01. Мы — волки, мы дети охоты
Разучившись работать, человечество учится играть. Молодежь осаждает игровые автоматы, зрители в театрах, вместо того, чтобы слушать музыку, дробят ее гармонию хлопками ладоней, певицы исполняют попсу обнаженными бедрами, поэты играют словами в подкидного, создавая то, что называется — ни уму ни сердцу. Лишь бы подальше от изначального предназначения литературы — глаголом жечь сердца людей.
Да и кому из поэтов сегодня придет в голову воскликнуть, как в свое время Генрих Гейне:
«Я — меч, я — пламя!»
«Играют все!» — вопит массовик-затейник, оседлавший все сто с лишним каналов телевидения. И сразу же на нас обрушивается нечто невообразимое, но в целом созвучное современной эстраде, литературе и кино. Главная задача власть держащих — утопить народы в банальной пестроте игр, духовно искалечить человека, если не религией, так ее суррогатом — попсой, спрос на которую растет тем стремительнее, чем реже мы издаем и читаем почитаемых во все времена классиков. В том числе и советских.
Элементы столь модной сегодня игры есть и в творчестве поэта Евгения Ерофеева. И дело здесь не в силе таланта, или в его отсутствии, — дело во времени, где видимость благополучия подмывается страхом за завтрашний день. Но говорить об этом, равносильно призывать людей к бунту. Лучше жить настоящим, балансируя на жердочке переброшенного через пропасть благополучия.
Когда я читаю стихи Ерофеева «Одинокие волки» невольно вспоминаются «Волки» известного поэта и прозаика Владимира Солоухина.
Мы волки и нас по сравненью с собаками мало,
Под звуки двустволки год от году нас убывало.
Поэма с оглушающее мощной концовкой:
Всех больше на свете мы, волки, собак ненавидим.
Стихи Солоухина, написанные в семидесятые годы, особенно актуальны сегодня, хотя разобраться, кто из нас волки, а кто собаки практически невозможно. Уводит нас от этой темы и баллада Ерофеева. А все потому, что волки давно превратились в собак.
Охотники в чем-то партнеры,
Одни забиваются в норы,
Другие сбиваются в стаи,
Чтоб к трапезе жертву представить,
На празднике между «постами».
Мы — волки, мы дети охоты,
Мы любим себя до блевоты,
Мы все одинокие волки
Безликой собачьей породы.
Я не задавался вопросом: кто, когда и зачем? Поэт был убит, и больше месяца его тело растаскивали собаки. В лесу в полутора километрах от Лидоги, глубокой осенью 2003 года. Когда тело нашли на нем, как на постаменте, сидела странная черная птица и не хотела улетать. Даже когда мальчишка милиционер попытался согнать ее палкой.
— Я плохо разбираюсь в птицах, но, клянусь, это была не ворона. У птицы были огромные глаза с опущенными веками и клюв, похожий на изогнутые якорем ножницы.
Тело промерзло, но не настолько, чтобы при транспортировке развалиться на куски. В блокноте, который нашли в пиджаке, было несколько адресов, в том числе и мой, так что одним из первых меня пригласили на опознание. Лицо поэта было расклевано птицами, но я высказал предположение, что это Валерий Бульбочка, приехавший на Дальний Восток из Винницы, и планировавший поселиться в Амурске. У него было высшее техническое образование, но по специальности он никогда не работал. Потому и решился на поездку, что хотел применить свои знания на Амурском целлулоидном комбинате.
Я познакомился с ним в Хабаровске летом 2003 года: в магазине «Черная кошка» он купил сборник стихов Марины Цветаевой, и я поинтересовался, почему он проигнорировал такого замечательного поэта, как Алексей Прасолов, и тут же по памяти прочитал ему строфу из сборника:
Машины уносили гул и свет,
Выравнивая скорость в отдаленье,
А мертвые глаза собачьи вслед
Глядели в человечьем напряженье,
Как будто все, что здесь произошло,
Вбирали, горестно осмыслить силясь, —
И непонятны были ей ни зло,
Ни поздняя торжественная милость.
Стихи оказались пророческими. Следователи установили, что Бульбочку сбили машиной и еще живого отнесли в лес. Он успел несколько метров проползти в сторону дороги, но дотянуть до нее не хватило ни сил ни жизни. Я представил себя глаза поэта, которые в предсмертной агонии следили за уходящими к дороге людьми. Какие мысли проносились у него мозгу, что он думал о хозяевах автомобиля и о человечестве в целом. Поздней торжественной милости он так и не увидел. Он умер, и хищные лесные животные еще долго растаскивали его тело.
Денег у Бульбочки не обнаружили. Какое-то время я чувствовал, что меня подозревают в преступлении, с целью ограбления. Но это было нелепо: в последние три месяца я дальше своей дачи на Воронеже не выезжал. Да и встречался с Бульбочкой месяца за два до его гибели.
Валерий позвонил мне с аэропорта, предложил встретиться на нейтральной территории за кружкой пива. Мы встретились на Амурском бульваре в палаточной забегаловке, где продавали на разлив и в банках пиво «Пит». Валерий был худым, слегка сутуловатым, с руками кочегара и лицом музыканта. Раздвоенный подбородок, слегка длинноватый изящный нос и огромные серые глаза под высоким покатым лбом, с наметившимися залысинами. Одет он был в костюм, в котором его нашли убитым.
При встрече Валерий стихов не читал, интересовался возможностью издания книги. Узнав, что поэзия дело убыточное, больше к этому вопросу не возвращался, но перед тем как отправиться на автовокзал, дал мне подборку стихов — небольшую стопку стандартных листов в целлофановом пакете.
— Стихи можете использовать по своему усмотрению, — сказал он, крепко пожимая мне на прощание руку.
Стихи были написаны от руки, но чувствовался навык чертежника, каждая буковка — шедевр, чего не могу сказать о самих стихах. По пути домой в автобусе я прочитал, не вынимая из пакета, первое стихотворение Бульбочки, которое мне не понравилось, и рукопись пролежала в столе непрочитанной до самого прихода милиции. Не знаю, с какого перепоя я решил, что Бульбочка, как поэт, неинтересен, ведь даже в первом стихотворении было нечто такое, что вызывало не просто сочувствие, а я бы сказал — тревогу за судьбу поэта.
Соскребаю грязь с души,
А скребок-то гнется.
Мысли ползают, как вши,
В голове уродца.
Тот завистлив, этот глуп,
Будто сам я — нечто,
А на деле сам живу
Я бесчеловечно.
Мать страдает, ждет жена,
Чтоб подох скорее,
Я, по сути — сатана
С ангелом на шее.
За добро стою горой,
Но не так-то просто,
Защитить добро собой,
Не задав вопросов.
При повторном прочтении стихи мне показались достойными того, чтобы прочитать всю рукопись. Тем более, что писал Бульбочка коротко и ясно.
Что случилось, что стряслось,
Что с женою сталось, —
Нарывается на злость,
Будто в злости — жалость.
Мне, из рейса возвратясь,
Отдохнуть бы с часик,
Но жену сжигает страсть —
В одиночку квасит.
Согласно рукописи, семейная жизнь у Валерия не удалась. Ни единого доброго слова о жене, и если верить поэту, она-то и накаркала ему эту мучительную смерть в сумрачном дальневосточном лесу.
Уезжаешь, уезжай,
Обойдусь без мужа,
Мне любви своей ни жаль,
Ею ты контужен.
Можешь ехать хоть сейчас
К черту на кулички,
Пусть несет тебя Пегас
Вместо электрички.
Сбросив где-ибудь в лесу,
На съеденье волкам,
Спишет все на божий суд,
В боль, которую несу,
Не вникая толком.
Какую боль носила в себе жена Валерия Бульбочки узнать теперь сложно. В стихах ответа я не нашел, при встрече о его семейных делах мы вообще не говорили. Он надеялся, что найдет себе в Амурске работу по специальности, но, как позже выяснилось, не нашел. В специалистах его профиля разграбленный комбинат не нуждался, а тут еще осень — затяжные дожди, тоска по дому (возможно даже по жене). За жизнь он видимо не цеплялся, и кто знает, может быть, сам прыгнул под колеса автомобиля. Вот и решил водитель не канителиться с самоубийцей…
Ощущение катастрофы во мне так же сильно, как ощущение невесомости в ожидании надвигающейся грозы. Меня слегка подташнивает, головокружение заставляет прижиматься к деревьям или к стенам домов, а параллельно с головокружением и тошнотой растет могучее желание совокупления с женщиной. Что это — происки природы, требующей от меня последнего аккорда или реакция на живущий в каждом человеке страх перед надвигающейся опасностью. Вдруг очередная молния угодит мне в лоб, или потоком воды снесет в какой-нибудь канализационный колодец. Именно в такие минуты на земле появились боги. Поэт Геннадий Козлов свои ощущения в затяжное ненастье описал так:
Мне по щенячьи хочется в калачик
Свернуться и тихонько продремать.
В детстве в воде я чувствовал себя вольготнее, чем на берегу. Я был прекрасным ныряльщиком. В годы службы на корабле нырял с мостика в Охотское море, оно было ужасно холодным, под теплым покрывалом волн. Лежать на волнах, лицом к небу, было так же приятно, как на транспортируемых машинами тюках сена. Теперь я не рискую заплывать далеко от берега, от воды идет не ощущение холода, а предупреждение, что однажды вместо конечностей судороги сожмут мое сердце. Я стараюсь противостоять этой информации, но она умело подчиняет себе мой мозг и заставляет действовать по ее указке. Мне не страшно когда я ныряю, но легкие уже не позволяют продержаться под водой больше минуты, хотя в детстве и в юности я мог плыть под водой в течение 120 секунд. Сейчас уже через минуту я начинаю задыхаться. И дело, как я думаю, не в легких, а в страхе, который живет во мне, вопреки моему упрямству.
Геннадий Козлов сильный поэт, но слабый человек. Для него главное не то, что он скажет, а что скажут о нем другие. Для поэта это большая беда Потеря ориентации во времени ни к чему хорошему не приводит.
Что за жизнь? Ни пути, ни дороги,
Ни кола, ни двора, ни огня!..
Только ноги, усталые ноги,
Выручают, как прежде, меня.
Я уверен, что наши ноги прочно соединены с пружинами души, когда ослабевают пружины, отказывают ноги. Поэтому, человек обязан до смертного конца ставить перед собой любую, пусть самую незначительную цель и упрямо идти к ней. Вспомним Тютчева:
Вот бреду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня…
Тяжело мне, замирают ноги…
Друг мой милый, видишь ли меня?
Последний стих в этой строфе я всегда заменяю стихом из последней третьей строфы:
Ангел мой, ты видишь ли меня?
Быть может эти «замирающие» ноги и помогли Тютчеву до смертного одра остаться человеком и поэтом.
Писать бесчестно? Зачем тогда браться за перо. Если лживому барду охотно подпевает даже его собака. Честность всегда была, есть и будет наказуема.
Многие поэты ведут войну со словарями, чтобы захватить в плен как можно больше слов. Помню время, когда талантливость поэта определялась по его словарному запасу. Лингвисты подсчитали сколько слов стояло в пирамиде Пушкина, Лермонтова, Маяковского. Не помню уже, кто из поэтов был признан наиболее вооруженным, Да и зачем, я оценивают поэзию совершенно по другим параметрам.
Чем меньше слов, и больше чувства,
Тем глубже прожигают нас
Слезою, брызжущей из глаз,
Живые молнии искусства.
Это стихи Валерия Бульбочки. Густые, немного странные, но близкие мне по духу. Поэты, стремящиеся захватить в плен как можно больше слов, наивно думают, что подчиняют их себе. На самом же деле, они попадают в зависимость от слова, которое, будучи ненужным, требует к себе уважения. И поэт идет у него на поводу, выбирая лучшие из лучших. Так возникло утверждение, что поэзия — это лучшие слова в лучшем порядке. Но это теория рабовладельца. Истинные поэты вооружены словарями детства, их мировоззрение покоится на фундаменте семьи и школы. Пример тому поэзия Федора Тютчева, Сергея Есенина и других лирических поэтов России.
Утром в ржаном закуте,
Где златятся рогожи в ряд,
Семерых ощенила сука,
Рыжих семерых щенят.
«Златятся рогожи в ряд» и «рыжих семерых щенят», — какая изумительная рифма. А ведь все эти слова взяты из словаря детства. Вместе с тем все конструкции сотканные из слов-рабов Андрея Вознесенского по силе чувства не стоят одной есенинской строки.
У кого-то из поэтов Венесуэлы есть стихи:
Я мечтаю о каменном доме у моря…
Камень нужен затем,
чтобы соль не разрушила стены,
чтобы в дом не проникли миазмы
морских кисловатых растений…»
Стихи о камне написаны в ритме набегающих на песок волн, и каждое слово в стихе — отшлифованный морским накатом камень. И в тоже время это инструкция для тех, кто мечтает о домике у моря. Скрепляющий стены стиха раствор — аллитерация, без которой поэт не смог бы передать звучание накатной волны. Не знаю, насколько точно переводчик передал дыхание венесуэльского поэта, но прежде чем взяться за перевод, он уяснил для себя главное — любой литературный текст подчинен однажды установленному ритму. В данном случае это:
Я Мечтаю о каМенном доМе у Моря…
Вот уже две недели я схожу с ума над сборником стихов Александра Молочного «Горизонты надежд». Из аннотации редактора я узнал, что это вторая книга поэта, в которой “ярко высвечены вершины и пропасти человеческого бытия”…
— Я только учусь, — сказал мне Александр Молочный, готовя к изданию очередную, третью книгу стихов, и предложил мне написать к ней предисловие. С первой ступенькой ведущей Молочного в литературу я не знаком, вторую (в 178 страниц) я пытаюсь преодолеть, как преодолевают нагромождение вздыбленных взрывом камней. Как обычно, ищу строку, которая бы прозвучала камертоном к сборнику.
Первая строфа стиха, который дал название сборнику, звучит так:
Горизонты…
бесконечными бывают,
Взгляд летит,
теряется вдали,
И в народе
все их называют:
Узкие полоски
на краю земли.
Если перевести эти строчки на поэтический язык, получится вот что:
Горизонты, ну куда вы, право,
Мне и взглядом вас не охватить.
Вас догнать напрасная забава,
Разве что строкою очертить.
Но у Молочного этот стих растянут почти на пятнадцать строф, в которых он пытается размышлять о смысле жизни, но делает это настолько примитивно, что каждую строку хочется смять и бросить в огонь. И, прежде всего потому, что автор задался целью написать стихи, а о чем — не подумал. А главное — не прочувствовал. Если не верите, приведем вторую строфу:
Кажется, они
за Солнце отвечают,
За Луну, за ритмы
ночи, дня,
И погоду,
как хотят меняют,
Будто ветер, тучи —
их родня.
Они — это узкие полоски на краю земли, т.е. места, где земля сливается с небом или с морем, если мы стоим на берегу моря. Конечно, ни за что эти полоски не отвечают, ничего не меняют, это понятно каждому школьнику, и, несомненно, в этом убежден автор. Но он пытается создать поэтический образ бесконечности, как духовного полета человека, как его стремление проникнуть в космические дали. Но даже если эта человеческая страсть каким-то образом может повлиять на погоду, разогреть или остудить Солнце, и обуздать ритмы дня и ночи, это надо доказать. В поэзии возможно все. Не случайно лирики утверждают, что задача поэта доказать, что дважды два — пять. И если читатель поверит в это, значит, поэт действительно талантлив. Но поверит ли нам читатель, если мы попытается доказать, что все в мире меняет именно эта полоска, где земля стыкуется с небом. Это настолько нелепое утверждение, что начинаешь сомневаться: а в здравом ли уме наш поэт?
Оседлаю Солнце на закате,
На Луну попробую вскочить,
Звезды с неба я сниму, как скатерть,
Чтоб морозы зимние смягчить.
Конечно, последняя строка актуальна именно сейчас, в крещенские морозы, когда я по своему прочитываю рукопись Александра Молочного, а за окном до самого горизонта ни Луны, ни Солнца, да и сам горизонт зачехлен голубоватой искрящейся изморозью.
Третья строфа стиха «Горизонты надежд» кажется мне более удачной:
И за землю всю
они в ответе.
В их объятьях
вся она кружит,
К ним, в небесную
полоску света,
Все земное
мыслями бежит.
Как мы видим из второй строфы за Землю в ответе — тучи, ветер, солнце, луна, в объятьях которых она кружится в Космосе. Ставить под сомнение эту заявку поэта не будем, «облапил ветер Землю, укутал ее тучами, и, пойди, разберись, что он делает с Землей под этим пышным одеялом. Не осыпает ли пыльцою, прилетевшей к нам с других планет. В третьей строфе досаду вызывают: «всю они», «вся она». И, конечно, утверждение, что «к ним (т.е. к ветру, тучам и т д.) в небесную полоску света все земное мыслями бежит». Во первых мне трудно установить в какое время суток наблюдает поэт за горизонтом, который представляется ему как единственная небесная полоска света. Значит это поздний вечер:
Небо черно, земля черна, только из-за горизонта еле-еле пробивается сияние уходящего дня. Значит все земною бежит мыслями за ускользающим днем. Это дает мне основание предполагать, что поэт недолюбливает ночи. Вообще плохие стихи, как и хорошие, можно трактовать по-разному, плохие — включая разум, хорошие — включая сердце. Разница только в этом.
Проскачу на Солнце над Землею,
Помечтаю на Луне верхом
О Земле осыпанной росою,
Я с такой Землею не знаком.
Четвертая строфа возвращает нас к нашим баранам, т.е. к реальности:
Кажется, там
жизнь совсем другая,
И мечты
сбываются быстрей,
Может, любопытством
проникая,
Мы становимся
уверенней, смелей.
Что значит здесь, «любопытством проникая» едва ли объяснит сам автор. Надо было присобачить рифму к словам «жизнь другая», он и присобачил. Хотя я догадываюсь, что автор имел в виду. Мысленно проникая за горизонт, в космос, человек становится уверенней и смелей. Но поскольку все эти фразы косноязычны даже для прозы, давайте включим завиральный агрегат, не имея которого, человеку нет смысла браться за перо.
С неба жизнь там кажется добрее,
И озера чище и моря,
И стихи от ямба до хорея
Человеком пишутся не зря.
Я не хочу таким образом комментировать ни это стихотворение до конца, ни рассматривать с позиции поэтики другие. Многих поэтов бранят за гладкопись, считая, что споткнуться в ритме, значит, внести изюминку в стихи. Но спотыкаться тоже надо умеючи.
И глядишь сквозь мелькающий хаос,
Как на самом краю
Я с землею лечу, задыхаясь,
На притихшую душу твою.
Это Алексей Прасолов. Второй стих в строфе короче четвертого на две гласные, но именно этим поэт передает читателю чувство падения, при котором у него захватывает дух, как при резком снижении самолета. Кстати, это стихотворение Прасолова чем-то перекликается с задумкой Александра Молочного, но если Алексей Прасолов наполняет мне душу щемящей болью, то Молочный выворачивает своей беспомощностью. Какой смысл издавать третью книгу, если не надорвал себе душу над двумя первыми.
В конце сороковых в Украине я учу наизусть стихотворение из школьной программы:
Мороз десятиградусный
Трещит в аллеях парка,
Нам весело и радостно,
И на морозе жарко.
В это же время на Дальнем Востоке учительница говорит ученикам:
— К следующему уроку вы должны выучить наизусть стихотворение «Зима», но при печати в нем была допущена ошибка. Поэтому вы сейчас возьмите ручки и вместо слова «десятиградусный», напишите «тридцатиградусный». Ведь каждому ясно, что десятиградусный мороз трещать не может.
Нужно добавить, что в Украине в пятнадцатиградусный мороз занятия в школе для учеников младших классов отменялись.
Для дальневосточников десять градусов это уже оттепель. Перечитывая сборник Александра Молочного, я не мог пройти мимо строки и из стиха «Свои миры».
Вокруг себя
Я мир построил свой…
Прочтите строку, как вас учили в школе с выражением, и вы тотчас вспомните Лермонтова:
В уме своем я создал мир иной
И образов иных существованье;
Я цепью их связал между собой,
Я дал им вид, но не дал им названья;
Вдруг зимних бурь раздался грозный вой, —
И рушилось неверное созданье!..
Заканчивает Михаил Юрьевич стихотворение мыслью о бессмертии поэтического духа:
Он громкий звук внезапно раздает,
В честь девы милой сердцу и прекрасной, —
И звук внезапно струны оборвет,
И слышится начало песни! — но напрасно! —
Никто конца ее не допоет.
Каждый человек поет свою песню так, как подсказывает ему сердце. Или ум, в котором он создает свой собственный мир и желает рассказать о нем современникам. Поэт может построить свой мир в своем уме или в сердце, но Александр Молочный рискнул построить этот мир вокруг себя:
Вокруг себя
Я мир построил свой
Из разных мелочей,
Мечтаний
И реальных фактов.
Он не всегда
Был только мой…
Мир вокруг себя можно построить, если есть, конечно, деньги, в виде загородного дома с садом и бассейном, можно окружить себя книгами, женщинами, детьми. Все это будет миром вокруг, миром материальным, и в принципе похожим на миллионы других миров. Свой мир можно построить только внутри себя, вспахав для этого мозг или душу — какая разница! Главное, увидеть в себе то, чего до тебя никто не видел и не увидит. И главное, чтобы этот мир был только «Твой». Строка «Он не всегда был только мой» говорит о том, чего Молочный никогда не делал, т.е. не занимался плагиатом, т.е. списыванием тем и строк у других поэтов. Если Александр, как он говорит, только учится — перо ему в руки! Но с изданием третьей книжки я посоветовал ему подождать. Сначала нужно подготовить и издать Первую.
Церковь это — есть Дьявол, ибо она искушает невинных.
Когда смотришь Марине в глаза, создается впечатление, что в тебя целятся из двустволки. Из обоих стволов струится обжигающий душу холод. Когда она читает стихи, изо рта у нее дурно пахнет, и я стараюсь отодвинуться как можно дальше. Это снижает впечатление от прочитанного. Хотя стихи не из робких.
Цветущий сад — само благоуханье.
От звона пчел кружится голова.
Ребенком солнце плещется в лохани,
Отбрасывая блики на дрова
Куда спешить, дрова уже дымятся,
Еще чуть-чуть и вспыхнут костерком, —
А в нем сгорит духовное богатство
Моих неубедительных стихов.
Несмотря на добротно сшитые стихи женщина вызывает во мне чувство гадливости. Стоит ей приблизиться ко мне на расстояние вытянутой руки, как мое тело покрывается ознобинками отчуждения. А с виду Марина — прелесть: карие глаза, улыбчивое с легким румянцем лицо и фигура, как у певицы Королевой.
Я пытаюсь разобраться в «духовном богатстве ее стихов». Одного стихотворения для этого очень мало, но Марина ждет от меня реакции на то, что она прочла…
Я пытаюсь отвлечься от ее «неубедительных» стихов.
Американская демократия, раздувшиеся корни которой готовы взорвать планету, как гигантский баобаб Экзюпери в «Маленьком принце», напоминает мне гарем на десять персон, которых обслуживают миллионы наложниц и жиреющих кастратов, а отбросы общества, созерцая этот содом, дрочат свои члены, мечтая, что когда-нибудь их кастрируют и тем самым сделают участниками этого гигантского шоу…
Пытаясь отвлечься, я настраиваю себя на агрессию по отношению к американской демократии, а вовсе не к Марине Иванченковой, ножки которой могут свести с ума любого мужчину, но только не меня. Марина говорит, что преподает физику в одной из школ города, у нее муж и двое детей. Муж ее не понимает, а дети, мальчик и девочка, в любой ссоре поддерживают отца. Она даже стихи об этом написала.
Муж не любит, дети — тоже.
Или слишком я умна,
Что никто понять не может
Глубины моей до дна.
Или я глупа настолько,
Что видна издалека
Институтская надстройка,
Пустоватая слегка.
Когда женщина задает себе такие вопросы, в глупости ее не обвинишь. Глупые люди, как правило, самые большие умники на свете. И все же в этой женщине есть нечто такое, что вызывает физическую неприязнь, граничащую с отвращением. Возможно, нечто подобное испытывают к ней ее близкие.
Сегодня хлеб подорожал,
На два рубля всего лишь.
Я эти два рубля зажала
В ладони криком боли.
О мясе я не говорю,
О рыбе думать страшно.
Жилье получку съест мою,
Не хватит и на кашу.
Иди в подвал, мне говорят,
Бичи ведь тоже люди.
Расскажешь деткам, что там спят
Про трудовые будни…
Хлеб на столе моем лежал,
Рука моя дрожала,
Когда инспектора с ножа
Я мысленно снимала.
Жуткие стихи, но не менее жуткой показалась мне после этих стихов жизнь самой учительницы. Искренность Марины меня подкупала, мысль о ноже и инспекторе не показалась надуманной. Когда видишь как почти ежедневно растут цены, а зарплата не двигается с места, начинаешь мысленно покушаться на президента и его шайку-лейку. Пока еще здравый смысл удерживает людей от подвигов во имя справедливости, но, слушая на собраниях речи садоводов, начинаешь опасаться нового народного бунта. Порно с экранов телевизора ярость благородную не усыпить, юмористы «Кривого зеркала» вызывают не смех, а ненависть, а тут еще эти стихи…
18 января 2006 года Виктор Ерофеев на канале «Культура» проводит очередную акцию из серии «В защиту рыночного реализма». Сидящих в студии людей он подстрекает на беспардонную ложь о “достижениях” соцреализма. Он сосредоточил внимание слушателей на романе Бабаевского «Кавалер Золотой звезды», совершенно игнорируя тот факт, что роман этот почти никто не читал, а зачитывались в основном книгами Дудинцева «Ни хлебом единым», Дьякова «Повесть о пережитом», Анатолия Кузнецова «Огонь» и «Артист миманса», Солженицына «Один день Ивана Денисовича», «Матренин двор», «Случай на станции Кочетовка» и т. д. Вырезанные из журналов, одетые в твердый переплет, эти представители соцреализма хранятся в моей библиотеке до сих пор, а в скольких руках они побывали, сказать сложно. С корабля советской литературы Ерофеев списал Платонова, Бондарева, Астафьева, Распутина, Шукшина и сотни других замечательных прозаиков и поэтов, книги которых сегодня читаются с неослабевающим интересом, а все, что исходит от реализма рыночного вызывает отвращение. В том числе, «творения» присутствовавших на телевизионном шабаше. От Губермана, от мы узнали, что «евреи — это сочные плоды», что они «дрожжами лезут в тесто». Но истинное лицо еврея он высветил только в одном Гарике: «Я думаю, нежась в постели, что глупо спешить за верстак: заботиться надо о теле, а души бессмертны и так». И черт бы с ней с этой «заботой еврея о теле», если бы эту заботу не обслуживали те, кто не разделяет еврейское нахлебничество.
Так что же мы видим в рыночном реализме? Чем он так притягивает Ерофеева и иже с ним. Хорошими подачками от телевидения и от мэра Москвы Лужкова? А что касается литературы — ее герои — бывшие уголовники, проститутки, наемные убийцы, в общем — вся нечисть сколотившая себе на крови народа миллиардные состояния. Рыночный реализм страшнее социалистического, он проповедует жестокость, человеконенавистничество, проституцию во всех ее проявлениях. Арестовываются развратники из клана банкиров, священников, политических деятелей, но сроки они получают чаще всего условные, видимо рыночной экономике по душе бардак, а не порядок в государстве. Телеведущие с гордостью объявляют, что сегодня в стране ежегодно пропадают 200 тысяч человек, что по России болтаются два миллиона беспризорников и столько же бомжей. Ерофеев сокрушается, что при советской власти ему приходилось ездить в переполненных автобусах, как будто сегодня в таких же автобусах не висят на подножках такие же, как он, люди, но только не допущенные пока к государевой кормушке. Литературный бомонд Москвы лоснится от жира, он и не подозревает, что в далеком Хабаровске умирает от недоедания, не дотянув до сорока, замечательный прозаик Илюшин. Что половина населения страны влачит беспросветное существование, но все эти люди не герои рыночной экономики, они для нее балласт, о котором умалчивают СМИ, и даже не помышляют заикнуться писатели. Слушаешь и думаешь: вы, господин Ерофеев, поменяли ориентиры, но остались верны социалистическому реализму, правда, теперь уже с вульгарным лицом объевшегося американскими красками хамелеона.
Марина Иванчикова спрашивает: не обезобразила ли ее душу институтская надстройка? Может, стоит сменить вывеску, вернуться к образу глуповатой школьницы, вокруг которой вертелись не только девочки, но и симпатичные ребята. Неужели институт выветрил из нее наивную доброту, вооружив надменностью высматривающей добычу орлицы? Ведь в институте она считалась лучшей студенткой, ей предлагали идти в аспирантуру, но она не пошла из-за деток, мальчика и девочки.
Просыпаюсь — дети спят,
Муж посапывает рядом.
Надо завтрак всем собрать,
Детям пуговки пришить,
Мужу галстук и рубашку
Надо выгладить, — спешит
На работу мой бедняжка.
На себя минутки нет,
Чтобы выглядеть не хуже…
И на комплексный обед
Наскрести в кармане мужа.
«И чтобы зубы почистить, подумал я, уже без прежнего раздражения. Сам я никогда не перекладываю утренние заботы на жену. Пока она приводит в порядок лицо, я соберу ей и сыну завтрак, найду время приготовить обед и ужин, но несмотря на это жена всегда найдет повод, чтобы испортить с утра настроение.
После стихотворения о муже и детях мое отношение к Марине кардинально изменилось. Она уже не казалась мне вылезшей из канализации бомжихой. Глаза из двустволки превратились в два василька на сиротской могиле заслуженного когда-то пенсионера. Даже запах изо рта не казался таким неприятным.
Занятия в школе давно закончились. Уборщица дважды заглядывала в класс, и я предложил Марине выйти в коридор, где не хуже, чем в классе, она сможет познакомить меня со своим творчеством. Но Марина иронически ухмыльнувшись, сказала:
— Это любопытная Варвара, она еще не убиралась в математическом классе, так что полчаса у нас есть. Вы, наверное, проголодались, у меня тут булочки… сама пекла.
— Нет, я сыт.
На мгновенье в классе запахло ванилью, настолько сильным было мое убеждение в том, что в тесто при выпечке Марина добавляет пряности.
У хризантем печальный вид,
Хотя в разгаре лето,
Не потому ли так болит
Душа перед рассветом.
Для помидоров есть вода
И огурец напьется,
А хризантемам, как всегда,
Воды не достается.
Отторгнутые обществом люди придумывают себе богов и, общаясь с ними, постепенно сходят с ума. Зато, умирая, они ждут воскрешения. Изможденные старостью и болезнями, они надеются что однажды проснутся молодыми. И все-таки до конца цепляются за черствый кусок хлеба и чашку чая, которые связывают их с реальным миром. Потому что даже истово верующий человек знает, что никаких параллельных миров не существует, а если и существуют, они никакими узами не связаны с нашей земной жизнью.
Марина — лирический поэт, она смотрит на мир глазами цветов и деревьев. Но быт сельской учительницы сам врывается в стихи, внося не всегда оправданные коррективы.
Пауки, жуки да мошки
Не дают спокойно спать.
Отварила я картошки,
Чтобы тонус поддержать.
От сороки проку мало,
Эта гусениц не ест,
Обожает хлеб да сало,
В добром сале она спец.
На картошку смотрит косо,
Скачет около стола,
Обнаглела, сала просит,
Ждет, чтоб сала подала.
Какими бы дезодорантами ни пользовалась современные СМИ, я сомневаюсь, что литераторы 19 века правдивее отобразили быт страны, чем поэты и прозаики 20-го. Самым лживым в отражении действительности станет 21-й век, когда литература будет подчинена единственной цели — оболгать социализм и внедрить в подсознание людей вреднейшую философию накопительства.
На душе легко и солнечно,
Я соседа разорил,
Торговали мы по совести,
За товаром я следил.
Завозил товар из Турции,
Ни какой-то ширпотреб,
Доверял умишком куцым
Он подельнику свой хлеб.
Ну, а я — ума палата —
Подменял его товар,
На товар, почти бесплатный,
Но на то он и базар.
А сосед, куда девалась
Его рыночная спесь...
Я с женой его общаюсь,
В душу думаю залезть.
Это стихотворение Петра Скороходова изумительно точно характеризует героя нашего времени, который идет в церковь, и просит бога, чтобы тот помог ему расправиться с конкурентом, а, вернувшись из церкви, зовет в гости Дьявола, и уговаривает его толкнуть его под проходящую мимо машину.
Когда у тебя под носом вертится преуспевающий конкурент тут уже не до бога.
Мне нравятся прошитые тонким юморком стихи Виталия Воскобойникова. Для него, по его собственному выражению, стихи погоды не делают, но иногда ради баловства, он записывает в тетрадь приходящие в голову строки.
— Мне в сочинительстве нравится поиск новых рифм, — признается Виталий, — и еще, когда в полной бессмыслице прощупывается нечто занятное.
Лицо у месяца было длинным и плоским,
Как морда у лошади,
А доски на площади были бросовыми,
Хотя с виду хорошими.
На митингах доски хлопали в ладоши,
Когда на них наступали.
Доски и впрямь были хорошими,
Но что за времена настали!
От морозов зимой, от сырости летом,
Солнечные в самом начале,
Черные доски были согнаны в гетто
Черной своей печали.
Чтобы кто ни говорил, нервный тик времени в этих стихах просматривается отчетливо. Мы, аплодировавшие по однажды заведенному ритуалу, сегодня согнаны в гетто житейской неустроенности. Конечно, юмора в этих стихах — кот наплакал, но, на мой взгляд, это не лучшие стихи Воскобойникова. Хотя отличить лучшие от просто хороших иногда просто невозможно.
У девочек были смазливые рожицы
И ноги, как ножницы.
Когда девочки ножницы раздвигали,
Их рожицы разбегались,
А девочки, хотя и были робкими,
Забавно вертели попками.
И эти их жесты
Мужчины воспринимали, как манифесты
На землю,
пусть без права собственности,
Но с учетом их расторопности.
Возникает вопрос: расторопности чего — манифестов, или ножниц, когда на их вертящиеся попки находятся покупатели, без права на собственность. Это не просто игра в слова, это попытка найти свой почерк в литературе.
Удалился день мой, словом
Добрым непомеченный,
Начинаю молча новый,
Столь же быстротечный.
На него гляжу с надеждой,
Вдруг строкой умножится,
Прозвенит светло и нежно,
В памяти отложится!
Свой до головокруженья,
И чужой до черноты,
День умрет от несваренья
Чем его не очерти.
Мне нравятся коротенькие стихи Воскобойникова, в которых он иронизирует над вселенскими процессами, когда, конечно, в мечтах, перебирается от одной поднадоевшей ему звезды к другой.
Отчалив от одной, к другой причалю.
Путь долог, но довольно прост.
Ведь звезды осыпаются ночами,
Когда трясут Вселенную за хвост.
Куда сложней, воспрянув духом,
Себя увидеть в блеске звезд,
И почесав звезду за ухом,
Вселенной наступить на хвост.
Человечество давно подчинило себя единой цели — наступить Вселенной на хвост, чтобы пореже проявляла свой дурной характер. Виталий уверен, что любое землетрясение не обходится без космического воздействия на землю. Погладит Космос Землю против шерсти, вот она и лютует, приголубит — она трясется в экстазе. Поэтому, оседлав живое, нужно ждать от него любой провокации. Впрочем, человека зачастую трясет по вполне объективным земным причинам.
Надоедает пить, а что поделаешь,
Когда желанней под хмельком
И женский смех, и её тело,
И даже ссора с дураком.
Да и работается легче,
Когда бутылка под рукой,
Глоток нас лечит, два — калечит,
А третий пьем за упокой.
Есть у Воскобойникова на эту тему стихи, написанные классическим размером. Но он считает, что зря потратил на них время.
— Банальное решение проблемы в давно избитой плоскости, — говорит он о стихотворении, которое я все-таки решил представить читателю. И только потому, что герой этого стихотворения чем-то похож на талантливого литератора Олега Копытова, регулярно впадающего в беспросветное пьянство.
В очередной ушел запой
Вполне приличный человек.
Он трезвый держит хвост трубой,
А пьяный мечется, как снег,
В плену поземки голубой.
В лице ни света, ни тепла,
Глаза мертвы, черны уста,
К стопе не клеится стопа,
Вчера сияющий кристалл,
В такую бездну он упал,
Что даже думать перестал.
В стихе прослушивается сердцебиение поэмы Мцыри, от Михаила Лермонтова. Воскобойников это чувствует, и старается избегать классических размеров. И напрасно. Помните Есенина, вздернувшего удила умирающей в начале века классической форме! Но сегодня другое время во дворе. Попытка литературных классиков осчастливить народы братством и равенством разбилась о систему, при которой к власти приходили люди, даже не представляющие, что с ней делать. Единственное, что они умеют — это пользоваться благами своего положения.
Лес загустел от мошек и кустов,
Где пишутся преступные романы
Из голых ляжек и раскрытых ртов,
Романы и трагичны и забавны,
Но где б я ни был, я всегда готов
Писать роман, и как это ни странно,
Мне пишется легко среди цветов
С какой-нибудь пастушкою жеманной,
С романами Дюма, но без портков,
Она ведь шла с надеждой на улов
И наша связь была вполне гуманной,
Каких бы я не нашептал ей слов.
Мне нравятся стихи, в которых ярко высвечены характеры героев, не укладывающиеся в сегодняшнее понятие о связях мужчины и женщины. Беззаветная любовь среди ромашек с пастушкой мне напоминает поэзию вагантов.
На заре пастушка шла
Берегом вдоль речки.
Пели птицы. Жизнь цвела.
Блеяли овечки.
Паствой резвою своей
Правила пастушка,
И покорно шли за ней
Козлик да телушка.
Вдруг навстречу ей — школяр,
Юный оборванец.
У пастушки — как пожар
На лице румянец.
Платье девушка сняла,
К школяру прижалась.
Пели птицы. Жизнь цвела,
Стадо разбежалось.
По силе воздействия на душу читателя Воскобойников уступает вагантам. У вагантов каждая строка — рисунок, а, кроме того, стихи пронизаны светлым юмором, тогда как у Воскобойникова мир, хотя и ромашковый, перегружен совсем не нужными в данном контексте деталями. Чего стоят эти «преступные романы из голых ляжек и раскрытых ртов». Но, как я понял, Воскобойников не претендует на бессмертие, он пишет о своем времени и для своего времени.
Нынче деньги — гимн и знамя,
Мы, во славу родины,
Занимаемся делами
Отнюдь не благородными.
Напрашивается вопрос: когда либо, кто либо из власть имущих ставил свою честь выше получения многомиллионной взятки от враждебного ему государства. Ваганты утверждали, что за деньги продаются государи, эпископы и даже боги. Людям, возжаждавшим денег, кажется, что они будут жить вечно, поэтому они склонны защищать тех, кто имеет хоть какую-то возможность однажды припасть к государеву корыту и бросить обглоданную кость своему единоверцу. О каких уж тут благородных делах может идти речь!