11
Концерт собрал толпу слушателей. Хорошо, что в фронтоне чердака был глазок от выдавленного мною сучка. Я развернул перед женщиной картину происходящего. Соседи не собирались уходить, не выяснив, кто кого избил, отец — мать или мать — отца? Вот-вот из лесополосы, со стороны шахты, мог выйти муж женщины, Павел. Я предложил ей надеть мои штаны и рубашку, и с охапкой сена спуститься по лестнице. К себе она могла пройти огородами, и оставить одежду в зарослях желтых акаций.
— Сын пластинку на барахолке купил, вместо песен — вопли, — объясняла мать происхождение кошачьего визга на чердаке.
В тот вечер я написал свое первое стихотворение о любви.
Последнее стихотворение я напишу на последнем дыхании. Его не успеют записать. Да и зачем. Это будут стихи трупа, а труп, воспевающий жизнь, — что может быть банальнее.
Что такое религия — игра по однажды утвержденной схеме. Кто ее придумал — не столь важно, важно, чтобы в нее играли. И как можно азартнее. Одни — во имя торжества силы над слабостью, другие — в надежде, что их услышат. Не важно — кто, главное занять достойное место в игре.
Когда лягушонка садится в коробчонку, она как бы сбрасывает с себя лягушечью кожу, и превращается в царевну. В воображении, конечно. И это уже религия, поскольку превращается она не в царевну, а в жабу, начиная раздуваться, когда на ее пути возникают препятствия в виде инспектора ГАИ, или опаздывающего на поезд пешехода. Но это издержки религии, достоинства ее в порабощении нищеты.
Искусство удаляет изъяны и полирует достоинства. Природа бросила нас на произвол судьбы, предприимчивые люди тут же провозгласили ее Богом, и, именем этого Бога, на протяжении тысячелетий, не только грабят народы, но и убивают тех, кто отказывается верить в придуманного ими идола.
Искусство, полирующее достоинства, бессильно перед властью денег, поэтому миру нужно искусство, обжигающее души ненавистью к любым проявлениям насилия.
Я видел, как многообразен,
И как уродливо он прост
Мир, где одним застолье — праздник,
Другим — дорога на погост.
Ладонью по воде я бью, но вовлекая
Ее в свою игру, едва ли сознаю,
Что предо мною личность, и какая!
Она в себе хранит и жизнь, и суть мою.
На лице Евгения Гнатюка загораются и гаснут световые пятна от пролетающих мимо фонарей. Запад России — это не Восток, где можно проехать ночь, не встретив единой, подмигнувшей тебе зеленым оком деревеньки.
— Велика воля воды в создании жизни на земле, вода, по сути, и есть тот самый Бог, которому мы должны поклоняться. Но мы смешиваем нашего Создателя с дерьмом, предвосхищая тем самым обещанный древними мыслителями апокалипсис.
Евгений Гнатюк — внук погибшего в сталинских застенках священника, в Бога, как все здравые люди, не верит, не верит и в человеческий разум.
— Человек запрограммирован на безумие, — утверждает он, отправляя в рот общипки мякиша от черняшки, которую купил еще в Москве. — Наступает время, когда человеку все надоест, все приестся — родина, родители, дети, и он впадет в запой, или уйдет в монастырь. В зависимости от вложенной в него предками энергии.
— А вы… вы ездили в Москву на заработки…
— Скорее, разгонять тоску. В Москве много доморощенных философов, я ворую их идеи, выдавая за свои, слегка, правда, перефразированными. Для чего это делаю, не знаю, но в итоге оказывается, что ничего нового до сих пор не открыл. Ни сам, ни с помощью уличных философов. Все, о чем мы говорим, можно найти у Даля.
Как и Евгений Гнатюк, я тоже ничего не открываю, хотя тоже приворовываю иногда мысли приходящих ко мне на исповедь поэтов. Правда, не выдавая их за свои. Я не мыслитель, я рассказчик, причем не важный. Мне не хватает усидчивости, чтобы отшлифовать фразу или поставить, где нужно, запятую. Главное, я хочу хотя бы одним мазком запечатлеть на бумаге заинтересовавшего меня человека. Даже если он не поэт. А Евгений Гнатюк презирает людей, заплетающих слова в косички. Если что и сочинял, это были даже не верлибры, а «бормотушки-нескладушки», которыми он успокаивал свои нервы перед сном. А делал он это даже в поезде, перед тем как забраться на верхнюю полку.
«Если сердцу станет душно надо выбить зуб соседу, чтобы он таил обиду на себя и на тебя, если ты по жизни пешка и кулак твой не обучен выбивать соседу зубы, лучше мирно спать ложись».
— Услышав это от забравшегося на верхнюю полку Гнатюка, я поинтересовался: зачем выбивать зуб, не лучше ли выпить с соседом по чарке? Но Евгений ничего не ответил, он уже спал. Я завидовал его умению засыпать сразу после того, как принял горизонтальное положение.
— В детстве, чтобы разбудить, мать меня ставила на ноги. Ей это удавалось, пока я был маленьким, а когда вырос — я стал большим шалопаем, и спал сутками напролет, пока сестра не запускала мне под рубашку белую мышку. Я вскакивал, так как больше всего на свете боялся щекотки.
Мне до сих пор кажется, что у Гнатюка была слабость — выставлять себя в дурном свете. Хотя уснуть он мог и в сидячем положении, за стаканом чая:
«Если время наступает мне на пятки, уступаю и тропинку и дорогу, пусть шагает впереди, у него литые бедра и спина пышна, как туча, если даже дождь прольется, если сильный дождь прольется, буду петь о нем романсы даже по уши в грязи».
У Гнатюка великолепное чувство ритма, а сочинял он свои побрякушки, в чем признался сам, только для того, чтобы не сочинять стихов.
— Мерзко, когда тебя таскают за уши тобою же написанные строки.
— Значит, вы все-таки писали стихи?
— Был такой грешок, да и у кого его не было.
Напрасными были мои попытки уговорить Евгения прочесть хоть одно из своих стихотворений. Зато бормотушками он одаривал, не задумываясь. Был бы повод. Когда на границе с Украиной нас посетила российская таможня, потребовав от него декларацию о провозимых даньгах, Гнатюк выгреб из кармана горсть мелочи и, высыпав на стол, пробормотал:
«Если вы в Москве живете и вареников не жрете, значит, вы в ней третий лишний, потому я нищ, как пес, что желудок мой от лени не страдал, что стольный город, все, что в нем я заработал, до копейки отобрал».
Белокурая блондинка, сияя синими глазами, даже не прикоснулась к протянутым Гнатюком документам. Видимо, его уже знали. Несколько минут спустя к нам подошла проводница и протягивая Гнатюку несколько сторублевок, сказала:
— Это вам от таможни.
Евгений учтиво склонил голову.
— Не могу принять, все равно украинская таможня конфискует, я ведь везу с собой запрещенный товар.
— И что это за товар, если не секрет?
— Мое сердце, мадам. Так и передайте вашей таможне.
Сошел он в Валуйках, пробормотав мне на прощанье нечто несусветное, но больно задевшее душу.
«Если сердце на две части разорвать — получим мясо, два куска кровоточащих для поджарки на огне нашей ненависти братской, но едва ли из поджарки нам когда-нибудь удастся сердце новое создать».
Глядя Гнатюку вослед, я впервые заметил, что он сильно прихрамывает на левую ногу.
— За стишки ему ногу подбили, каким-то браткам прочитал не то, что им хотелось. Даже милиция не вмешалась. Думали, не оклемается.
Каких только бормотушек я не сочинял, чтобы уснуть, но так и не уснул. Перед глазами маячила прихрамывающая на левую ногу фигура Гнатюка, поэта с разорванным на две кровоточащие половинки сердцем.
Утром я вспомнил стихи Георгия Бельды. На какой-то, озаренной ночными фонарями, станции в вагон вошла женщина, кареглазая, с выразительным, я бы сказал, красивым лицом, но судя по морщинам — лет под семьдесят. А стихи Георгий написал о даме далеко не бальзаковского возраста.
Была молодой,
Любовались мной.
Куда ни пойду —
Вся на виду.
Иду, бывало,
С реки домой,
Не скрипнет галечник
Под ногой.
Дело брала себе
По плечу,
Все боялась,
Что улечу.
Теперь весь вечер
Сижу одна
Возле раскрытого
В ночь окна.
Было довольно темно, около четырех утра, женщина сидела молча, глядя на пролетающие мимо вагона огни. Обычно старость угнетает, особенно старость со следами былой красоты. А в этой женщине было нечто, заставившее меня спрыгнуть с верхней полки спального вагона, и присесть к столику напротив.
— Извините, если нарушил ваше одиночество. Увидел вас и вспомнил стихи знакомого нанайского поэта.
Женщина улыбнулась ослепительной для ее возраста улыбкой.
— Прочтите, если вспомнили.
Когда я прочел, она спросила:
— Почему раскрытого, а не открытого? В данном случае мы сидим возле открытого в мир окна, а раскрытое окно, воспринимается, как распахнутое. Вы ведь сочинили это прямо сейчас?
Я засмеялся. Просто не ожидал, что женщина увидит в моем поступке попытку завязать знакомство.
— Я, действительно, прочел стихи нанайского поэта Георгия Бельды.
Она помолчала, глядя на меня в упор, будто ждала, что я признаюсь ей в любви:
— Только не говорите, что вы никакого отношения к поэзии не имеете. Я преподаватель литературы, встречалась со многими поэтами, и по интонации могу отличить, свои поэт читает стихи или чужие. Не думаю, что ошиблась сейчас. Если вы не автор, то уж точно переводчик. Мне посчастливилось слышать нанайского поэта Андрея Пассара. Он читал на нанайском и русском языках. По звучанию оригинал отличался от перевода, и я поняла, что в нанайском языке авторизованный перевод практически невозможен. Вы прочли вечную тему в русском изложении. Хотя «галечник под ногой» и «боялась улететь» — образность явно не из нашего, российского обихода.
Честно сказать, я пожалел, что затеял этот разговор. Что-то в этой женщине было волнующее и настораживающее. Показалось, где-то когда-то мы с ней уже встречались. Эта белозубая улыбка, с задорно вздернутыми краешками губ. Первой не выдержала женщина:
— Неужели не вспомнили? Наталья Павловна, преподаватель литературы в ГПТУ судостроительного завода. Вы однажды приходили к нам читать стихи, а дважды мы встречались в Доме техники, где вы вели кружок заводских литераторов. Мы приходили с Людмилой Федоровой из технологического отдела, потому что она и я тоже марали бумагу. А вы пускали собрание на самотек, садились за крайний столик и, бросая на меня пламенные взгляды, невпопад отвечали на вопросы товарищей. Если быть до конца честной, я приходила в надежде, что однажды вы пойдете меня провожать, а я приглашу вас на чай. Потому как мой муж по два месяца болтался в командировках. Но вы так и не решились сделать мне предложение. Неужели не помните?
Встречу в «Господи, помоги тупому устроиться» помню. Но приглашала меня высокая, стройная, с узлом белых волос на затылке. Что меня в ней поражало, белые волосы и карие, почти черные глаза…
Женщина приглушенно засмеялась.
— Тогда я была беловолосой, теперь седая, а глаза, разве глаза выгорели?
— Господи! Неужели Натальа Павловна? Да, да, вспоминаю встречу в Доме техники. Мы пришли с Георгием Бельды, вы прочти стихи, которые не понравились нашему нанайскому другу. Вы не сказали, чьи, но строфу, из-за которой разгорелся сыр-бор я помню:
Был ли счастлив я в любви,
В самой детской, самой ранней,
Когда в мир меня влекли
Птицы первых упований.
— Что за птицы упований? — проворчал Георгий. — О любви должна говорить страсть, а не запоздалая обида.
Я сонных грудей коснулся,
Последний проулок минув
И жадно они раскрылись
Кистями ночных жасминов.
— Меня поразило, что нанаец из Нижних Халб читает по памяти Лорку. И я ушла от спора. Конечно, стихи Самойлова, не образец для подражания, но твой Георгий меня приятно удивил.
— Меня он удивляет до сих пор, хотя пишет, к сожалению, очень мало.
— Так ведь без стимула. Приняли бы в Союз, глядишь, и выдал нечто такое, что вам и не снилось.
— Ну, а вы как же, чем теперь занимаетесь?
— Теперь на пенсии. Мужа схоронила в девяносто седьмом. Инсульт на почве безработицы. Дети разъехались: сын в Канаду, дочь в Петербурге. А я в черном бизнесе, распространяю пищевые добавки. Ездила как-то в Халбы, думала встретить Георгия, попробовать себя в переводах, но Бельды, после смерти жены съехал… Помню, как вооружившись словарем, переводила стихотворение «Плач о дочери».
В верховьях Амур выходит
Из берегов и бродит
Мое горе по колени в воде,
Где ты, моя доченька, где?
В вашем переводе это звучит несколько иначе:
Разминулись мы, разошлись,
С милой доченькой разошлись,
Сотни рек перешел я вброд,
Потерял тайным тропкам счет.
Со второй строфой я так и не разобралась. О ком идет речь, о жене или о дочери? Тем более твой Георгий Бельды и нанай-лоча хэсэнкуни — понятия несовместимые. От его словообразований даже у меня чуть крыша не поехала. Кстати, в нанайском тексте Горюн-реки, о которой вы пишете, я не нашла.
— У меня Горюн-река не географическое, а мифологическое понятие. Это река, по которой Харон сплавляет в царство Аида души усопших — река горя. Именно на этой реке ищет поэт погибшую дочь.
Наталья Павловна только руками развела:
— Переводчик волен вкладывать в перевод свое видение мира. Это неизбежно. Когда я читаю книгу переводов «Пересаженные цветы» Юрия Кузнецова, я понимаю, что он не только пересадил, но и перепривил саженцы. И краски и аромат у цветов славянских поэтов чисто кузнецовские.
— Поэзию не переводят, ее реанимируют, после того, как извлекут душу.
Наступило продолжительное молчание. Вагон слегка прихрамывал на стыках, мимо окна темной безликой стеной проплывал сосновый бор, над ним медленно, но все более заметно, начинало бледнеть небо.
— Помню, я посвятила Георгию Андреевичу стихи. Года два таскала в сумочке листок с текстом, но Бельды не встретила. Стихи эти я помню:
Бурхан, шаман и тонкий
Лирический поэт.
Нелепы кривотолки,
Что искры божьей нет.
Росинкой на былинке
Увидев шар земной,
Сдувал с него пылинки,
Берег от солнца в зной.
От человека зверя
В тайге оберегал,
Не в человека верил,
Скорее — в идеал.
По доброте душевной
От друга и врага
Он не скрывал мишеней
Родного очага.
Прицельно стрелы били,
Наотмашь и навзрыд,
Но стонов в его стиле
Никто не повторит.
Вначале образ «стонов в его стиле» мне показался неуместным, но, вспомнив, что разговор идет о стихах, я вынужден был согласиться. Действительно, некоторые песни Георгия Бельды напоминают стоны. Видимо, слишком много дорогих людей потерял он на своем веку.
Мы надолго замолчали. Каждый думал о своем. Зарождающийся рассвет наносил свежие мазки на лицо Натальи Павловны, ярче высвечивая морщины и добавляя блеска глазам.
— И давно вы уехали из Комсомольска?
— В декабре двухтысячного. Новый век решила встретить на родине мужа с его престарелой матерью. О Донецких черемушках слышали? Там мы и живем. По Комсомольску не тоскую, слишком страшным он был в последние годы двадцатого века. Город без надежды на будущее, город призрак…
— Призраками в девяностые были мы все. Никто не знал, с чего начнется и как закончится день. Богатых отстреливали, бедные кончали суицидом.
— Для одного бублик, для другого булка от бублика, это и есть демократическая республика. Поменяли социалистическую на демократическую, а получили шиш. И гору трупов в придачу.
Я вышел на станции в Макеевке, Наталья Павловна поехала в Донецк. Я долго не мог вспомнить ее фамилии. Людмила из технологического отдела была Федоровой, ее отец возглавлял ВОХР на заводе. Несколько раз я писал о нем в газету. А Наталья Павловна писала в газету стихи. Ее публиковали в «Амурце» и в «Дальневосточном комсомольске». А я, пылкий влюбленный ничего о ней не помнил. Значит, дело не в красоте, а в важности событий.
Вернувшись в Хабаровск, при встрече я спросил Георгия помнит ли он Наталью Павловну из комсомольского литобъединения?
— Зарубину? Она с таким чувством читала мои стихи!
— А если бы не читала?
— Так ведь читала же!
В радиаторе закипела вода, и я остановил машину. Многокилометровый подъем над Амутом обычно я преодолевал порожняком, оставляя грузы в поселке Снежном. Теперь же, груженная кухонным оборудованием машина, проявляла неожиданную для ее возраста слабость. Повизгивали даже рулевые узлы, не говоря уже о трансмиссии, а двигатель не просто задыхался, — закипал от негодования: как я посмел устроить ему такую пытку — тащить в гору добрых пять тонн железа.
Я представил себе подъем в поселок Перевальный, где машина упирается бампером в стоящее в зените солнце, и без уверенности на согласие, спросил у хозяйки груза:
— А не лучше ли оставить часть оборудования в Горном? На Перевальный мы с ним не влезем.
Хозяйка груза, Мария Завадская, глядя на фыркающий водой радиатор, спросила:
— У вас что, в ОРСе лучшей машины не нашлось?
— Лучшей дороги не нашлось, Мария Нестеровна. Эта машина недавно с капремонта. К тому же, я отвечаю за вашу безопасность. Это главное, а потом уже — за груз.
— И кто же это обязал тебя, отвечать за мою безопасность.
— Ваша красота, Мария Нестеровна.
Закипая алой кровью, не хуже радиатора, хозяйка пищеблока пробежала пальчиками по моей ноге и сомкнула их на колене.
— Правду говорят, все поэты бабники.
Можно было сменить воду в радиаторе, но от впадающей в Амут речушки мы отмахали километра три, а с обрыва до озера было метров триста. Даже будь у меня веревка, я бы не рискнул спуститься по ней к озеру. Оставалось ждать, пока остынет в радиаторе вода, а потом преодолевать подъем кусками, не допуская перегрева двигателя.
Июльский день клонился к закату. Солнце уже укротило свой пыл, но все вокруг дышало зноем. Я поднял капот, надеясь таким образом ускорить охлаждение, но поднимающуюся с озера прохладу сносило к дальним заснеженным хребтам. Солнце, садясь за хребты, явно злорадствовало, видя мою не только шоферскую, но и мужскую беспомощность. Прижим напоминал духовой шкаф, а мы были — запекающимися в нем петушком и курочкой. Да и само солнце лежало на груди Амута, слегка поджарившейся лепешкой. У меня возникло желание, разогнавшись по склону горы, с вырезанной в ней дорогой, допрыгнуть до солнца.
— И долго она будет остывать, твоя вода?
— Часок передохнем и поедем, хотя самый тяжелый подъем впереди.
Я чувствовал себя виноватым, ведь два часа назад обещал, что к ночи будем в Перевальном. Я привык доверять технике, ведь возил грузы ни чета этому. Правда, в основном — в Лунный, и Снежный, которые располагались в глубинных распадках, а кататься с горки — само удовольствие. Но карабкаться с таким рюкзаком в гору моей колымаге еще не приходилось, и первое испытание показало, что альпинист из нее никудышный.
Поковырявшись в ящиках, Мария достала столовую скатерть, и, расстелив ее прямо на дороге, стала раздеваться.
— Сколько раз в день на этой дороге можно встретить машину? — спросила она, — один, два раза?
— Следующей будет наша, в Снежном осталась морозильная установка.
Мария сбросила через голову платье, ловким движением расстегнула лифчик и, ложась на скатерть, сбросила плавки.
— И, пожалуйста, не смотри…
Скользя по шатким пружинам кедрового стланика, я обошел машину, чтобы не искушать себя и женщину, уселся на краю обрыва, удобно устроившись среди хвойных подушек.
Амут казался куском обвалившегося неба, все гуще бронзовеющего на закате, прямо под обрывом, похожие на тела купальщиков, лежали валуны, а на утлых балкончиках обрыва росли изуродованные ветрами деревья, среди которых, пятнами крови, темнели заросли цветущих маков. Мне почему-то вспомнились стихи Глеба Горбовского из книги «Долина».
Давай остановим движенье,
Пусть будет одна тишина,
Одно голубое сближенье
Немыслимой яви и сна.
Открывшаяся взору картина обладала мощной энергетикой, но энергетика исходящая от тела раздетой женщины была сильнее. Настроившись на волну Горбовского, я старался укротить любопытство чтением стихов, и это мне иногда удавалось.
По дороге возле неба,
По остаткам гор и рек
Пробирается нелепый,
Нестандартный человек.
На устах его улыбка,
За плечами только тень.
По запарке, по ошибке
Он не ест который день.
Что ему очаг и пища,
Если он со скукой врозь?!.
Если столько красотищи
В этом мире разлилось.
Ветер с распадка погнал по воде легкую рябь, и Амут превратился в сверкающее драгоценными камнями плато, в лагуну кремниевого песка, которая медленно двигалась по распадку к самому сердцу Мяо-Чана.
Мария Нестеровна запела незатейливую песенку, за которую в свое время композитор получил от критики несколько подзатыльников:
Преподнес мне робко ты
Очень скромные цветы,
Но они такие милые.
Намек был понят. Ландыши к этому времени отошли, но выше по склону, над прижимом, цвели маки и я подумал: почему бы не сделать женщине приятное? С трудом выбравшись из стланиковых зарослей, цепляясь за кусты, я стал подниматься по почти отвесной стене прижима. Было душно. В горах всегда так: ближе к вершине — безветрие, а по распадку идет поток свежего воздуха. Видимо, близость знойного дня и холодного озера заставляет воздух двигаться в лучшем для него направлении.
Я вскарабкался на покрытый зеленью склон, добрался до осыпей, украшенных цветущими маками, и собрал их в небольшой букет. На цветы страшно было дышать, лепестки облетали от малейшего прикосновения. Когда я спустился на дорогу, букет уже не казался мне достойным подарком. Но я всеже рискнул.
Мария Нестеровна лежала лицом к прощально помахивающему розовым опахалом солнцу. Ее нагота вызвала во мне смутное беспокойство, хотелось подойти к ней, упасть на колени и заплакать, как плакал в детстве, уткнувшись лицом в колени матери. Женщина была очень хороша в летнем загаре, и дело даже не в наготе. Меня влекло к ней чувство безысходного одиночества, которое особенно сильно в горах. Кто-то невидимый выкачивал из меня воздух, и, приблизившись к Марии шагов на десять, я начал задыхаться.
Услышав скрип гравия, Мария повернула ко мне лицо, и, увидев маки, превратилась в огромный алый цветок:
— Не думала, что ты способен на такое, рисковать ради цветов.
— Ради любимой женщины...
Быстрым движением она набросила платье, и, поднявшись, протянула навстречу цветам обнаженные до плеч руки.
Я протянул ей цветы и, задыхаясь от волнения, опустился на колени. Как выброшенная на берег рыба, хватал я ртом горячий горный воздух. Мария прижала мою голову к своему животу, и я почувствовал, как с букета на шею упал легкий лепесток прохлады.
— Прости, — сказала она, — я никогда не изменяла мужу… ты ведь понимаешь, что это невозможно. Потом ты будешь проклинать себя за это, а я буду страдать, потеряв в тебе друга…
Она говорила долго и бессвязно, но я уже не вникал в смысл ее слов. Ее пышные волосы накрыли меня с головой, ее дыхание коснулось моих губ. Это был поцелуй ребенка, поцелуй ангела и внезапно легкий холодок отрезвления коснулся моего сердца.
— Прости, — прошептал я, не в силах разорвать сомкнутые за ее спиной пальцы. — Прости, но я умру, я умру, если ты не станешь моей. Мы никому не скажем, мы унесем нашу тайну в могилу, только прости, прости мое безумие.
Но она была неумолима.
Солнце скатилось за дальние хребты, когда мы двинулись дальше. Амут лежал огромным синим полотнищем, и его холодное дыхание касалось моих щек.
— Постой, — сказала Мария, — ты видишь это?..
Я остановил машину, мы спрыгнули на дорогу и, стоя на краю обрыва, наблюдали, как, кажущееся безжизненным, тело озера постепенно приходило в движение: на воде возникали и, отрываясь от нее, поднимались в небо белые клочья тумана. Пятно к пятну они сбивались в облако, которое, увеличиваясь, заполняло пространство над озером, расползалось по холмам, втекало в лес, из которого выбегал, впадающий в озеро, ручей.
Туман поднимался все выше и выше, еще несколько минут и он накроет дорогу, и тогда нам не просто будет преодолеть узкий прижим, выбраться из этого насыщенного влагой воздуха.
— Надо ехать, — сказал я, но Мария взяла мою руку и улыбка ее при этом напоминала улыбку нашкодившего ребенка.
— Пусть туман поднимется, — шепнула она, целуя меня в краешек губы, — пусть закроет все пути к перевалу, я всегда мечтала хоть однажды отдаться любимому мужчине на облаке…
Туман бил в лицо, словно развешенное на ветру мокрое белье. У тумана был свой запах, запах тела Марии, запах ее недорогих духов, запах ее волос. И все эти запахи сливались в окрыляющий аромат любви. Я его почувствовал еще раньше, стоя перед нею на коленях. Мы лежали с Марией лицом к лицу, но не видели друг друга, настолько плотным был поднявшийся с озера туман.
— Дай руку, мне страшно, — сказала она. — Это не просто туман, — голос ее звучал как бы издалека, — это хозяин озера решил разыграть с нами злой спектакль. Возможно даже перед смертью.
— Почему злой, Мария. Это нагретое солнцем озеро отдает скалам свое тепло и влагу. Его с удовольствием пьют маки и мы с тобой…
Любовь наша была вне пространства и времени. Сколько она длилась — час, два — не знаю, но хозяин озера все это время помогал нам, лаская тела, разбегающимися по телу щупальцами.
Держась за руки, мы осторожно пошли к машине.
«Не загреметь бы...». — думал я, почувствовав под стопой упругое тело стланика.
— Надо идти по колее, — шепнула Мария. — До машины пять шагов, а мы идем уже целую вечность.
Туман был настолько плотным, что только прижавшись, мы могли видеть глаза друг друга. Глаза Марии искрились счастьем.
— Слышишь, будто белье хлопает на ветру?
Я первым натолкнулся на бампер машины, но, ударившись коленом, боли не почувствовал. Помогая Марии сесть в кабину, я спиной чувствовал чье-то присутствие, но, оглянувшись, не увидел даже черной стены прижима.
— Странно, — сказала Мария, — там, в тумане я видела свою комнату и мужа в постели с беловолосой женщиной. Возможно, это только мираж, игра воображения, но… Мне уже давно кажется, что мой муж спит с моей подружкой Соней. Поэтому я...
— Не думай о дурном, сейчас мы, как рыбы в воде, а вода существо загадочное. Помнишь океан на Солярисе, он чутко реагировал на переживания ученых, возвращая им то, что было для них особенно дорого.
Я захлопнул дверцу кабины, надеясь таким образом избавиться от тумана, хотя бы в этом пропитанном парами бензина помещении. Но туман и в кабине лежал плотным пластом, и чем больше я всматривался в него, тем отчетливее видел, как из мельчайших кристалликов воды складывается улыбчивое лицо Марии. А некто невидимый в это время стоял за дверцами автомобиля и тонкими пальцами выстукивал по жести мелодию прекрасной песенки:
Ландыши, ландыши…
В Перевальный мы приехали в три часа ночи и, явившись домой, Мария Нестеровна застукала мужа в объятьях своей подружки Сони. Грехи мужа она частично списала на меня, поклявшись, что никогда больше, ни с одним мужчиной не вступит в интимную связь. Но клятву держала до очередной поездки за морозильной установкой в поселок геологов Снежный.
Я рассказал Георгию Андреевичу о том, как однажды в тумане над Амутом Мария Нестеровна увидела своего мужа с любовницей, и в ту же ночь застала его с ней в собственной постели.
— Ничего странного, — ответил шаман, — вода в любом состоянии хороший проводник наших чувств и эмоций. Моя мать видела, как раненый, умирал брат Александр. Я часто вижу во сне то, что должно со мною случиться днем и воспринимаю это, как должное.
— Значит, вода до сих пор остается загадкой?
— Как и все остальное на земле. Иногда в криках чайки шаман слышит рассказ о гибели человека в тайге. Чайка рассказывает ему, кто и за что его убил. На психику убийцы это действует сильнее, чем любое следствие…
Только выбитый из реального мира человек, теряет с ним связь, а значит, теряет уверенность в себе, и начинает поклоняться богам.
В растянутом между домом и деревом шезлонге сияют две искорки — паучьи глаза — даже прекрасное может предстать уродливым, если мы питаем к нему отвращение. Быть может, новая Россия — лягушка, которая, сбросив кожу, оборотится в красотку. Но мы с детства помним, что от соприкосновения с лягушкой появляются бородавки. На теле — куда ни шло, куда омерзительнее бородавки на сердце.
Чем дальше в лес, тем больше в теле усталости, а грибы встречаются все реже, да и подают их уже не старушки из лукошка, а лесные упыри, с паучьими глазами навылупке. Бедные нищают, богатые сходят с ума, церковники в черном спасают свои души в беседах с Богом. Чревоугодничая на подачках нищих. Слава Богу, церковники пока не так навязчивы, как выжившие из ума сектанты. Они проталкивают свою власть над людьми, проникая щупальцами в государственные структуры. И так, пока не ослабнет власть. Это уже потом начнут пылать костры инквизиции, а в застенках монастырей трещать кости еретиков.
Митрополит Кирилл заговорил однажды языком гражданина: он призывал меня понести в душе не бога, а культуру. Но зачем моему сыну история религии, этот густо замешанный на крови наркотик. История религии — это история литературы. «Шагреневая кожа» Бальзака, прочитанная мною в восьмилетнем возрасте (возможно потому, что другой книги под рукою не было) заложила в мою духовность фундамент прочнее любого библейского апокалипсиса. Ни одна вбитая в меня после этого ложь не смогла его разрушить. Я твердо усвоил одну истину: я не хуже, но и не лучше других, я должен любить соседа, как самого себя, и не желать большего, чем имеет мой сосед. Но главное — не покушаться на то, чего не смогу сделать своими руками. Т.е. не ждать от моря погоды, не надеяться на золотую рыбку, и на мудрую щуку, выловленную Иваном-дураком.
Чтение Библии, все равно — Ветхого или Нового заветов вызывает во мне чувство отвращения не только к похождениям библейских героев, но и к самим рассказчикам. Они не осознали себя отцами, рассказывающими добрые сказки детям, они — пугала, их деяния отвратительны, а духовность — фикция, ибо она направлена на разрушение психики не только ребенка, но и взрослого человека. Это принцип декадента Брюсова:
Ломать я буду с вами, строить — нет!
Благодаря христианству, мы научились ломать, сжигать, трощить гениальным людям косточки. И так будет, пока мы не уберем пугало с нашего огорода. Сокрушая систему, человек выжигает в себе страх. Господство над страстями — признак могучего духа, но кто из библейских пророков хотя бы попытался усмирить в себе желание возвыситься над людьми?
Нет высшей власти, чем власть над собой, а воспитать человека может только литература, особенно ее лучшее, оперенное духовностью крыло — поэзия.
Путь к сану любого современного (и не только) священника лежит через желание, не работая — жрать, а главное — повелевать людьми. Я не раз видел надменную ухмылку на лице искушающего плебс сановника. Это улыбка Дьявола: «Я — вчерашний уголовник привожу к присяге милицейских генералов! Я поучаю их как надо жить!..»
Каждому народу свойственен какой-либо природный недостаток. Русскому — преклонение перед идиотами.
Кто не познает, тот не живет. Зловонный дух застоя поражает не только жизненно важные органы человека, он разлагает душу. И та, в свою очередь, начинает источать зловоние.
— Чем ночь темней, тем мы ярче. На мой взгляд, оправдана молитва впавшего в отчаянье человека. Таким образом, он пытается вернуть надежду. Совершенно пустые люди уходят в монастыри, они сами себе выносят приговор, ибо монах — это уже что-то, а несостоявшийся гений — пустой звук. Алчные люди пытаются создать собственную веру, корча из себя очередного божьего сына, но погоня за славой превращает их в идиотов. Они ослеплены собственным вымыслом. Они знают себе цену и презирают людей, которые им поклоняются. В сущности, они поклоняются тени Дьявола, издевающейся над ними в своих проповедях.
Всяк судит да рядит так, чтобы получить из этого выгоду. Исусиков на земле расплодилось столько, что не хватает паствы, которая обеспечила бы им безбедное существование. Я не говорю об особо наглых, типа Грабового. Эти идут не только на подлог. Каждое их слово — преступление против человечности, ибо именно вера увеличивает на земле поголовье идиотов, в среде которых махровым цветом культивируется терроризм.
Принимаемые церковью усилия по облачению себя в одежды добродетели — явный подлог. Когда мать внушает ребенку, что она — Бог, это не мать. Когда церковь утверждает, что она — добро-детель, это преступная церковь, ибо она паразитирует на теле государства, а следовательно — народа. Внутри церкви пороков не меньше, чем в миру. Ряженый не значит — святой. Гордыня церкви, это гордыня вора, пришедшего в мир, чтобы паразитировать на теле доверчивых людей. И чем глупее народ, тем обильнее трапеза церковников и воров.
В тяжелые минуты семнадцатилетней отсидки Владимир Податев уверовал, что Бог послал ему испытание, пройдя через которое, он получит от Бога символ конечной истины. Беседы с Податевым навели на мысль создать свою церковь, убийцу, бывшего журналиста, Геращенко. Деньги на святое дело он получил из Южной Кореи, а та в свою очередь от религиозных структур США. Теперь он — святой, носит бороду, брюхо и раздувшиеся, как у хомяка, щеки.
Закономерно, что к церкви прибиваются в основном бездельники, для которых самая большая в мире каторга — работа. Не мытьем так катаньем они стремятся получить власть над людьми, которые готовы их кормить, поить и умиротворять их грешную плоть.
Мудрый правитель не требует от народа ни великого страха, ни большой любви. Сталину не хватило мудрости — осознать это, он строил страну на гнилом фундаменте страха, и она рухнула. События последних лет это, не что иное, как гниение агонизирующего зверя. Зловонное дыхание тронутых гниением чиновников не дает стране встряхнуться, уловить хотя бы глоток свежего воздуха. Да и где его взять — этот глоток, чтобы трезво оценить настоящее, перед тем как шагнуть в будущее.
Время щелкает меня по носу, сводя в шутку все мои притязания к нему. Самое главное — куда оно так торопится? Если спешит избавиться от меня, значит, ему со мной скучно. Я не вожу его по ресторанам, не ставлю воспламеняющих кровь представлений. Да и все мною написанное его не интересует.
— Ты плюешь против ветра, а попадаетшь в меня, — ворчит Время, вытирая рыхлым языком вечности свое нестарящееся лицо.
Мне ничего не остается, как смириться с переходящим в галоп движением.
Поэтому, не спрашивайте, на каком отрезке времени мы разминулись с моим героем Георгием. Но мы еще живы, мы находимся в одном Времени, и поэтому наши встречи неизбежны.
Красота приедается не потому, что примелькалась, она изнутри заражена миазмами распада, как все сущее на Земле. Я поспешил вскрыть раковину задолго до рождения в ней жемчужины, и теперь с отвращением слушаю ее идиотские речи. Думал — распахну окно в вечность, а оказалось — в беснующийся Париж, где толпа арабов прессует спешащего в отчий дом Аполлионера. Вот уж действительно:
Зачем, зачем ты, сердце, бьешься
И как печальный часовой,
Я озираю ночь и смерть.
А вся беда в том, что двадцать первый век лишил поэта возможности оставаться невидимым.
Я удовлетворен тем, что имею, только потому, что в сущности, не живу, а изучаю жизнь. Правда, не всегда удачно, поскольку все ее движители подпорчены евроремонтом. Грохот в домах стоит такой, что не выдерживают нервы. А тут еще объявился скульптор, высекающий себя в камне. В первую очередь он высек голову и ноги, поэтому скульптура прогуливается по квартире, грюкая так, что дрожат, позванивая висюльки на люстре. А что будет, когда сосед вооружит скульптуру руками? Явление каменного гостя, равное явлению Христа. В любом случае у жильцов дома есть шанс угодить под его каменные копыта.
Ветер с востока принес ароматы гниющего моря. И надо же было ветру на минутку заглянуть в будуары предпринимателей, скупивших побережье под зоны активного отдыха. Тратиться на вывоз мусора не в компетенции предпринимателей. На то он и предприниматель, чтобы взять от природы как можно больше, ничего не давая взамен. В этом предприниматели сродни церковной обслуге, которая балаболит о добродетели, чтобы отнять у нищего последнюю пайку хлеба, а богатого разжалобить на строительство очередного храма. Ведь со временем храм можно будет сдать под офис.