37. Все, что сумели — обошли
Я сказал ей: ты прекрасна, хотя во всем ее облике чувствовалось что-то уродливое. Именно, чувствова-лось, потому, что впервые увидев эту женщину, я испытал к ней влечение равное обмороку. Я готов был отдать все, что имел, за единственный сорванный с ее губ поцелуй. Подобное с ней видимо случалось не раз: глаза женщины увлажнились, губы дрогнули в улыбке и, приблизив ко мне пылающее румянцем лицо, она не произнесла, а выдохнула:
— Нравлюсь?
Я хотел ответить: да, но влетевшая в глаз соринка, заставила меня на мгновение отвлечься, и, взглянув на нее затуманенными слезой глазами, я увидел крысиный оскал на лице удивительнейшего в мире существа. Теперь, когда я пишу эти заметки, я втайне сожалею о том, что не был с ней близок. Возможно, она подарила бы мне нечто неописуемое, ведь искушение дьяволом дарит нам рай на земле и вечное забвение в пекле. Так, во всяком случае, считал мой отец — красный конник революции. Но, видимо, не один дьявол искушал мою душу, не менее внятно слышал я шелест ангельских крыл. Усмирив желание обладать дамой (верх взяло любопытство), я спросил: не читала ли она случайно роман Джозефа Хеллера «Что-то случилось»? Вопрос застал ее врасплох, она не то, что Хеллера, Достоевского не читала, в чем призналась с легким смешком превосходства.
— Книжный ум довольно банальное явление, — сказала она. — Я умная от природы. Мать моя дура набитая, отец слизняк, держится за ее юбку, под которой всегда сидит какой-нибудь ё….
Пусть простит меня мой читатель за это многоточие, но природный ум женщины проявляется, как я думаю, именно в многоточиях. Когда она заявила, что с пятого класса пишет стихи, и даже печаталась в «Пионерской правде», я понял, что судьба свела меня с прелюбопытнейшей особой.
Не поленились ленинцы.
В совхозе Луговском
Мы собирали перцы
На грядках босиком.
Оранжевые были,
Чуть сладкие на вкус.
Нас мальчики любили,
Любили, ну и пусть.
Мы после перцев дружно
Пошли на огурцы,
И стали нам ненужными
Сопливые юнцы.
Я рассмеялся, прежде чем она закончила читать:
— И вы будете утверждать, что это печатала «Пионерская правда»?
Она, кажется, обиделась:
— Вы считаете, что это плохие стихи?
— Я пока не о стихах, огурцы вместо мальчиков, это весьма оригинально. Но чтобы напечатать такое! Получается, что забраковав мальчиков, вы обзавелись любовниками с грядки?
Она так и не поняла, что я имел в виду. Ее огромные надувные глаза меняли цвет в зависимости от настроения. А менялось оно у нее так часто, что я долго не мог понять, какого цвета ее глаза: карие, голубые или сернокисломалиновые? Звучит на первый взгляд нелепо, но, познакомившись с кареглазой красавицей, я разочаровался в зеленоглазой, а втайне изгалялся над желтоглазой кошкой, мурлыканье которой уже не производило на меня потрясающего впечатления.
Из тысячи мужчин найдется лишь один
Способный довести красотку до оргазма.
Верни мне лампу, милый Алладин,
Утерянного мной энтузиазма.
Любовь, когда она не до конца
Воспламеняет женщину, опасна.
У мужика улыбка в пол-лица,
А женщина убить его согласна.
— А вы азартная штучка, — сказал я, прослушав эти стихи. — И многих мужчин вы убили?
Карие ее глаза пугающе позеленели, казалось, из них вот-вот брызнет ядовитый дождь. Но грому было лень ворочать языком, молнии отказывались блистать. Зато поэтесса попыталась покорить меня своей вулканической лирикой.
Кричу, когда выходишь и ворчу,
Когда не возвращаешься обратно.
Я — магма, я с тобою не шучу,
Мне не нужна дымящаяся вата,
Я твой фитиль меняю на свечу.
Стихи она читала с подлинным артистизмом, нисколько не смущаясь их эротической обнаженности. Видимо, знала, с кем имеет дело, и провоцировала меня на ответный ход. Но, прикрывшись маской стыдливости, я смотрел на нее круглыми от удивления глазами, хлопал ресницами, и, полыхая закатным румянцем, подумывал о возможности интимной близости с этой подпрыгивающей от похоти дамой. Но мы с ней даже не познакомились. Она обо мне слышала, а я видел ее пару раз в автобусе с двумя рослыми красавцами, явно подвыпившую и искрящуюся как замкнутые ветром провода на подгнивших от времени опорах. Раньше она не обращала на меня внимания: пенсионер с вечным хотимчиком на носу, как мужчина, явно не устраивал тридцатилетнюю красотку. А тут нате вам, предстала пред мои ясны очи, и ничем иным, как извергающимся вулканом. Прослушав еще несколько подобных стихов я спросил: не пора ли нам познакомиться?
— Давно пора, — ответила она, и глаза ее приятно засинели. — Я знала, что тебе понравятся мои стихи. Я баба без «б», что думаю, о том и пишу. Особенно после того, как прочитала твои стихи о вымерших дантесах.
У меня глаза на лоб полезли:
— О каких еще дантесах?
С милым лукавством в лице она прочитала мне некогда написанное и потерянное мной стихотворение. Даже не стихотворение, а набросок мысли, которую я хотел довести до совершенства. Но листок, на котором были написаны строчки, а написаны они были в автобусе, я засунул куда-то с другими бумагами и больше о них не вспомнил.
Ни ядовитым словом, ни перчаткой
В лицо, с угрозой выстрела в упор,
Не призывай поэта не печатать
Строптиво-соглашательский позор.
Душевно петь, не значит быть душевным,
Хрипеть и выть с эстрадой заодно.
Расставлены поэты, как мишени,
Да жаль, дантесы вымерли давно.
Перед волной забвения бессилен,
Я не могу раскрыть себя вполне.
Я не поэт, я гражданин России,
Поющий на украинской волне.
В благодарность за возвращенные строчки я выкатил ей в подарок скупую мужскую слезу, и не по причине поэтической благозвучности моих стихов, а за актерское мастерство. Честно скажу, стихи она читала потрясающе. На строчке «Расставлены поэты, как мишени» ее глаза сверкали сталью. На следующей: «Да жаль, дантесы вымерли давно», почернели до адова огня, и я просто не мог не отреагировать на игру красок в ее глазах. Когда поэтическое знакомство состоялось, она протянула ко мне свою ладонь, и смущенно опустив веки, представилась:
— Я Виктория Бевз, Вика, если хочешь…
А когда я хотел назвать свое имя, приложила пальчик к моим губам и пролепетала с интонациями пятилетней девочки:
— Знаю, знаю, знаю, тебя Сашей зовут, а один мой знакомый, — не иначе, как — этот противный Гвоздиков.
Я не стал выяснять имя этого знакомого, просто не было смысла ради этого спускаться с оседланного нами Пегаса, да и путь на Парнас перед нами был распахнут, как ни для кого другого. В каком-то смысле мы были заинтересованы друг в дружке, иначе бы не провоцировали дух не совсем приличными стихами. Правда, я не снизошел до прочтения своих поэз, ограничившись упоминанием о книге, которую она «конечно же прочла с большим удовольствием». Мы договорились, что Вика подготовит рукопись для «Экумены», и по пути к рынку она прочитала мне несколько непривычные для нее стихи:
Все, что сумели — обошли,
Кого боялись — не задели.
Не посмеялись от души
Над шуткой первого апреля.
Одних боялись оскорбить,
Других — обидеть, третьи в ухо
Нас били по привычке бить,
А мы посмеивались глупо.
И неожиданно дружны
С братвой от бизнеса, мы лижем
Им пятки языками лжи,
Не сплевывая, чтобы выжить.
Я мысленно поцеловал Вику за потрясающие стихи, но протянутую на прощанье руку пожал несколько холодновато. Сделав несколько шагов, я оглянулся: она стояла на месте, приветливо помахивая мне ладошкой. И я вдруг понял, что не должен был уходить первым, что уколовшее меня чувство зависти к ее таланту проявилось именно в этом моем поступке. Вернувшись, я взял ее руки. И, прижав к своей щеке, прошептал:
— Спасибо, Виктория, за стихи. Ты настоящий поэт. Последние строчки навели меня на мысль, что я тоже каким-то образом отношусь к тем, кто лижет кое-кому пятки, не сплевывая. Ты видишь, как горит моя правая щека, это от нанесенной тобою пощечины.
На этот раз первой ушла она, ушла не оглянувшись. Но это не значит, что ушла навсегда, от меня, от читателей «Экумены», от хабаровчан и вообще от всех нас, глупо посмеивающихся в ответ на пощечины или лижущих не сплевывая пятки братве от бизнеса. Да еще языками лжи. Недавно Вика позвонила мне и спросила, сколько стихов она должна представить мне для достойной подборки. Я не ограничил ее в выборе, и надеюсь, что в одном из ближайших номеров познакомим читателей с творчеством Виктории Бевз. Хотя, как я понимаю, знакомство уже состоялось, а разжевывать, как обычно, ее стихи у меня не поднимается рука. Даже магматические стихи, вызывающие легкий озноб и желание сохранить свое Я в интеллектуальной схватке с этой не всегда понятной мне особой.
Трагедия Кузнецова-Каера
Он лежит на асфальте с горлышком пустой бутылки во рту, напоминая уснувшего во время еды ребенка, беспомощного, одинокого, сброшенного с родословного древа на шуршащий подошвами асфальт.. Черные, тронутые сединой волосы слегка припорошены уличной пылью. Я предлагаю, прохожим перенести человека на благоухающий свежей зеленью газон, но в ответ слышу:
— Воспитывать родственничков нужно…
От мужика дурно пахнет. Я беру его подмышки, бутылка изо рта вываливается и катится под ноги высокой блондинке, в коротких под самые ягодицы штанишках.
— Мало вас, свиней, стреляют…
Меня оскорбляет, когда меня называют свиньей только за то, что я хочу помочь несчастному. Но возражать даме стыдно. В ее представлении я бомж, ковыряющийся в ящике с отбросами.
С большим трудом мне удается стащить человека с тротуара. Теперь он лежит на зеленом ковре и подушкой служит ему заросшая жирной зеленью кочка. На зеленом фоне человек кажется мертвым: нездоровая зелень растекается по плохо выбритым скулам.
— Он что вам родственник?
Этот вопрос задал мне молодой симпатичный милицейский сержант.
— По газонам не ходить, — добавляет он, кивая в сторону торчащей из травы таблички.
— А он и не ходит, он лежит.
— Вы ходили, папаша. Лежал бы человек и пусть бы лежал. А вдруг у него с сердцем плохо? Вы потянули, а сердечко того…
У сержанта продолговатое бледное лицо, большие в темных ресницах глаза, слегка зеленоватые, когда он смотрит на газон и с голубизной, когда, сняв фуражку, вытирает платочком вспотевшее лицо. И еще у него мертвой белизны зубы. Такие зубы я видел у снимающих челюсти стариков.
— Я должен заплатить штраф?
Сержант улыбается, и чувство неловкости в его улыбке, вызывает во мне ответное чувство к стражу порядка.
— Это известный бомж, в прошлом афганец. Все, что мог, пропил, в том числе и жилье.
Он приседает и поправляет съехавшую набок кепку на голове спящего.
Бомж вызывает во мне двойственное чувство сострадания и мерзости. Последнее чувство я стараюсь подавить в себе, и это мне неплохо удается. Однако, я вполне разделяю позицию дамы в коротких штанишках. Сострадание не совсем точное слово, в моем сострадании к спящему человеку, есть доля ненависти к обществу, в том числе и к самому себе. Не знаю почему, но причину падения воина афганца я вижу в горбачевской перестройке, которой в свое время был очарован больше, чем искушающей меня крутыми бедрами дамой.
— В наше время трудно быть человеком, — философствует сержант. — Был у меня дружок, вместе первую чеченскую прошли, а у него приятель афганец, Коля Каер. Умер молодым и не от ран, как теперь принято говорить, а от бездарно выстроенной правительством политики. А какие Коля стихи писал!
От зла устал и от вражды,
Прикрытой мантией бесстыдства,
От умных фраз и сочной лжи…
Эти три строки спасала «сочная ложь», образ хотя и не точный, но зримый и потому берущий за душу.
— Одно время они дружили, — сержант кивнул в сторону лежащего на газоне человека, — он и поэт, Николай Каер. Когда Коля умер, дружок его задурил, с проблесками, правда, но вот уже второй год пьет без просыпу.
Для меня имя Николай Каер не было пустым звуком. Когда-то я делал его поэтическую книжку, а Леня Кугушев писал к ней предисловие. Из множества стихов в сборнике мне запомнилось одно:
Я жизнь свою стихами проживу.
Судьбы же рифмой не построю.
И рвутся дни мои по шву,
Их годы шьют, увы, не по покрою.
Не по покрою, значит, не так, как хотелось бы. «Потому и не кусают», — говорит рекламный мальчишка о комарах, а мне хочется сказать «Потому, что закусали». Хотя сборник стихов Николая Каера называется «Покинувший рай». Значит, рай не такая уж веселая штуковина. Найдя в набитом пегасами стойле, нужного мне скакуна я еще раз перечитал предисловие Леонида Кугушева, но у Лени, как всегда, было много — ни о чем, а, следовательно, ни слова о поэте. Из послесловия сестры, Натальи Рыбиной, я узнал, что родился наш герой, Николай Геннадиевич Кузнецов (Каер) в марте 1969 года, а в марте 1998 его не стало. Ушел из рая. На земле был ранен, контужен, потому как служил в разведроте, Имеет ряд правительственных наград, в том числе медаль «За отвагу». Живя в раю не дотянул и до тридцати.
Не жизнь укладами пустыми нас страшит,
Не суета безмолвием тревожит,
А то, что перед смертью Душу гложет.
«Душу» поэт пишет с прописной буквы, вкладывая в нее (горьковское) отношение к человеку. Это чудо, что он не разуверился в человеке, слушая политиков Ельцинского безумия, да и то, что происходит с людьми сегодня, наводит на мысль, что Душа с прописной буквы умерла вместе с культурой Советского периода. Когда единственно русского певца Дмитрия Хворостовского показывают нам глубокой ночью, а записей с его концертами днем с огнем не сыщешь. Вся культура наводнена бездарными прохвостами, с их вопящим лицемерием и готовностью снять штаны ради заработка. А честные русские парни, которые могли бы стать гордостью нации, продолжают умирать в разведротах, аплодируя перед смертью ряженым бесам нашей эстрады.
Он очень неровный в своих стихах — Николай Каер, да и некогда ему было учиться поэтическому мастерству. Он записывал жизнь так, как она ложилась на душу. В девяностом потянулся к Богу:
Любя, Ты мстишь, ведя Руси рукою,
Ты ставишь все тихонько на места.
Ведь жизнь должна быть именно такою,
Как прежде, под распятием Христа.
«Любя, Ты мстишь, ведя Руси рукою…». Это о Боге. Бог мстит россиянам рукою их Родины. Мстит за то, что однажды россияне снесли головы церквам. Трудно понять, как человек, прошедший ад войны, мог потянуться к Богу, который мстил своим детям за их ошибки, мстил кроваво, как рвущийся к власти преступник. Иначе трактовать этот образ просто невозможно. Уже в 1992 году Николай пишет:
Что увидел — забыл,
Что припомнилось — стер.
Утешенье в забвенье найду.
Я ведь к солнцу ладони однажды простер,
Но не солнце увидел, а тьму.
Любое солнце, будь то Иисус, Сталин или Мао, в конце концов, погружают народы во тьму. Разум не может развиваться в окружении страшилок. Не просто двадцатилетнему парню найти путь к истине, особенно на войне. Тогда же в девяностом, устремляясь душою к Богу, Каер обращается к женщине: «О, женщина! Святая мать!». Значит, все-таки он воюет не под знаменем Христа, а под знаменем женщины—матери, которая дала ему жизнь. Мать дала ему жизнь, а увлеченные богоискательством лицедеи послали его на смерть, ради собственного утверждения в этом продажном мире. Тогда же в 1992 он предсказал свое медленное увядание от полученных на войне ран:
Сегодня белый снег пушистый
Летит на мою голову печально.
Волшебным блеском на луне искрится,
Ложится медленно и тает.
Вот так же я лечу куда-то в бездну,
Размеренно лечу, не сознавая,
Что, приземлившись, медленно растаю.
И что любопытно, все написанное Кузнецовым (Каером), а это 160 страниц книжного текста, помечено 1990—92—93 годами. Ни до, ни позже Николай стихов не писал. До — был Афганистан, потом — Ельцинская эпоха развала духовных ориентиров, когда поэтическое слово потеряло прежнюю привлекательность, а во главу угла был поставлен принцип — кто больше нагребет тот и пан. Ради этого была упразднена даже казнь за убийства, новые политики дали добро на разбои, грабежи и прочие противоправные действия рвущимся к власти подонкам. Кавалер медали «За отвагу» не рискнул стать певцом эпохи или ее могильщиком.
От прихотей придется отступить,
А может это вовсе и не нужно?
Сыграю роль другую, может быть?
Какую другую роль надеялся сыграть поэт, я надеялся выяснить у продавшего душу Бахусу воина Степана Гридина, но на остановке ни пьяным, ни трезвым он больше не появлялся. Не все прозрачно было и в стихах Каера, иногда его стихотворные конструкции были собраны из деталей различных конструкторов, и органически не складывались в единый, понятный читателю образ. Точно выразить свою мысль мешала ему путающаяся в ногах рифма.