23. Черная птица надежды
Какими бы путями мы не шли к цели, она не стоит вложенных в нее затрат. Любая цель — самообман, свет в конце тоннеля всегда остается светом в конце тоннеля. Приблизиться к нему невозможно уже потому, что он существует только в нашем воображении. Он ничто иное, как наркотик, снимающий боль с безнадежно больного человека.
Искренность наказуема, отсюда — стремление людей излагать события так, чтобы они во всех деталях удовлетворили слушателя. Нельзя говорить: я убил, если жертва попала в собой же расставленные сети. Утром Некто стучит по батарее отопления: пора вставать, любимая, — означает этот стук
Если у Солнца появятся детки
И станут без цели по небу болтаться,
Не только в растениях, но и в человеке
Все вынуждено будет меняться.
Служить одновременно нескольким солнцам не просто, нужно иметь дотошный характер, чтобы в маленьком солнце увидеть взрослого тирана.
Когда-то мать говорила мне: с какого бы копытца не напился братец Иванушка, он всегда останется козлом отпущения. Аленушка же вынуждена делать вид, что оплакивает братца. На самом деле она любуется собственным отражением в копытце, пить воду из которого никогда не станет.
Слова вредят тайному смыслу, — сказал когда-то Герман Гессе. Стоит только высказать мысль вслух, как она звучит несколько фальшиво и даже глупо. Не потому ли любая, воплощенная в жизнь идея в конце концов оборачивается глупостью. Ведь на смену ей приходит другая, а затем третья, четвертая, и каждая из них опровергает предыдущую. Но мы вынуждены высказывать их вслух, чтобы сделать достоянием истории. А на исходе жизни сжигаем рукописи, в которых накоплена наша подлинная мудрость. Мудрость, которую мы постеснялись продать гласности из страха быть услышанными.
От четырех стихий ты понесла
Святую мысль, но мысль — лишь всплеск весла,
Мысль — по воде круги. В конце концов
Мысль растворится в серой бездне слов.
Эти стихи написал влюбленный в философию Германа Гессе Степан Сомов из Благовещенска. По образованию архитектор, он промышлял на бирже труда, подбирая потенциальных рабов для обслуживания криминального бизнеса. За каждую проданную Богу душу получал неплохие проценты, но, как сам мне признался, ходил по лезвию ножа. Малейший сбой в работорговле ставил под угрозу его жизнь. Поэтому он писал стихи о вечности:
Я чувствую, как что-то умирает,
Дряхлеет, истончается во мне
Одна лишь мысль еще играет,
Как блестки солнца на воде.
Но даже в них, хрустально чистых,
Есть потаенная печаль, —
Ведь блестки — это признак мысли.
Но если это мысль, то чья?
И как прочесть ее? Попробуй
Науку космоса постичь,
Когда земная смотрит в оба,
Тебя преследуя, как дичь.
Когда я попросил Сомова расставить точки над і, он долго и бестолково втолковывал мне прописные истины, которыми в стихах и не пахло:
— Мы слишком наивны, полагая, что мыслит только человек. Вселенная ухмыляется, слушая наши откровения, она пытается урезонить нас с помощью громов, выставляет напоказ иероглифы в виде блесток на воде, но куда там. Мы зачастую не понимаем себя…
А тут эти дурацкие сигналы из космоса!
— Если дурацкие, стоит ли пытаться объяснить их? Для этого необходимо обладать пространственным мышлением, а накопление света в человеческом сердце происходит слишком медленно.
Я вспомнил понравившуюся мне мысль из «Живой этики» Елены Рерих. «Пространственное мышление нелегко для большинства. Для этого нужно сохранить личность, но освободиться от эгоизма. Для многих же эгоизм и есть личность… При эгоизме мышление прибавит еще одну порцию яда к зараженной ауре планеты… Вещество мысли неразрушимо — значит велика ответственность за каждую мысль…»
Итак, Елена Ивановна пришла к выводу, что пространство можно рассматривать как Провод к мирам незримым, но наблюдающим за нами. Мой разум не противится этому утверждению, как, скажем, противится мысли о существовании карающих нас богов Отца и Сына. Сказочка про серого бычка может устроить раба, но не человека стремящегося к познанию Мира.
Итак, эгоизм мышления прибавляет еще одну порцию яда к отравленной ауре планеты.
Как вы смотрите на подобные откровения, в свете, скажем, библейских анекдотов. Все святое писание построено на эгоизме, аура планеты заражена до предела, многотысячными тиражами выходят книги о торжества зла, кинопрокат сошел с ума, смакуя убийства. Какое тут пространственное мышление, если все сценаристы и писатели опустились до уровня золотого горшка. Если нетерпение между богами достигло уровня, за которым вот-вот может разверзнуться бездна.
— Сомов, пишите проще, — воскликнул я, чувствуя, как в серое вещество проникают щупальца, осуждаемого Еленой Рерих эгоизма. — Пишите, Сомов, о любви к человеку, который ненавидит вас только за то, что вы одеты в приличный костюм и на вашем пальце сверкает внушительных размеров перстень.
Никогда за всю мою жизни никаких колец или перстней на моих пальцах не было. Я никогда не носил галстука, чувствуя, что в этой петле заключена злая сила осуждаемого Еленой Ивановной эгоизма.
Мои слова зажигают в лице Сомова загадочное свечение. Он хлопает в ладоши, срывает с шеи галстук, снимает с пальца перстень и, размахнувшись, швыряет в открытое по случаю жаркой погоды окно.
— Если Елена Ивановна наблюдает за нами из незримых миров, во славу ее Живой эстетики, я отрекаюсь от атрибутов мертвой. Не знаю, правда, носила ли Елена Рерих кольца. И еще — записывая, якобы надиктованную космосом, Агни Йогу, не проявляла ли тем самым Елена Ивановна высшую степень эгоизма. Я — избранница невидимого Мира, слушайте меня…
— Каждый пишущий по-своему эгоист, но кто-то же должен поддерживать в человеке добрые начала…
У Сомова от беззвучного смеха дрожат уши, и высоко ползет вверх побитая сединами бровь. Не то, что в Бога, мы с ним не верим в существование незримых миров. Единственное, с чем мы согласны оба — нужно избавляться от эгоизма не только в мыслях, но прежде всего в поступках. А это ставит под сомнение все атрибуты рыночной экономики, целиком построенной на эгоизме личности.
— Пожалуйста, Степан Аркадьевич, не читайте мне своих стихов.
У меня такое впечатление, что сейчас Сомов щелкнет меня по носу и начнет читать скучнейшую и длиннейшую из своих поэм. Но вместо этого он читает стихи чехословацкого поэта Ольдржиха Выглидала «Слушая музыку»:
Неистово трутся о круг тишины
Замшелые глотки и кольца на пнях.
И птицы трепещут с весны до весны
В ветвях и корнях.
Выносит земля соляные углы,
цвета темноты размывает откос,
живучая ржавчина гложет стволы
и лилий и роз.
Смерть выпила Лету. Глубокое дно.
И люди узнали на этом краю,
Что только дыханье осталось одно
От речи в раю.
Я знаю эти стихи только потому, что они опубликованы в книге переводов Юрия Кузнецова. Поэта, творчество которого доставляет мне истинное наслаждение. В тоже время я понимаю замысел собеседника. Сейчас он спросит:
— И это вам не нравится?
Я отвечаю:
— Чехи давно выжили из ума, их поэзия — чистой воды кубизм, а точнее попытка убедить Европу, что они всегда шли с ней в едином строю. Презирая навязанную ей идею социалистического реализма.
На стекла вечности уже легло
Мое дыхание, мое тепло.
— О том же, но на грани взрыва.
Сомов морщится:
— Вы бы еще Тютчева прочли. Я, конечно, понимаю, что простота мать таланта, но подобных находок немного даже у Мандельштама.
— Ладно, — говорю я, — читай свои нескладушки.
***
Когда прозрела лилия в саду
И рухнула в молитвенном экстазе
На землю, не подвластная суду,
И ухищреньям безобразным,
Я бережно поднял ее, вдыхая
Ее чуть уловимый аромат,
И понял вдруг, что лилия глухая,
И я глухой, и глух тенистый сад.
Глуха земля и небо над землею
И только сердце зрячее одно
Трепещет под незримою рукою,
И слышит все, что слышать не дано.
Что я мог сказать Сомову в ответ. Что мне не понравилась строка «И ухищреньям безобразным», но в целом в этих стихах чувствуется дыхание подлинного чувства. Дальше — больше: стихи, построенные на чисто интуитивном восприятии мира:
В свою улицу вхожу на цыпочках,
Чтобы не вспугнуть поющее на ветке детство.
Цепочка воспоминаний весело позванивает звеньями.
И если бы ни сторож-паук,
дремлющий в старом шезлонге,
Я б не поверил, что жизнь — презабавная штука.
Я давно заметил, что поэтическое слово находится в прямой зависимости от нервного состояния поэта.
***
Слепок детства — ослепший от солнца
Дом, в прозрачном, как дымка, плаще,
И сестренки — святая троица:
Рты от хохота до ушей.
Вместо трех звездочек я бы дал стихотворению название «Взгляд на фотографию» или какое-нибудь, но в том же духе. А как точна и прекрасна строка «Дом в прозрачном, как дымка, плаще». Элегическое состояние поющего на ветке детства, позвякивания цепочки воспоминаний, двор запертый паучьей паутиной — все эти поэтические находки вызывают щемящее чувство печали в прозрачном, как дымка, плаще. В прозрачном, значит, светлом. Но стоит поэту огрызнуться на чье-то обидное замечание, как тональность его стихов резко меняется:
Черная птица надежды как долго ты будешь
Каркать мне в уши, что к осени стану я белым
Облачком в небе или одуванчиком в поле.
Лучше накаркай мне черное завтра, где ворон
Будет азартно клевать твое мертвое тело, надежда.
Не верится даже, что приведенные стихи написаны одним и тем же человеком. Как, впрочем, и эти:
Пьем, закусываем, спорим,
Бредим морем, не вполне
Мы уверены, что вторим
Набегающей волне.
Что волна, песок лакая,
Бредит морем, набегая
На седые валуны,
Чтоб допрыгнуть до луны.
Не понять о чем стихи, но картинка в последних двух строчках прорисована настолько точно, что сразу видишь ночное море и разбивающуюся о валуны волну.
Вопрос к Сомову:
— Для вас, как я понимаю, классическая форма умерла. Верлибр держится на истонченной до паутинки мысли, а если быть более точным — на ее предчувствии.
Он улыбнулся и прочитал строфу из Олжаса Сулейменова, нетрадиционно мыслящего поэта:
Слышен страшный крик погони:
Догоняют эпигоны,
Кони, что такое пропасть?
Робость!
Я комментирую:
Боязнь выйти за рамки дозволенного. За рамки привычного. Впрочем, Юрий Кузнецов достигал этого в классическом стихе:
Выше, выше! Туда и оттуда!..
Но зевнула минута иль век —
И на площади снова безлюдно…
И в пространстве повис человек.
— Для создания таких стихов поэту приходится ходить на ощупь. Нужно иметь тонкое поэтическое чутье, чтобы выбрать из множества случайностей, самую, что ни есть, подходящую. В верлибре случайности исключены. Как впрочем, и в построенных по принципу верлибра рифмованных строчках.
Усталость это норма поведенья
Миров, когда закончится война
И люди набираются терпенья,
Чтобы с утра работать до темна.
— Так что я тоже умею рифмовать, — смеется Сомов, — но в рифму не скажешь того, что можно выразить верлибром. Впрочем, в поэзии важно не это. Как там, у Юрия Белаша:
Да что, в конце концов, стихи?..
Осколки жизни человеческой — и только,
Пусть даже и прекрасные.
А интересной жизнь бывает только у поэтов, которые живут и умирают в одиночку. Исполнено тончайшей поэзии одиночество Тютчева, несмотря на все его звания и должности.
Все темней, темнее над землею —
Улетел последний отблеск дня…
Вот тот мир, где жили мы с тобою,
Ангел мой, ты видишь ли меня?
Сомов умолк и заторопился домой. Глаза его предательски блестели, поэтика Тютчева торчала в его горле комком обидных слез. Все мы в этом мире теряли дорогих нам людей, но никто ярче Тютчева не выразил горечи этих потерь.
Прошло несколько дней после нашей встречи, а цепочка воспоминаний, весело позванивая звеньями, все еще диктует мне строки о живущем рядом с нами поэте. Кто он, одинокий волк вышедший на охоту, белое облачко в небе, или облетающий под ветром одуванчик на полигоне жизни? Будем надеяться, что черная птица надежды не рухнет перед незлобивым глазом посматривающего на нее ворона.