44. Городские ужастики
— Еще одно слово и я взорвусь. Зачем вы приглашаете меня пить вино и сосать раков, если под вино и раков произносите тосты, способные вывернуть меня наизнанку?
— За рыночную Россию, господа. За светлое будущее наших детей. Они никогда не узнают, что такое голод… они…
Я ставлю рюмку на стол и ухожу. Ухожу, подпрыгивая от перепол-нившего меня раздражения. Еще одно слово и я взорвусь.
— Александр Александрович…
Только бы не оглянуться, не взорваться, не разлететься по комнате градом воображаемых булыжников.
Я не знаю, что со мной происходит. Я разучился слышать людей, разучился прощать инакомыслящим их веру в своих богов. Я превратился в психа, отказавшегося отобедать в обществе пресыщенных рыночной экономикой идиотов.
Родители, я не на вас ропщу,
Когда сквозь ложь иду на ощупь.
Я правду времени ищу,
Когда меня в дерьме полощут.
Я не от вашей плоти плоть.
Так кто я и откуда родом?
Зачем, урод среди уродов,
В лицо плюю тебе, Господь!
Уже за воротами дома я мысленно увидел в торце стола, над головой хозяина, икону писаную с его лица, со сложенными в щепотку пальцами. А ведь тогда, сидя за столом, я ее не заметил. Возможно, причина в столбе солнца, плоско лежащем на иконе или — в красотках, которые были подлинным украшением стола. Не только чужого, но и чуждого мне.
Замызганный мальчишка с ломтем хлеба в руке пил воду из шмыгающей длинным носом колонки. В его грязных руках ломоть хлеба выглядел загадочно белым. Я подошел к мальчику и, протянув ему сотню, предложил продать мне половину ужина.
Вначале он засмеялся, потом вознамерился задать стрекача, но я удержал его за плечо и, сунув сотню в карман замызганной куртки, оторвал от хлеба добрую половину мякиша.
— Садись, пожуем, — сказал я мальчишке, опускаясь на обрамляющую колонку бетонную плиту.
Он извлек из кармана сотню, проверил ее на свет: не фальшивка ли? и, присев рядом, подозрительно уставился на мою руку. Видно, еще сомневался, что я буду есть этот хлеб. Я обнял мальчишку левой рукой и с удовольствием откусил от купленного у него мякиша. Хлеб был как никогда вкусным. Я ел его, подбирая падающие на штаны крошки и отправляя их в рот. Совсем, как шестьдесят лет назад. Мальчик ел и его напряженная под моей ладонью спина, постепенно расслаблялась.
— Спасибо, — сказал я мальчику. — Я сто лет не ел такого вкусного хлеба.
Неожиданно он схватил и поцеловал мою руку. Руку, в которой оставался маленький на один укус кусочек хлеба. Не успел я опомниться, как он вскочил и скрылся за углом ближайшего к колонке дома.
По их поведению было видно, что дети прошли курс самой махровой уголовщины. Когда кондуктор обратилась за помощью к вошедшему в автобус капитану милиции, тот, не сделав шага к детям, вышел на очередной остановке. А четверо чертят на ступеньках «Икаруса» ставили жуткий не по замыслу, а по их образованию спектакль. Пассажиров для них как бы не существовало. Накачанный парень с лысым, плоским, как стадион, черепом, шагнул было к ним, но самый большенький с крысиным оскалом разыграл перед ним омерзительную сцену тюремного мужеложства и спортсмен отступил. А мальчишки на ступеньках продол-жали жить своей жизнью. Сидящие в конце салона мужчины заранее подтягивались к средней двери автобуса, делая вид, что мальчишки тут не причем. Я проехал свою остановку, собираясь с духом предложить мальчишкам уступить выход.
— А ча, праня, вымастим? — спросил старшенький у подчиненных ему артистов.
Они улеглись на ступеньках, и мне пришлось перепрыгивать через них, держась за поручень.
«И на том спасибо», — подумал я, ощущая тупую боль в области сердца.
Несколько дней спустя я увидел их в тополином сквере на поселке Горького. Стоя по стойке “смирно” с прижатыми к ногам ладонями, они раболепно выслушивали наставления, годящегося им в отцы мужчины.
— Есть, через час быть на месте, — с достоинством получившего приказ солдата, ответил мальчик с крысиным оскалом. Но на этот раз лицо его было озарено ярко выраженным счастьем.
— Есть, через час быть на месте!
Я не в первый уже раз увидел, как пульсирует маленький родничок завтрашнего гигантского терроризма.
И ужаснулся пришедшей в голову мысли, что в эту самую минуту миллионы таких же кибальчишей, вытянувшись перед наставниками от криминала, с сияющими радостью лицами произносят:
— Есть, через час взорвать….
Порывом ветра сорвало рекламный щит, на котором были изображены очаровательные женские губы и пачка сигарет «Мальборо». «Минздрав предупреждает: курение опасно для жизни» — чернела надпись в подвале щита. Создатели рекламы попали в точку: щит свалился на голову проходившей мимо женщины.
Опомнись, утопающий народ
— Меня невозможно убедить в том, во что я никогда не поверю, — сказало большеглазое дитя, подавая мне ученическую тетрадку со стихами. — Сергей Иннокентьевич Красноштанов, наш преподаватель, в последнее время рекомендует нам обращаться к вам. Вас не пугает инакомыслие. Я не совсем верю, что это так, но, как видите, пришла.
Я несколько раз пытался прервать ее монолог, не отрывая при этом глаз от плохо разбираемых каракулей в тетради. Но суть стиха я уловил сразу, и сразу понял, с кем имею дело. Поэтому предложил опубликовать стихи не отдельной подборкой, а поразмышлять над ними в своих литературных заметках.
— Иногда мне кажется, — оправдывал я такое свое решение, — что большинство читателей стихов не читают, пролистывая их, я же хочу, чтобы вы были услышаны.
Возможно, девочка решила, что таким образом я ухожу от ответственности за публикацию. Но для хорошей подборки шести стихов явно маловато. Я так и сказал ей, целуя ее худенькую руку и благословляя на творчество.
Россия — расколовшаяся льдина.
Опомнись, утопающий народ.
Твоя надежда на чужого сына
К спасению тебя не приведет.
Неужто нет у русского народа
Достойных вечной славы сыновей.
Столетиями славу и свободу
Твою, Россия, топчет иудей.
Не потому ли пьют Иван да Дарья,
Что попраны их вера и закон,
Что русский дух болтается бездарно
Засильем лицедеев ослеплен.
Вечером, перечитав стихи Ирины Смоляниновой, я долго не мог уснуть. На первый взгляд, ничего особенного в её стихах не было: больше политики, чем поэзии. Но я казнил себя за то, что когда-то с радостью воспринял перестройку Горбачева, поддержал Ельцина, и вообще вел себя не так, как подобает верному сыну отечества. В голове назойливо вертелись сразу запомнившиеся строчки.
Стране нужны колокола,
Чтобы земля гудела,
Чтобы народу не дала
Опомниться для дела.
Что-то в этих стихах меня не устраивало. Пропуская вторую строку, я видел неточность в построении фразы: «Стране нужны колокола, чтобы народу не дала». Так, земля не дала или не дали колокола? Я понимал, что, нагружая себя беспочвенными придирками, перегружаю журнал отрицательными эмоциями. Проводив девочку, вернулся на свой балкон и стал перечитывать рукопись. Читал не спеша, подолгу глядя поверх панельной девятиэтажки на пламенеющее вечернее небо.
Лето ушло в отставку, вместо него вернулась затяжная холодная весна, с бесконечными дождиками и угрозой утренних заморозков. Сны при закрытых окнах пестрели кошмарами, в открытые окна врывались сквозняки. Они-то и навеяли мне сон о путешествии на Южный полюс. Высадившиеся на льдину персонажи постоянно менялись. Закипая от негодования, я доказывал Асламову, что его вечно дымящаяся сигарета разжижает лед, не замечая при этом, как проваливаюсь в воду от собственного кипения.
Возглавлял экспедицию Ерофеев. Он носил сложенные за спиною крылья и обещал на случай, если мы утонем, компенсировать семьям потерю кормильцев. При этом для нашего спасения ровно ничего не делал, а читал странные стихи из своей пока еще не написанной книги.
Я из льдины воду выжал,
Не жалея живота, —
Вместо жизни льется жижа
Из-под божьего хвоста
Кошмарные стихи, которые могла нашептать Ерофееву только моя уязвленная совесть. А тут еще шоколадные девочки под парусом — подружки Володи Коваленко.
Изумрудная вода.
К ночи — танец живота
И помады два пятна
У Володи возле рта.
Опять этот Ерофеев мешает мне сосредоточиться!
Под ледяным колпаком сидит Ирина Комар, шевеля крылышками, отчитывает молодого поэта за неточную рифму в стихотворении «Гомик».
Нас возбуждает мужское начало
В пламени ада, где черти в чаны
К грешникам нашим суют свои чада,
Чуть приспуская при этом штаны.
О какой рифме шел спор я так и не понял. Ледяной колпак крошился, льдинки попадали Ирине в рот, и она выдувала из них белые резиновые шары.
И, наконец, появилась она — девочка с педагогического университета, Иришка Смолянинова, большеглазое дитя росточком с ангелочка.
Куда течением несет
Сейчас не знает даже тот,
Кто — нашей родине оплот.
Не знает сам, куда плывет
Не управляемый наш плот.
Эти, начитавшиеся Пушкина ангелочки, не признают другого размера, кроме классического. Занесенная с запада палочка Коха еще не проникла в их легкие. Девочки дышат воздухом надежды, и верят, что однажды вытолкнут из своей среды достойного рулевого.
Он будет молод и умен.
Он, опираясь на закон,
Смахнет с российского плота
Все то, что служит бездне рта,
И восстановит русский стих
В его границах вековых.
Асламову стихи явно не нравились, Нефедьев кривил губы, ликовал только Кабушкин, предрекая ангелочку бессмертие. А сама Смолянинова с трепетным восторгом смотрела на Людмилу Миланич, ожидая от нее признания, как божьей милости.
Но над льдиной уже звучал голос Евгения Ерофеева.
Сбегает с лета сто потов,
Сойдет и с осени,
Когда б мы знали про потоп,
Давно б все бросили.
Так каждый год горит-плывет
Все в вероятности
Не можем мы смотреть вперед —
Привыкли прятаться.
Забыв о Миланич, ангелочек аплодирует Ерофееву. О потопе он точно сказал, и о том, что мы не смотрим вперед — верно, но у Асламова на местных пророков аллергия. Его не учили пророчествовать. Рифмованный рассказ для него соль поэзии. Оно и понятно, Асламов всегда ценил не стихи поэта, а его отношение к Асламову. Даже на тонущей льдине он остался верным своим принципам, хотя иногда подумывал: не отречься ли от красной мантии, чтобы облачиться в сусальное золотишко храмов. Не зря же художники утверждают, что золоченные луковки ни что иное, как обрезанная плоть еврея. Ей-то мы и молимся.
Не потчуйте меня славой,
Угостите хлебом и солью.
Устала я от ваших правил,
Пропитанных нашей кровью.
Остановите музыку,
Она убивает душу,
Бредущие дорогой узкою,
Как петлей, мы Россию душим.
Все эти попугайчики,
Резвящиеся на арене,
Потому и плачут,
Что сами себя не ценят.
Опять этот ангелочек из педагогического университета. Ему бы уплыть на отколовшейся льдине: вдруг, прибьет к какому-нибудь острову. Но ангелочек предан своим березкам и нам, проворонившим Россию, прохвостам. Ангелочек готов пойти ко дну вместе с нами, и мы втайне радуемся этому. Разве лучше, если ее подберет какой-нибудь подонок из турецкого борделя. А ангелочек в это время читает свой последний вбитый в тетрадку стих:
Я русская, мне русские ребята
Дороже всех заморских мужиков.
Пусть нищий, пусть четырежды женатый,
Пусть из страны летящий кувырком.
Бываю я не в меру любопытна,
Бываю не оправданно щедра.
Я русская, я острая, как бритва,
Я ласковая в пламени стыда.
Приди ко мне, мой русский муж, я буду
Тебе верна до гроба, не суди,
Покинешь Русь, и я тебя забуду,
Какой бы рай не ждал нас впереди.
А льдину тем временем относило ближе к экватору. Огромные ломти льда с южной стороны отламывались, пытаясь догнать дрейфующие вдали острова. Ледяные надстройки на льдине рушились, оставляя золоченые пузырьки храмов. Оставались еще березовые рощи, хрупкие, вылепленные из подтаявшего снега.
— Если льдина развалится, нас спасут березы, — пророчествовал Асламов, раскуривая очередную сигарету. — Все мы, даже перед угрозой гибели, не меняли своих привычек.
Суходольский, спешивший написать стихи по поводу, не выдержал:
— Все эти храмы и березы — ни что иное, как узоры на морозном стекле. Они исчезнут, коснувшись воды. Самое ценное, что у нас было, мы уже разрушили.
Пепел от сигареты Асламова смешивался с ледяной крошкой. Из этой смеси самолюбия и благородства мы в основном и черпали вдохновение.
Не унывайте, господа.
Под нами талая вода..
Осточертело жить во льдах,
В набитых смогом городах.
Когда мы спустимся на дно,
Увидим, как свежо оно,
И все решим, что мы в раю,
В раю зловонном, мать твою…
Ангелочек оскалил зубки. Ему хотелось учиться, гордиться своей Родиной и воспевать ее в стихах. Но надежды пристегнуть льдину к прошлому у нее уже не было. Оставалось последнее — запечатлеть свое имя и свой гнев на страницах журнала. Пусть непонятно какого, но публикующиеся в нем авторы ей нравились. Они были ее единомышленниками и в большинстве своем русские. Если не по происхождению, то по духу.