15. Пока мы все не спятили с ума
Он рассказывает мне о жидо-масонском заговоре. Стучит потной ладошкой по засыпанной пеплом столешнице. Мундштук сигареты разжевывает до вязкой целлюлозы и, сплевывая, поносит все зарубежное, дерьмовое, сработанное якобы из нашей благо-родной древесины.
— Изводят лес на всякую гадость, а я давлюсь…
Курит он сигарету за сигаретой, и хотя дым выдыхает себе подмышку, я терплю этот ад с единственной целью — услышать, чем закончится монолог выскочившего из преисподней мизантропа?
— Врут, что властелин мира — человек. Мы изъедены микроорганизмами. Раковые щупальца проникли во все сферы общества. Искусство — разлагающаяся падаль. Оно от беса, мы смотрим на все с брезгливостью закормленного животного, но желание узнать, чем все закончится сильнее нас. И мы боимся пропустить этот конец.
Он говорит, говорит, говорит, и я начинаю понимать, что монолог его никогда не кончится. Что в гостях у меня не человек, а распадающееся на слова время. Я гляжу на него с брезгливостью обожравшегося зверя, и мне это доставляет удовольствие. Я балдею от процесса распада, от разложения окружающей меня материи. И при этом радуюсь: если я и погибну, то в одной упряжке с опостылевшим мне миром.
И вдруг на меня накатило. Я увидел воронку в двух шагах от входа в дом, обкусанные осколками ветки тополя, на окне фанерку вместо выбитого стекла. И стол рядом с окном, стол, заляпанный листьями рано постаревшего клена. И стоит на столе тарелка с голубоватым, кое-где вытершимся ободком. Несколько минут назад я наполнил тарелку молоком, а на стол посадил пойманного в посадке ежа. Теперь ежа нет и тарелка пуста.
Еж сидит на завалинке, зябко поеживаясь от ощущения холода в желудке. Он только что выпил молоко, разбавив его подгнившим с бочка яблочком. На завалинку его столкнула осень, перебирающая на столе монеты, — желтые медяки и красные червонцы — осыпающиеся с обдуваемого ветром клена.
С неба сквозь щель в кроне клена ежу улыбается солнце. Улыбка солнца теплее, чем дух разогретой взрывом земли. В окне фанерка — крышка от чемодана, вырванного взрывом из руки крестящегося на солнце солдата. Солдат, догоняя своих, оставил чемодан вместе с оторванной рукой возле калитки нашего дома. Рука не кровоточила, видимо, кровь в ней застыла задолго до того, как прогремел взрыв. Из разбитого взрывом чемодана вылетели старые отцовы валенки и позеленевшая от времени иконка божьей матери. Мать сказала:
— За что отдал руку? За валенки…
Еж не понимал, откуда это ощущение холода в желудке? Ведь молоко он пил и раньше? Утром, осмотрев ежа, мать констатировала смерть от собственных игл, загнанных взрывом в его маленькое сердечко. Тогда я впервые осознал, что значит война. И мне стало страшно. Уже после того, как советские солдаты выгнали румын из шахтерского поселка.
На фанерке непонятная надпись. В комнате — дым до потолка, и философ из Комсомольска-на-Амуре, Сергей Петрович Голубев, убеждает меня в том, что современное телевидение — скала, о которую расквасят носы славяне.
Голубев мне надоел до колик в животе, точнее не сам Голубев, а его философия. Но вступать в спор мне не хочется. Обещал жене не спорить, не сотрясать воздух руками, как это делали немцы, уверенные в том, что Россия, как страна, больше не существует. Я не хотел уподобляться немецкому солдату, не хотел походить на философа Голубева, хотя понимал, что при всей своей правоте он не прав в главном: стрекозы от шоу-бизнеса, даже при самом глобальном извержении, не сорвут Землю с орбиты. А жидо-масоны не съедят Россию хотя бы потому, что, оказавшись на сковороде, русские обретают воинственный дух своих воинов-предков. Когда дело дошло до стихов, я успокоился: в стихах самая мрачная философия приобретает красоту осыпающихся с клена листьев. А сам философ становится кленом, лишенным глубинных корней, но зато умеющим питаться разлитой в воздухе влагой.
С утра на сердце беспокойно.
Так беспокойно, хоть кричи —
Не Буш ли раздувает войны
На ранчо, лежа на печи.
Ему тепло, светло и сытно,
И больше нечего желать,
А вот Россию, это быдло,
Уж очень хочется сожрать.
Не верю, что именно об этом думает Буш, возвращаясь на свое ранчо. Не думаю, что русских он держит за быдло. Голубев пропитан политикой до интимнейшего волоска на теле, но это у него не гордость, а навязчивая идея.
Вот Моника, высасывая мозг,
Зубами волосинку защемила,
Не все живое в Клинтоне убила,
Но превратила Косово в погост.
Бил Била для истории ковал.
Огнем осеменяя сербиянок,
Славянские народы усмирял,
Швыряя в них военный арсенал —
От самонаводящихся болванок
До лживых слов, разящих наповал.
Читал Сергей Петрович с поэтическим подвывом, страстно, и боль за изгнанных с отчей земли сербов стучала в мое сердце. Мне вдруг захотелось встать, одеться и пойти набить Клинтону морду. Или подсунуть ему под задницу умершего на завалинке ежа. Я даже руку пожал Голубеву, хотя стихи пристроить не пообещал. Мне нравились стихи, но не философия Голубева.
— Косово — кровоточащая рана земли, то есть — одна из ран. Духовность славянских народов не выдержит испытания террором. Мы вынуждены будем сойти с арены, или объявить вызов миру.
— Но не с нашими правителями. России нужен Сталин.
— Сталин, но без революционного прошлого, и не трус типа Ельцина. Страсть к стяжательству настолько сильна в нашем народе, что она, именно она и спровоцировала крушение империи. Посмотрите, с какой злобной жадностью отхватывает аппетитные куски губернатор Чукотки. Это не мальчик, голодающий с мешком долларов в кармане. Это хищник, объевшийся собственной блевотой…
Голубев все-таки добился того, что меня понесло. Я махал руками, бил себя в грудь и прогнозировал распад агонизирующей в куче долларового хлама материи. Напрасно жена пыталась меня остановить, я превратился в ежа, умирающего от собственной иглы в сердце.
Животные инстинкты правят миром.
Мы без клыков, но мы уже вампиры.
Нас кровь пьянит сильнее, чем вино.
Мы заодно с героями кино
Сражаемся в кровавой мелодраме,
Вместо того, чтоб заняться делами,
Мы сеем смерть… другого не дано.
Получив искру от догорающего костра, я разжег свой. Пламя лизало мне руки, обжигало сердце, я наполнял этим пламенем свои стихи, прекрасно понимая, что сотрясанием воздуха хода истории не изменить. Что, как и Голубев, я частица пульсирующей плоти в сладком ротике Моники.
Жена толкает меня в бок: «К тебе гости пришли, а ты машешь руками!» Гость начинает нервничать. У него нет под рукой сигарет, чтобы успокоить разгулявшиеся нервы:
— Послушайте, а нельзя ли это… по рюмочке?
Еж почувствовал знобящий холодок в желудке. Чтобы согреться, ему нужна стопочка. Хотя бы... стопочка. Он страшится, что направленные против меня колючки воткнутся ему в сердце. И я понимаю его страх. Он умрет, если я не начну сейчас же нахваливать его стихи, не начну говорить об их энергетике, злободневности и направленности в вечность. Но я уверен: если приму стопочку, расшаркиваться перед Голубевым не стану. Хотя стихи он пишет не хуже некоторых членов Союза. Прижатый к стене, я прошу Голубева почитать что-нибудь лирическое.
— Лирическое… это как?
— Ну, о любви, о природе…
— О природе я не пробовал, да и зачем о природе, о ней уже Пушкин написал. А о Косово если не мы, то кто? Я, может, чего-то не понимаю, но вот вы сейчас прочли… о инстинктах, вампирах, кино… о чем это? Мне, как читателю, не понятно. И так пишут все… чем непонятнее тем лучше. То же самое в современных песнях. А помните, как раньше пели: «я люблю тебя, жизнь, и хочу, чтобы лучше ты стала!» Слушаешь, слеза прошибает.
Жена налила нам по стопочке, но пить Голубев не стал. Он вдруг понял, что я не буду восторгаться его стихами, а колючка в сердце может довести до инфаркта.
— Может, мне к Асламову сходить? — спросил он.
— Может, и к Асламову, — согласился я, — но лучше, если вы будете иметь при себе не два стиха, а хорошую подборку. Будет о чем поговорить.
Он встал:
— Значит, нам говорить не о чем?
— Можно было о поездке в Косово, но возраст у нас, сами понимаете.
Он ушел, пообещав вернуться. И вскоре вернулся со стихами.
Пока мы все не спятили с ума,
Верните людям песни о природе.
В них молодежь нуждается весьма.
А тем певичкам, что сегодня в моде,
Яйцами укрепите голоса.
Яйцами, как и положено поэту, он произнес с ударением на «ца». Мне тогда показалось что о Монике, толкнувшей Клинтона на бомбардировку Косово, он написал лучше. Хотя злободневность строки «Пока мы все не спятили с ума» заставила меня уважительно отнестись к стихам, написанным в таком же духе. Я пообещал написать о его творчестве, но это будет отнюдь не гимн, а эпиграмма с резкими лирическими отступлениями. Лирическим отступлением, как вы понимаете, мне послужил ежик, ведь в этом милом колючем зверьке было что-то от господина Голубева.