящих вопросов. Я спросил:

—Откуда у вас столько армейских машин? И зачем?

—Выкидыши перестройки. Армия освобож­далась от балласта, а чурки не знали, куда деть деньги. Вот и скупали все подряд.

Мамонтов заговорил об эпидемии безумия в тайге.

—Что ищут, не знают сами. Дикоросы само собой, но чаще древние окаменелости, как панацею от всех болезней. Мужики жрут корни деревьев, это якобы делает их неотразимыми в сексе. Бывшие директора лесхозов строят в окрестностях города коттеджи и в то же время жалуются на нищенскую зарплату. Вы об этом хотите писать?

—И об этом тоже, — ответил я. — Только никому это сегодня не интересно. Лучшая публикация — это хорошо оплаченная реклама. На худой случай—повы­шающие сексуальность окаменелости. Или история о том, как один солдат трех генералов подоил...

Смеясь, Мамонтов хлопал себя ладонями по коленкам.

Не знаю, получил ли инспектор нужную информацию или только сделал вид, что доволен.

—Если не пристроит какая-нибудь шлюшка, заходи ночевать. У меня кроме кабинета довольно сносный карцер и комната отдыха.

«И все-таки, зачем он меня пригласил? — думал я, наслаждаясь коньяком. — Показать, как живут участковые в глубинке? Без хлеба, но с икрой».

—Может, выпьешь чайку с брусникой? Для меня эта ягода вроде четок, снимаю с веточки, что бабу раздеваю, постепенно, с приятным томлением в теле, а выпью, наступает облегчение.

—Значит, не простое это дело — людей в распыл пускать?

Мамонтов хмыкнул.

—Курицу рубишь и то знобит, а тут человек... Да ты что, сам не знаешь... сколько у тебя загубленных душ на счету? Или счет потерял?

Мамонтов протянул мне папку с делом Марткявичюса.

—Прочти. Интересный документ, скажу тебе.

Я раскрыл папку на двадцать седьмой странице, и в глаза бросились слова: «Людоед Пятница не может не сожрать Робинзона».

Я усмехнулся:

—Я вижу, у вас в тридцать седьмом тоже встреча­ются философы? А куда смотрит Сталин?

—У нас все есть, ты читай, читай...

«Ложь все — нерушимый Союз, дружба народов, наций, коммунистическое братство. Ни одно государство не может развиваться, находясь под гнетом другого. Раб не заинтересован хорошо работать, так же, как порабощенный народ. Но куда страшнее народ-поработитель. Он разлагается на корню. Работать на процветание Грузии — одно дело, на процветание Союза — другое. Союз — комму­налка, где враждуют все, хотя делают вид, что дружат. Лучше жить семьями и ходить друг к другу в гости. Тогда возможны мир, дружба, счастье, богатство. Когда люди поймут это, они сольются в общества. Разношерстные, но справедливые. А вдалбливать грузину в голову, что вместо хачапури он должен жрать тюрю, верх невежества...»

—Каков жук, а! — заглядывая через плечо в папку, хихикал Мамонтов. — А ведь не глуп, не глуп, верно? Насчет коммуналки в точку попал. Соседка по ночам мне в ботинки гадит только за то, что не разделяю ее одиночества.

Он бегал из угла в угол по утлому, залитому солнцем кабинету, вытирал лоб, сморкался, сплевывал в открытую по случаю жаркой погоды форточку, а я никак не мог понять, о чем он думает. Зачем подсунул мне эту крамолу? К тому же я не мог понять, почему латыш Марткявичюс говорит о рабстве. Латвия в тридцать седьмом была независимым государством. Возможно, Марткявичюс, как и я, пришел из восемьдесят какого-то? А Мамонтов взял и пустил его в распыл.

«Господи, и как же все запутано в мире, как усложнено! — звенела в голове мысль.— Возьмет майор, отведет меня за туалет и кокнет, чтобы потом пить чай с брусникой, успокаивая нервишки. Сделал дело — гуляй смело. Он смертью зарабатывает на жизнь. Но должна же быть какая-то разница между убиенным и убийцей. Неужели все проходит для последнего бесследно?

Я не мог не задать этого вопроса Мамонтову.

—Вона как,—удивился он,—ты что, с Сатаной не встречался, просочился сюда, минуя таможенные дозоры? Такого случая в моей практике не было. Для меня ты, прямо скажу, находка. А что касается бесследности, тут все просто. Кто чем занимался при жизни, тем займется и после смерти. Убийца будет убивать, убитый — падать, и все это справедливо. Быть убитым так же преступно, как убивать. Человек приходит для накопления знаний, он шестеренка в механизме Вселенной. Убивая, мы тормозим развитие. Подставляющий лоб под пулю, делает то же самое. Поэтому мир в тупике. Я развязываю жертве руки, отворачиваюсь от нее, отбрасываю прочь пистолет... А жертва смотрит и ждет. И это неправильно. Жертва должна овладеть инициативой и стать палачом. Испокон веков все воюют, убивают, казнят, кладут головы на плаху, покорно стоят на коленях перед палачом, вместо того чтобы вцепиться ему в ляжку зубами. Происходит это во всех временных измерениях. Вселенная еще держится, но благодаря тем, кто никогда не убивал, кто не был убитым и не провоцировал людей на убийства. Таких немного, но они-то и переходят из одного времени в другое. Если ты вернулся в прошлое, значит, ты уже убил кого-то или вернулся, чтобы убить. Зайдя в тупик, природа совмещает материальную и энергетическую массы, чтобы разбросать колоду для очередной игры. Так было всегда. Все в мире от людей, а люди — безумны. В этом трагедия.

—Чья трагедия-то? Я не пускаю людей в распыл.

Он поднял на меня светлые, слегка улыбчивые глаза.

—Физически я не убивал, и мои предки не уби­вали. Убивали нас.

—А как же Марткявичюс?

— Он никогда не опускался до тщеты. Отказался от денег, которые предложил ему Хозяин. Главное для него — проблемы мира, а не набитый желудок. Моя трагедия в умении отличить порядочного человека от подонка. В этом трагедия, Рогожин.

«Почему он называет меня Рогожиным, а не Рогожкиным, как в документе?»

—Всё возвращается на круги своя! — воскликнул Мамонтов.

Огромным пышным задом садилась на вахто­вый поселок туча, но вместо дождя она принесла снег. Снежинки порхали, качались, плясали в воздухе. Мы вышли во двор. Отступая, жара прижи­малась к утлым бревенчатым избам, уползала в тайгу, оседала в глубоких кюветах. Мир становился серым, с острым запахом грибной сырости. Гнетущая тишина стояла в лесу, только ручеек, смеясь, прыгал по замшелым валунам, подлезал под черные корневища, дремотно перебирал четки мелкого скользкого галечника.

Больше всего на свете мне хотелось спать. Глаза засасывала бездна, ресницы слипались, слегка подташнивало.

—Ладно, ступай, — сказал Мамонтов, — Заждались тебя там. Директоров у нас, что собак нерезаных, а работать некому. Не сегодня — завтра Россия съежится до Московского княжества. Так что не будем мешать боярам забирать потерянное. В тайге, куда ни ткни, болтуны столичные, послан­цы кланов. Где бы куш сорвать ищут, но и наши не промах. Это, сам понимаешь, не для печати...

Когда я оглянулся, Мамонтов стоял на крылечке, запрокинув голову, ловил губами обтекающие лицо снежинки. Я решил было свернуть в лес, взойти на сопку, откуда хорошо видна Сидима.

«Необязательно убивать самому, — услышал я. — Проще поставить на тропе самострел».

Я оглянулся, но Мамонтова на крылечке уже не было. Редкие снежинки висели в воздухе, но туча уносила свой зад, уступая поселок зною. С трудом преодолевая тошноту, пошел я к бараку, откуда час назад меня вытащил Мамонтов.

11

Господин Чекулаев был искренне рад моему возвращению.

— Беседой, вижу, доволен — хохотнул он, потирая от удовольствия руки. — Хотя у меня свои на твой счет соображения. Откуда такой? Штаны с нашлепкой, в клепках рубаха. Пришел яд в наши колодцы сыпать? Не думай, что мы туг упыри болотные. Русские люди так не ухмыляются... им вообще ухмыляться не положено, особенно когда перед тобой власть.

—Катились бы вы со своей властью... Вроде не обкуренные, а понять что к чему невозможно. Мамонт трубит свое, ты — свое, а кто всем заправляет? Впрочем, это ваши проблемы. Мы­шей специально разводите или как?

Мышиный вопрос директор оставил без вни­мания. Он ухом не повел, хотя возня в подполье всерьез интересовала меня, и я переспросил: на кой черт ему столько мышей?

—Живут, тараканов жрут. Это вы, горожане, заработанное нами под себя гребете.

—Мне за работу третий месяц не платят. Все съедает демократическая надстройка.

Чекулаев ощерил желтые, с черными провалами протезов зубы.

—Всю жизнь мы рубили лес и всю жизнь нищенствовали.

—Теперь разбогатели?

—Пока — надеждой, но будут и деньги.

В эту минуту дверь распахнулась, и на плечах Насти в комнату въехала веселая компания из двух взъерошенных женщин, пьяного орангутанга и, вырядившегося в шикарный мундир армейского офицера.

—Привет, дружище! — возопил майор. — Мне доложили, что у тебя гость!

Наигранный смех господина майора прозвучал издевательски.

Чекулаев морщился. Его явно не радовало столь шумное вторжение гостей.

Женщины полезли целоваться. Блондинка наз­валась Ольгой Ильиничной, крашеная брюнетка — канцлером поселка Солодовой.

—Мы не пьяные, мы поддатые, — в упор глядя мне в глаза, улыбнулась Ольга Ильинична.

—Живете как бомжи, — рокотал майор. — Вижу, не балует вас новый хозяин?

—Еще чуток — и хозяина сожрут, — вместо приветствия выпалил выросший на пороге Саяпин.

Он снял с плеча трехэтажную китайскую сумку, в которой приятно позвякивало. Тараканий дух в комнате сменился ароматом копченых колбас. Я захлебывался слюной, глотательные спазмы царапали горло.

—Окажем гостю высочайшее гостеприимство.

Я не понял, кого Саяпин имел в виду: меня или майора? Орангутанг нахально присосался к бу­тылке, но майор тут же сбил его с ног и, наступив сапогом на горло, стал душить. Глаза орангутанга вздувались, как жевательные пузыри на губах студенток педагогического университета.

И только теперь я заметил, что майор пьян.

Глаза его были маленькими, черными, как кусочки антрацита, в краешках губ пузырилась пена.

Ударом ноги я сбросил офицера с жертвы, которая тут же стала на четвереньки и сунула в рот горлышко бутылки. Стеклянная соска икала и булькала, как вода в кране, когда сантехники перекрывают стояк. Больно было видеть, как соревнуются в горле орангутанга кашель и водка. Человек захлебывался, водка била сквозь сомкнутые челюсти острыми струями, а, обозленный майор наседал на меня по всем прави­лам военной стратегии.

Схватка с боевым офицером не входила в мои планы. Для пробы он стукнул меня кулаком в плечо, на что я ответил «и поделом», думая, что после этого нам только и осталось, что распить с майором мировую. Но пьяный русский офицер горел жаждой отмщения. Он ненавидел газетчиков больше, чем генералов. Он принял стойку и врезал мне так, что моя деревянная голова в мгновение ока обросла колючками.

Я превратился в дикобраза, готового вонзиться иглами в накачанное мышцами тело майора.

Отступая, я попал в объятия Солодовой, а выб­рошенный для удара кулак майора угодил в чугун­ную сковородку, которую сунула между нами приютившая меня женщина.

Я поклялся себе при первой же возможности отблагодарить Солодову.

Пока майор чертыхался от боли, я облобызал ей ручку и пробормотал, что не хочу быть яблоком раздора на званом пиру.

—Странная у вас публика,— сказал я. — Неужели нельзя решать вопросы мирным путем.

—Сядь, — приказал мне Чекулаев. — Ты, майор, со своим уставом в наш монастырь не лезь. Бить солдат одно дело, а тут четвертая власть...

За столом сидели плотно. Меня опекали канцлер Солодова и Настя. Они защищали меня от нападок со стороны, надеясь, что четвертая власть в России еще не сказала своего слова.

Пили много, дружно и, как всегда, безобразно.

Приготовленная хозяйкой селедка под шубой безнадежно подпортила саму шубу. За окном, замешивая опилки с грязью, грохотали трелевочные машины. Потом пели «Я помню тот Ванинский...» под аккомпанемент мух и ос, тупо пикирующих на объедки цыплят табака и балдея от заполнившего комнату табачного дыма.

Пульсирующее молодой кровью бедро Соло­довой звучало в моем сердце колоколом надежды.

Она что-то шептала мне в ухо, но чтобы понять ее, в маленькой комнате было слишком шумно. К тому же от дыма и водки у меня разболелась голова. Журналисты в редакции тоже курили, но стекающий с потолка конденсат не раздражал, не будоражил так, как будоражили меня пронзительно острые нотки страха в этом сборище токсикоманов.

—Что они курят? — спросил я у Солодовой.

—Сигареты Маэстро.

С трудом выбравшись из-за стола, я вышел в узкий, темный, забрызганный грязью коридор барака. После комнаты он показался мне раем. В распахнутую дверь проникал тонкий аромат сырой древесины.

По пружинящей опилками тропке, мимо нефтеналивной цистерны и приземистого, похожего на каземат двухэтажного каменного дома, я добрался до леса. Каземат был сложен из булыжников. Он привлекал внимание острыми углами расколов и мягкими, теплыми округлостями, слегка розоватыми в ярких бликах уходящего в сопки солнца.

Я вошел в захламленное бытовыми отходами мелколесье, стараясь не обращать внимания на звенящие полчища комаров. На черный сухой сук упала с неба сорока, покосилась недобрым, как у Чекулаева, глазом, и приветственный ее карк прозвучал как удар кулака в сковородку.

«Пошла вон», — хотел я сказать, но водка сделала меня добрым, и я приветливо помахал сороке рукой.

«Солодова не может не прийти!» — думал я, чувст­вуя, как пылает обкуренное дурман-травой сердце.

В моей надежде не было страсти. Что-то нехорошее ворочалось в животе, возможно даже вызывающе-нахальные глаза сороки.

12

Вместо Солодовой меня догнала Ольга Ильинична.

—Смешно, — сказала она. — Я вела в старших классах английский язык. Была на хорошем счету в районо, а теперь за обещанную зарплату строю светлое капиталистическое будущее. И попутно по ночам оплакиваю социализм. Даже чаще, чем убиенного в тайге мужа. Сегодня у нас безнаказанно могут убить кого угодно. И вас тоже.

«Безнаказанность — один из принципов демократического общества. Если нищий убьет богатого, его повесят, если наоборот — убийство назовут несчастным случаем и убийцу оправдают.»

—Вы давно здесь?

—Три года.

—С комарами, вижу, общего языка пока не наш­ли. Эти кровососы облепили вас гуще, чем меня.

—С комарами проще, чем с коммерсантами. Они хоть и наглые, но предсказуемые. А вас-то что сюда занесло? — спросила Ольга Ильинична. — Я читала ваши статьи, едва ли вы пойдете на компромисс с мафией. А это конец.

—Вы же пошли!

—Я слабая женщина.

В лесу было душно, как в старом заброшенном бомбоубежище. Пахло сыростью разлагающегося общества. Загорающий на пне бурундук проводил нас насмешливым взглядом. Мне показалось, что зверек похож на нашего президента, вечно делающего вид, что за его словом последует действие.

Небо было чистым, но в воздухе чувствовалось напряжение надвигающейся грозы.

Мелколесье пересекали сотни тропинок. Одна из них привела нас к домику, окруженному морем цветущих шафранов. Цветы пахли опилками и резкими духами от костюма Ольги Ильиничны. Дома у Чекулаева я почти не обратил на нее внимания. Она осталась в моих глазах белым с темными разводами пятном. Такими бывают стены готовящихся к сдаче зданий.

Между тем, она была красива. Бледное лицо с острым нервным носом, пышные влажные глаза и резко очерченные, слегка припухшие губы.

—Вчера была гроза, — сказала она, глядя в бездонно пустое небо. — Шаровая молния рикошетом ударилась о крышку нефтеналивной цистерны и ушла в сторону Хора.

—Эта молния до сих пор стоит у меня в глазах. Черной точкой на вашем лице.

Ольга Ильинична сняла заколку и груда волос рухнула на слегка подрумяненные загаром плечи.

—Я вас соблазняю, — сказала она. — Соблазняю в постели гастролирующего в Хабаровске Маэстро. — Он ваш родственник? —Любовник.

В квартире было три комнаты и кухня. Стены в прихожей отделаны под красное дерево, в спальной комнате обои искрились и переливались всеми цветами радуги. Эти переливы приятно сочетались с костюмом Ольги Ильиничны. Инородным телом в этом блестящем омуте выглядел я.

Сесть рядом на диван я не решился. В сердце еще жила страсть, вызванная теплым бедром Солодовой. —Лучше бы нам уйти отсюда, — сказала Ольга Ильинична.

Ее глаза видели нечто такое, что настораживало и пугало меня.

—Я мешаю вашей карьере?

Слегка подкрашенные губы из припухших стали острыми — это была улыбка.

—Вы понимаете, куда попали?

—Догадываюсь, но уйти пока не могу.

—Это ваше «пока» вас и погубит. Когда-то я думала, что здесь заправляет Хозяин, потом пришла к выводу, что Маэстро. На самом же деле — они пешки в руке, которая двигает королевой. В руке преступного бизнеса.

—Другого в России нет.

Многое я видел в жизни, но не видел ничего такого, ради чего стоило бы поступиться своим главным принципом — всегда и во всем чувствовать себя независимым.

—Что вы нашли в этом... Маэстро?

—Утраченного ребенка. Он очень милый и слабый. Инженер леспромхоза, наткнувшись на ветку, выбил глаз. Спрыгивая с подножки лесовоза, повре­дил ногу и теперь прихрамывает. Элегантно, но прихрамывает. У него все не так, как у людей. Потому и злится на всё и вся. Ночами мы с ним плачем о прошлой жизни. Когда в магазинах пусто, а на сердце легко. У Маэстро светлая голова, доброе сердце, но такие люди долго не живут. Особенно в тайге.

Присев на колени, я уткнулся лицом в ее сладко вздрогнувший мышцами живот. Мне вдруг захотелось быть слабым, неуклюжим, кривым и элегантно прихрамывающим на левую ногу.

—У вас это не получится, — засмеялась Ольга Ильинична. — В отличие от Маэстро, вы человек сильный, но именно силы мне сегодня не хватает,

В ту ночь я добился главного — наставил рога Маэстро.

13

Сидя у окна, я видел, с каким трудом карабкается на сопку солнце. Лицо светила было красным, от напряжения, огненно-рыжие волосы торчали во все стороны, а на скулах проступала нездоровая похмель­ная желтизна.

Уверенность, что предстоящий день будет для меня плохим, прочно обосновалась в сердце.

—Не хочешь поваляться? — выглянула из-под простыни ослепляющая румянцем Ильинична.

Стесняясь открыть тело, она обманывала себя, потому что возбуждала меня только нагота.

—Люблю наблюдать восход, — сказал я.—Есть в нем что-то загадочное и как бы с намеком... понимаешь?

Мне вдруг стало стыдно за это "понимаешь". В слово я вложил интонацию первого президента, слепая любовь к которому постепенно переросла в ненависть.

—Тебе было плохо со мной?

Я не узнавал себя. Обида в ее голосе вызвала раздражение.

«Эгоист я, обапол, пень... Она красивая, через час я пожалею, что не отозвался на ее призыв, не нырнул в обжигающую страстью постель.»

Я мог бы сыграть роль пламенного любовника. Несмотря на все обстоятельства. Но в голове возникали дурацкие страхи: «А вдруг придет кто?»

—Отвернись, я оденусь, — сказала она, все еще надеясь, что я отзовусь на ее страстный призыв.

У нее была маленькая грудь — признак высокой сексуальности, но ночью к любви она не проявила особого интереса.

—Прости, — сказал я. — Ты была нежной, такой нежной, что мне хочется плакать. Я оказался в дурацком положении. Впечатление такое, будто мы разыгрываем дурацкий спектакль, с тараканами и сотней директоров не существующих в природе фирм.

—Разве вся наша жизнь не спектакль?

Ольга Ильинична сошла с постели и сделала шаг ко мне. Она была ослепительно красивой, в южном своем шоколадном загаре, и я понял, что начинаю заболевать дурной болезнью бездельников. Сжигаемый страстью, я испытал знобящее чувство ревности к Маэстро. Обретая крылья, коршуном с неба упал на жертву, чтобы вырвать из ее груди раскаяние в том, что когда-то она принадлежала другому. Это было болезненное чувство. Я кричал и плакал, а вместе со мной то же самое делала она. Примостившись на подоконнике, откровенно нагло за нами наблюдало солнце.