10. Легко ли живется дереву
Море обшаривало карманы диких скал, но, как правило, ничего вкусненького не находило. Разве что — гнездо чайки иногда, с поскрипывающими на зубах камешками базальта. Но такое случалось не часто.
—Меня бьет мандраж, когда подхожу к скалам, — сказала Клавдия. — Лучше острые камешки, чем эти скалящие зубы горбатые чудовища в воде.
Вопли чаек не дали нам спокойно поговорить. Я шел по прибойной полосе, предоставив морю возможность самозабвенно полоскать мне ноги. Клавдия шла по шуршащему галечнику метрах в пяти выше. Иногда она что-то говорила, но в ответ я только разводил руками:
— Глухой что ли? — в паузе отхлынувшей волны услышал я ее не лишенную вызова дерзость.
— Слегка, — крикнул я в ответ.
Купались мы в стороне от скал в мелкой бухточке, на берегу которой рыжей слякотью лежали выброшенные морем водоросли.
—Лучше эта зараза, чем камни.
Я тоже не любил купаться среди валунов, особенно в штормовую погоду. Но в штиль хлебом не корми — посидеть на валуне, спрятав подбородок в колени, смотреть в прозрачную морскую воду, кипящую мелкими пузырьками при жестком столкновении с камнем.
Купалась Клавдия прямо в платье. Мокрое, оно облепляло тело, вызывая во мне нездоровое любопытство, но обидеть женщину даже намеком я не посмел. Ее малютка дочь лежала в одной из больниц Владивостока. Ночами Клавдия дежурила возле дочери, днем убивала время, болтаясь по городу, но чаще пудрила мозги купающимся мужчинам.
Лет пятнадцать спустя я понял причину ее скалобоязни. Дочь Клавдии с детства любила камни, в тайге или на море — все равно. Она прыгала с валуна на валун, как дикая серна, пока однажды не прыгнула с валуна в море и не угодила головой в более мелкий, прикрытый накатной волной валун. С черепом все обошлось, а с позвоночником врачи не знали что делать. Встретив Клавдию в Комсомольске, я узнал, что ее девочка прикована к постели.
— Маша читала твои стихи и хотела бы познакомиться, — сказала Клавдия.
Жили они по улице Ленина, в доме, где часть первого этажа занимал магазин «Подписные издания». Я бывал в этом магазине раза два-три в неделю, но встретил Клавдию спустя три месяца после трагедии. Маша встретила меня улыбкой, от которой у меня сладко заныло в животе: так чисты, огромны и прекрасны были ее наполненные слезами глаза.
— Посидите со мной, — сказала она, протягивая мне обнаженную до плеча руку. — У вас такие смешные стихи.
— Почему смешные? — нисколько не обидевшись на девочку, спросил я.
— Вы расстраиваетесь, что ваша дочь заимела другого папу. Да слава богу. Главное, чтобы папа был…
Она явно чего-то не договаривала. За окном смеркалось, кроны деревьев превращались в черные дыры, и я готов был провалиться в одну из них, лишь бы не видеть с каким трудом это прекрасное дитя подтягивает свое тело поближе к подушке. Чтобы сесть.
А между тем она улыбалась.
— Врут врачи, что не встану, — сказала она с вызовом. — Мне бы захотеть это сделать. Сильно захотеть. Я с детства знала, что со мной нечто подобное должно случиться. Из-за мамы. Не может нормальный человек так панически бояться прыгающего по камням моря. Но чем больше мама боялась, тем сильнее меня мучило желание превратиться в один из таких валунов. И вот, пожалуйста. Так все и получилось.
Это милое дитя превращало меня в сгусток боли. Я боялся одного — упасть возле нее и забиться в припадке безысходного дикого отчаянья. Возможно, она поняла это, не знаю. Она крикнула:
— Мама, а не выпить ли нам чаю?
В комнату вполз туман, из люстры под потолком выползло еще две. Упавшие на лицо тени сделали глаза Машеньки еще более большими и загадочными. И тогда я вдруг понял, что все это розыгрыш. Ну, конечно, меня разыгрывают. Будь Машенька наполовину камнем, она не могла бы так солнечно смеяться. И губы ее не были бы такими алыми, такими сочными, такими вызывающе прекрасными.
У меня на языке густым малиновым соком застыла фраза:
—Хватит тебе, Маша, притворяться, пойдем, у меня куча свободных билетов на “Сталкера” Тарковского.
— А почему куча? — спросила она. — Зачем тебе куча?
— Какая куча? — не поняла мать.
— Я о билетах на Тарковского, Клава! Взбрендило мне посмотреть “Сталкера”. В «Хронике» говорят, распространишь триста билетов, закажем фильм в Хабаровске. Я им сразу же выложил свою получку, и, знаете, почти сто билетов продал. А остальные бесплатно не берут.
Это Машеньку рассмешило:
— Я же говорила, он чокнутый.
Вызвала меня из квартиры Шорниковых нагло влезшая в окно Луна. Вела себя она как сварливая жена.
Волосинку с головы мужа на щеке милого дитяти она трактовала как предательство.
— Пообещай, что придешь! — требовала Маша.
— Не нужно, не делай ей больно, — просила у порога Клавдия.
Я пришел на следующий день, но мне не открыли. Клавдии не было дома, а Маша смотрела на меня в окно широко распахнутыми от ужаса глазами. «Лезь в форточку?» — махала мне она рукой. Я целовал ее руку сквозь плотное грязное стекло и глотал клочья спекающихся в горле слез.
Однажды встретил Клавдию в книжном магазине на площади Металлургов. Я шагнул к ней, но она, отвернувшись, вышла. Даже не поздоровавшись. В несколько шагов я догнал ее, удержал за руку:
— Что случилось, Клава?
— Ничего не случилось, просто я не хочу, чтобы Маша вбила себе в голову, что у нее есть будущее.
— А как же без будущего?
— Ты женатый человек, да и все равно не взял бы калеку. Я вижу, как ты мучаешься, когда сидишь рядом. Поэтому, лучше не приходи, ладно?
— Как скажешь.
Однажды она нашла меня, специально для этого пришла вечером на очередное заседание литобъединения в Доме молодежи. В широко распахнутые окна второго этажа было видно, как вдали за желтыми домами день, потрясая огненной простыней, укладывается спать. Клава села рядом со мной за один из последних столиков. В тот вечер мы слушали стихи школьницы Лены Косаревой. Отзывы были доброжелательными, даже Геннадий Козлов нашел для Лены добрые слова: «Понимаете, поэзия это нечто большее, чем высказанная в рифму мысль. Однажды Гете сказал…» Клавдия шепнула: «А мне стихи Лены нравятся». «Мне тоже нравятся, — откликнулся я. — А… у Маши как дела? Что говорят врачи?» «Врачи разводят руками. Говорят: если кто и поможет — бабки, да где таких бабок найти!» В ту пору слово «бабки» никакого отношения к деньгам не имело, так что разговор шел о народной медицине, а не о лечении Маши за рубежом. Клава поглядывала на часы и я понял, что у нее есть ко мне разговор. Во время особо бурных дебатов по стихам Николая Багринцева, мы тихохонько покинули помещение. Солнце уже село и с Амура потянуло прохладой.
— Что-то случилось, Клава?
Она взяла меня под руку, чего раньше никогда не случалось.
— Маша написала целую тетрадку стихов. О достоинствах судить не могу, но мне нравятся. Я хотела передать тетрадку тебе, но Маша запротестовала. Ей, видишь ли, нужно видеть твою реакцию.
Я не знаю, была ли прикована к постели Леся Украинка, когда писала свою «Лесную сказку». Но это были потрясающие стихи.
— Ты же знаешь, Клава, что я никогда не откажусь помочь твоей девочке.
Мы договорились, что я приду к ним на следующий день к обеду. Не знаю, какие чувства заставили ее поцеловать меня в щеку, но я был благодарен ей за этот быстрый, как молния, и почему-то колючий поцелуй.
Ночью пошел дождь, к утру он усилился, а к обеду перешел в ливень. У меня не оказалось зонта, но я пришел во время. Мокрый, озябший, но счастливый.
Прикованная к постели Машенька визжала от радости.
Клавдия затолкала меня в ванну переодеться, подала мне длиной до пят байковый халат, и в таком нелепом виде я предстал перед Машенькой.
— Мы поспорили с мамой, она заявила, что в такой дождь ты не придешь, а я слышала твои шаги по мокрому асфальту. Спасибо тебе.
Она впервые обращалась ко мне на «ты», и это волновало меня не меньше, чем первая встреча с написанными Машенькой стихами. Казалось, Клавдия не обратила внимания на это «Спасибо тебе». Прежде чем раскрыть тетрадь, мы пили чай с вареньем, кажется смородинным, ели оладьи, которые стряпала Клавдия несмотря на то, что не верила в мой приход.
— Я пойду, просушу утюгом твои брюки, — сказала Клавдия. — А вы тут поворкуйте вдвоем.
Я не понимал, что происходит. «Поворкуйте вдвоем» — это было не в духе Клавдии.
Машенька рассмеялась:
— Не удивляйся, Я пообещала маме, что влюбляться в тебя не стану, что всю свою пламенную страсть отдам поэзии. Ты ведь тоже больше всего на свете любишь стихи, верно? Женщина тебе нужна для вдохновения. А теперь читай и говори, только не входи в мою тетрадь с черного хода. Я хочу научиться писать хорошие стихи, понимаешь?
Я наклонился и поцеловал ее в губы, пухленькие, как не успевшая распуститься роза.
— Клянусь, Машенька, говорить правду и только правду.
От шероховатости ее губ у меня слегка кружилась голова, но почерк у Машеньки был на редкость четким, с мелкими завитушками в таких буквах как «а» и «в».
Спросила я у дерева: легко ль ему живется,
Легко ли ему дышится, когда ему на грудь
Садится птица певчая, чирикает и мечется,
Красивая, беспечная и юркая, как ртуть.
Мне дерево ответило, что раньше оно прыгало,
Что заливалось трелями не хуже воробья,
Но лучше жизнь оседлая, спокойная, душевная,
Когда живем мы с птицами — все, как одна семья.
Я прочитал стихи вслух и вдруг заметил, что Машенька смотрит на меня огромными испуганными глазами. Этот взгляд начисто стер с памяти прочитанное, кроме разве что осознания того, что на заднем плане идеи ее первого в жизни стихотворения стояла ее трагедия. «Спросила я у дерева: легко ль ему живется?» Легко ли живется дереву, Не птице, не тявкающей в прихожей собачонке. Дереву! Этот второй план ощущался в стихах настолько сильно, что мне пришлось прочитать их трижды, прежде чем я мог что-то сказать.
— Это прекрасно, Маша. Во всяком случае, ни на кого не похоже.
— Но там ведь нет рифмы, зачем ты лжешь?
Я не ожидал столь бурной реакции от этих огромных кипящих слезами глаз.
— Мы, Маша, договорились быть честными. В стихах главное не рифма, а чувство. К тому же у тебя есть рифмы, которые ты сама не замечаешь. Ты только вслушайся, как прекрасно рифмуется третья строка: «Садится птица певчая, чирикает и мечется». «Певчая — мечется». И дальше «жизнь оседлая — душевная». Я не знаю, что у тебя дальше, но стихи о дереве — прекрасные стихи.
Я сидел на табуретке рядом с ее кроватью. Она взяла мою ладонь и прижала к своей пылающей щеке:
— Ладно, читай дальше. Я почувствую, когда ты говоришь правду, а когда лжешь.
Луна напоминала колесо,
Огромное, блестящее, куда-то
Оно катилось по ночному небу
А я его пыталась удержать.
Хрустели звезды под моей ногой,
Как камешки на мокром побережье,
Но колесо такой взяло разбег,
Что я была не белкой в нем, а спицей.
Я захлопнул тетрадь:
— Брось ты, Клава, эти брюки. Дождь этот не кончится никогда, так что суши не суши, я все равно вымокну. Лучше поздравь Машеньку, она пишет лучше всех нас вместе взятых.
— Ну, так уж и лучше…
— Ты же учительница, неужели сама не понимаешь?
— Я боюсь ошибиться.
В тот день я больше не читал стихов. Пришла врач, молодая, говорливая женщина с рыжими кудряшками, высыпавшимися из-под белой шапочки.
— Ну и дождь. От машины до подъезда два метра, а намокла, будто из-под душа выскочила.
Унести с собой тетрадь Маша не разрешила. На следующий день мы с фотографом Женей Харламовым уехали в Амурскую область освещать ход сенозаготовок. Когда мы вернулись, дней десять спустя, Машеньку уже похоронили. В отсутствии Клавдии она каким-то образом доползла до кухни, сожгла тетрадь и повесилась, закрепив конец веревки на ручке входной двери. Позже от Клавы я узнал, что она пригласила одного из заезжих поэтов послушать стихи дочери, и тот отозвался о ее творчестве весьма и весьма не лестно.
— Она решила, что ты был не искренен в оценке ее стихов.
Клавдия так и не назвала имени человека, который толкнул девочку на самоубийство.