09
Есть ли сегодня водораздел между добром и злом? Что бы ни делали рвущиеся к власти люди, и каким бы щитом они не прикрывались — в их действиях зла больше, чем добра. Церковь заявляет, что она — добро, но некоторые церковники угрожают еретикам расправой. Разве это добро? Обманывать людей, не зная точно, что даст им этот обман — разве не зло? На почве религии у стариков едет крыша, молодые приносят в жертву богу не только свою жизнь, но и жизнь своих детей. Какое уж тут добро. Поэтому, человек должен воспринимать мир таким, каков он есть, но, даже обновляясь в зеркале очередной пропаганды, оставаться самим собой.
Отпустив на волю душу,
Посмотрел на край родной,
И почувствовал удушье —
Так повеяло бедой
Не тайга, а клочья леса,
Не река, а сеть морщин.
На земле и в поднебесье,
Среди облачных вершин,
Совершенно оригинальное в истории литературы стихотворение «Подранок». Сюжет невозможно придумать. Раненая утка обвиняет охотника в неумении стрелять. Она жалуется его предкам, и, чтобы искупить вину, охотник раздевается и лезет в ледяную воду.
Холод обжёг мне тело,
Но, выстрели я метко,
Ты бы не посмела
Побеспокоить предков.
Умирающая берёза страдает, что убила лишившего её жизни лесоруба. Подранок благодарит охотника за то, что не бросил её умирать в ледяной воде.
— Га-ак, — кашлянула утка,
Клювом ударив в руку,
И сердце моё раскрылось
Навстречу этому звуку.
***
С сестрой Георгия, Ольгой Андреевной, сидим в её комнатке по улице Антенной. Она любовно перебирает рукописи и газеты с опубликованными в них стихами и юморесками брата. Ей 84, и она страдает, что её младший брат живёт забытый богом и людьми в Иннокентьевском доме призрения. В одной комнатушке с тремя такими же парализованными после инсульта мучениками.
— Дали бы мне комнатку в доме ветеранов, взяла бы его к себе, но два года собираю справки. Я их собираю, а они смеются надо мной, ждут, когда умру. Тогда они все слетятся на похороны и расскажут, как в войну без сна шила для солдат унты, краги, а в перерывах ловила рыбу, охотилась на зверя. Справки любят говорить хорошие речи над могилой покойника.
Я слушаю Ольгу Андреевну и вспоминаю Георгия. Какие они похожие, брат и сестра. Я спрашиваю:
— Любил ли Георгий охотиться?
— Однажды, ещё до призыва в армию, на утку ходил. Осенью, взял ружьё брата и пошёл на озеро. Видит, навстречу ему утка летит. Туэнк — раздался выстрел, и подранок с пробитым крылом упал к ногам Гоги. Посмотрел Гоги в глаза утке, и пошла у него голова кругом. Весь день без сознания пролежал на берегу. Пошли мы с братом на озеро, видим, лежит наш младшенький, держит в руке утиное перо.
Принесли мы его домой, позвали шаманку. Стала она его с боку на бок переворачивать, кусать губами шею, шептать заклинания. А когда очнулся, сказала:
— Не утку ты, Георгий, подстрелил, это к тебе шаман с доброй вестью летел, а ты не услышал голос деда, русское имя лишило тебя родственного слуха.
— И что, никогда больше Гоша не охотился?
— На диких коз после службы ходил.
В тот день опять не узнал шаман Георгия, пролетел над головой, крича что-то на птичьем языке. Не понять, на каком языке говорил кондуктор, когда высаживал Георгия на Маяке, хотя билет у него был до Хабаровска.
Его взяли на автобус Амурск — Биробиджан. Кондуктор стала было возникать, но водитель настоял на своем.
— Кристаллы психической энергии могут вредить, если эта энергия не использована.
Птицы не считают взмахов крыльев, а ты, написав пару стихов, требуешь славы.
Рост сознания сопровождается спазмами тоски, чем больше сознания, тем больше тоска. Этот процесс неизбежен. Но вместо того, чтобы возвышать сознание, углубляясь в вихревые потоки веков, мы давим тоску наркотиком. Тем самым, разрушаем не только свой интеллект, но и сознание своих детей.
Отец, дед, прадед, все пра-пра-пра, живут во мне, их опыт помогает мне идти земным путём, они предупреждают меня об опасности, они радуются моим успехам и негодуют, когда я делаю что-то не так.
Назвав меня русским именем, председатель сельского совета лишил меня моих стражей. Предки шарахаются от меня, ведь моё подлинное имя было выдохнуто дедом из уст младенца. Каждый ребёнок у народа нани имел своё неповторимое имя, оно складывалось из звуков, которые произносил младенец.
Великие события дают особый прилив энергии. Имя, которым пользуются миллионы, подобно обкатанному морем камешку, приятно на вкус, но куда вкуснее обломок камня — кличка, которую мы несём в детстве. Дзигалдыга, Дубарик, Доня, Бажуля — кликухи моих друзей, каждая — зеркало, в котором при желании можно увидеть картинки детства. Мы давали клички и взрослым — Риголетто, Бог, Обакал, Ролик, Игелбан. Риголетто — был библиотекарем, Бог — копал колодцы, Обакал — работал на лесном складе, Ролик — разносил почту, Игелбан — воспитатель детского дома.
— Ты прав, Гоша, кликуха, как талисман. У твоего отца, Адунги, и мамы Чикуэ, было четырнадцать детей. Ты говоришь — шестнадцать, но сестра твоя, Ольга, говорит четырнадцать. Брат твой, который, освободив от японцев Сахалин, вернулся домой, молодым погиб в объятиях медведя, но оставил пятерых детей. Другие братья и сёстры были многодетными. Все они носили нанайские имена. Имена — символы. Тебя и сестру Ольгу председатель назвал русскими именами. Ты не оставил потомства, Ольга с трудом родила одну дочь. Мне это кажется странным.
Если предположить, что психическая энергия предков — неотъемлемая частица каждого из нас, может ли она влиять на наши судьбы, или она заранее выстраивает программу нашего поведения и всей нашей жизни? Чем полнее мы удовлетворяем надежды и чаянья наших предков, тем удачнее складывается наша жизнь. А предки, как правило, националисты. Они не любят, когда их национальный полёт прерывается вмешательством другого, более многочисленного народа.
— Возможно ли такое, Георгий?
— А ты как думаешь?
— Внутри меня есть сила, которая не даёт мне сломаться. Не знаю её истоков, но чувствую, она не связана с космосом. Она в моём сознании. Если Земля — живой организм, в ней накоплена энергетика её предков. Не знаю, в магме, в воде ли, но всё в ней направлено на восстановление нарушаемой людьми целостности её тела.
— Человек убьёт Землю, мы — тифозные вши в её зелёных кудрях…
Он всё-таки доехал до Хабаровска. Но, выйдя из автобуса, был потрясён увиденным. Всё вокруг было незнакомым. Грязные деревья, шелушащиеся ржавой коростой, дома, в пёстрых пятнах рекламы, женщины с обнажёнными животами и вращающееся мощным пропеллером небо.
Он обратился к прохожему:
— Где я?
Тот только хмыкнул в ответ, и, скаля зубы, нагло вытащил из его нагрудного кармана бумажник. Взяв деньги, документы вернул.
— Чокнутым деньги не нужны, — заржал незнакомец, похлопав Георгия по плечу.
На мгновение у него возникло желание вернуть деньги, сил было достаточно, чтобы тряхнуть наглеца. Георгий был последним мальчиком в семье Адунга Бельды. Едва научившись ходить, он стал предметом эксперимента. Отец хотел вырастить из него богатыря (мергена) способного притащить на плечах не только козу, но и кабана, и матёрого медведя. Мать, Чикуэ, не смела противоречить мужу, она сшила для Гоги нечто вроде ранца, в котором мальчик таскал постоянно пополняемый груз из кусков дерева или обкатанных Амуром булыжников.
Но человек, отобравший деньги, был похож на клоуна. Всё, что он делал, скорее, напоминало фокус, чем грабёж. И верно, когда Георгий подошёл к Амуру, река сказала ему:
— Это был фокус.
Он заглянул в бумажник, деньги были на месте. Правда не все, но фокус на то и фокус, что его секреты раскрываются не сразу.
Остановившись у кромки переката, Георгий поднял руки и крикнул:
—Здравствуй, Амур!
Река в ответ ни слова.
— Баачигоану Мангбо, — закричал Бельды, и река заиграла серебряными бликами, как в чистой воде рыба.
— Баачигоану, — ответила река, — иди, сестра ждёт тебя, Ольга волнуется…
Георгий оглянулся и узнал лицо Хабаровска, с его сбегающими к реке каменными ступенями. Он шагнул было к лестнице, но река легла ему на плечи тяжелым рюкзаком отца и у него не хватило сил одолеть первую ступеньку, а их впереди было очень много. Как волн у Мангбо.
— Иди, — сказала река, — ты должен выполнить волю отца Адунги.
Георгию вдруг захотелось сбросить рюкзак, а вместе с ним память об отце. Он присел на ступеньку. Вместо сияющей реки передним легла опалённая солнцем пустыня. Оно и понятно — река сидела у него на плечах, он остро чувствовал влажное прикосновение снующих в ней рыб. Не случайно отец говорил сыну: «Эй наа ваани эрдэнгэ» — природа родной земли непостижима. Георгий попытался сбросить реку, но лямки рюкзака вошли глубоко в тело. «Ношу, возложенную на тебя отцом, ты будешь носить всю жизнь», — говорила когда-то шаманка, развязавшая ему стянутые детским параличом ноги. Эта же болезнь была у сестры Ольги, после семидесяти лет жизни, она к ней вернулась. Ольга Андреевна стала хромоножкой, что не мешало ей в одиночку содержать в порядке большой частный дом и огород в селе Дада.
Мы приезжали к ней с радиожурналистом Копытовым. Он, как всегда, лыка не вязал. Мы беседовали с Ольгой Андреевной у неё во дворе, в оазисе цветов и жаркого июльского полдня. Говорили о литературе, о Пассаре, Анне Ходжер, о молодой поросли народа нани, пишущей на русском.
Мошка в Дада напоминала мне сотрудников комитета безопасности — обо мне она хотела знать всё, но прежде всего — отведать моей крови. Ольгу Андреевну она не трогала, считая её, одним из цветков оазиса.
О Гоше говорили мало, но я чувствовал его присутствие. Когда мы зашли в летнюю кухню, выпить по чашке чая, Ольга Андреевна предложила мне стул, на котором любил сидеть брат.
— Я ему предлагала чай, но он любил напиток сна, поэтому не часто бывал в этом доме.
Сон, который уже снился, вечный сон агонизирующих людей. Напиток, начисто вымывающий из сознания опыт предков. Человек остаётся один на один с вечно голодным миром. Жизнь прекрасна для тех, кто ест, и ужасна для тех, кого едят.
Но это ведь так прекрасно, выпить стопочку для облегчения души, ещё одну для храбрости, третью за триединство культа, а там, как масть пойдёт. У людей пишущих и алчущих славы сложилось мнение, что талант и алкоголизм — синонимы.
Но, как мы уже пророчествовали, — познание идёт в ногу с тоской, чем глубже мы познаём мир, тем беспощаднее давит нас дремучая красотка по имени тоска. Даже волки воют на Луну, а тут человек. Человек, осознавший, что он в глазах природы кусок дерьма, предназначенный для откорма могильных червей.
Зато как сейчас хорошо Олегу Копытову. У него болезненная бледность? Не беда, проспится — человеком будет.
— Зачем вы пьёте?
— Я не пью, Ольга Андреевна. Меня от тоски водка не лечит, водка углубляет тоску. Я знаю, что, напившись, уйду из мира, не свершив задуманного.
Чай у Ольги Андреевны пахнет липовым цветом. Пирог с рыбой она мне не предлагает.
— Какой-то странный запах у этой сахалинской рыбы.
— Кошке предлагали?
— Вы знаете, ест.
Человечество к богатству идёт дорогами смерти. В хоромах, на роскошных французских диванах умирать легче, чем среди цветов у прозрачной, полной энергии реки. Выкачивая нефть, мы заполняем образовавшиеся пустоты водой. Если вода обладает памятью, она не простит нам насилия. Вода в клетке — это не поющая канарейка. Как всякое мыслящее существо она мутирует.
Я допиваю чай, слушая рассказ Ольги Андреевны о бездарной смерти брата. Прошёл войну, а в тайге наткнулся на лежбище медведя и не одолел рассерженного мапу. Хусе нэуни — тэни мапова ваайцагери.
Братья устроили медведю ловушку. Пока ставили петли, привязывая их к стволу рухнувшего от старости бархата, мапу, прячась в кроне бархата, тяжело переживал случившееся. Он предчувствовал расправу и через два дня пришёл к дому Бельды, прижимая лапами к груди ствол, к которому был прочно привязан верёвкой.
— Ты убил моего сына, — сказал медведю Адунга, — прости, но я должен убить тебя.
Мапа уронил бревно и стоял, как человек, на задних лапах, покорно опустив голову.
— Отпусти его бэе амин, — просил Георгий отца, но старый Адунга не верил в раскаянье мапу.
И полвека спустя, прежде, чем приложиться к рюмке, Георгий бросает несколько капель водки предкам, бурханам и душе раскаявшегося медведя.
Убить легко, куда сложнее
Простить убийцу, если тот,
Один, с верёвкою на шее,
Уже взошел эшафот.
Мне не надо было приходить к Ольге Андреевне. Она меняла сложившееся у меня мнение о её младшем брате. Из нанайца — охотника он превратился в спустившегося на землю ангела. Что с подбитым крылом — не беда. Все завоеватели мира пытаются привить народам свою идеологию: «Венец мира — я!». Даже бесславная смерть не угрожает их славе. А что ангел — блеснул опереньем в лучах заходящего солнца, и слава богу, если хотя бы одна пушинка прилепилась к стеклу Вечности.
Я блефую, утверждая,
Что ухода не страшусь,
Понимая, ни для рая,
Ни для ада не гожусь.
Я — дитя земли, пушинка,
Дунет ветер — улечу,
Без особенного шика,
И не так. как я хочу.
— А как ты хочешь, Гоги?
— Как Толстой, уйдя босиком в неизвестность.
Однажды он опробовал такой уход. Бросил через плечо котомку со сменой белья и босиком отправился в пятнадцатикилометровый поход к федеральной дороге Комсомольск — Хабаровск. В пути его грызла совесть: «Повторяешься, Георгий, узнают друзья — засмеют. Тоже мне, Лев Толстой нашёлся!» Совесть не мешала ногам делать своё дело, шёл он по влажной траве, рядом с потной доской асфальта. Мир вокруг него не был тихим и грустным. Тёплое дыхание пролетающих мимо иномарок не раздражало. В какое-то мгновение ему захотелось углубиться в лес, но кучи мусора вдоль дороги предупреждали об опасности поранить ноги.
Его догнали на половине пути.
— Далеко собрались, Георгий Андреевич?
— В Дада, на могилку жены, — тяжело ворочая одеревеневшим после инсульта языком, ответил Георгий, — вырою рядом с ней могилу, чтобы вам легче было меня похоронить.
Последняя фраза промелькнула в голове, произнести её у Георгия не хватило сил.
С Толстым его никто не сравнивал, старики, роняющие на колени слюну, уже не помнили таких деталей. Они жили ожиданием чуда, ничего для этого не сделав. Усталость была их коньком, да и какой смысл бросать вызов болезни, если официальная медицина не видит выхода.
Его называли нанайским Райкиным, молочным братом Кола Бельды, народным поэтом. Иногда среди ночи он просыпался от собственного смеха. Соседям по комнате этот смех напоминал рычание раненого зверя. Ему хотелось встать и, разбив оконное стекло, улететь в небо, под этот мерзкий, липкий, потный, летний дождь. И спросить у дождя — где он оставил свою колесницу? В какие пещеры загнал свои громы? Но грозовые дожди на Амуре большая редкость. Когда ещё прикатит в Иннокентьевку Пётр Громовержец.
В конце августа, к обеду, к нему приехала сестра. Она показалась ему ниже ростом, Ольгу гнул к земле изгнанный из неё шаманами детский паралич. Это было 70 лет назад. Шестьдесят лет она была устремлена к небу, теперь, никому не нужная постепенно врастала в землю. Балдихамби баам бодоамби — в родную землю своих отцов.
Они сидят на скамье возле конторы лесхоза, слушая нанайские плачи, отравленного цивилизацией Амура.
Первой молчание нарушает Ольга Андреевна:
— Я написала новые стихи, — говорит она, — о документах, без которых невозможно наладить человеческую жизнь.
Были мы нужны, пока работали,
А теперь ни родины, ни дома...
Уморили русских поворотами
От погрома до погрома.
Церковь, этот гигантский спрут, уже протянул ядовитые щупальца к младенцам, готовя, таким образом, для себя потенциальных рабов. Ложь, возведённая в ранг святыни, снежным комом катится по Руси — набирающий силу оползень многовекового безумия.
Тысячи бездельников и лжецов, одетые в яркую, в зависимости от ранга, спецодежду, выхолащивают умы подростков, ставя под угрозу весь энергетический потенциал России. Они осуждают язычников, считая их веру вульгарной, построенной на эмоциях нестандартной личности. Но каждый в отдельности шаман — это личность, он не опирается на бездарно составленные книги, в которых боги проливают кровь за непослушание рабов. Шаман — музыкант и актёр одновременно. Он поёт песни своего народа и сочиняет свои, он знает, какой таёжный корешок избавит меня от хвори, какой музыкальный ритм поможет настроить сердце на ритмы космоса. Шаман не лжёт, он пытается помочь людям, а не лишить разума, что делает церковь.
Георгий смеётся — лочи защищает многовековую культуру вымирающего народа. Его смех вязнет в моих ушах, я не понимаю причины смеха.
Пошутили и достаточно,
Будь ты прав, или не прав,
Не разжалобим мы плачем,
Молодых таёжных трав.
От деревьев не дождёшься
Сострадания, они
Недолюбливают пошлость
Что нелепо в наши дни.
Пошлость стала нормой жизни,
И в искусстве, и в быту.
В кабалу загнали мысли,
Опошляя красоту.
Пророчества Георгия не всегда сбывались, если речь шла о дальнейшем развитии страны. Он точно угадывал, какую роль в жизни человека сыграет его необдуманный поступок, За три года до отъезда в Хабаровск, он предупреждал меня об этом, но мне было не до шуток.
— В ваших отношениях с Тамарой чувствуется натянутость, которая вот-вот лопнет. Вы желаете друг другу добра, но твоё предназначение искажает смысл слов. Даже в слове «люблю» каждый из вас чувствует подвох, и делает всё возможное, чтобы разразился конфликт.
***
Бомжатник на окраине Хабаровска бодрствовал круглосуточно. Спали, когда кому вздумается, но взятую с боем водку, пили небольшими группками, вахтенные даже не облизывались.
— Пить я с ними не буду, — сказал Георгий.
Я видел скривившееся в усмешке лицо солнца, но значения этому не придал. В бомжатнике жил некто Жиронкин, в прошлом газетчик, с примесью корейской крови. Почти русский, сказала о нём Мария Твердохлебова, угостившая нас обломком его поэмы «Жертва».
Жених был приятный малый,
Невеста, ах, да… жена,
Невеста женою стала,
Жена мне была нужна.
Твердохлебова была в восторге от этих стихов, она ещё надеялась, что автор поэмы согласится хотя бы на гражданский брак. Какой смысл ночевать в сортире, если пустует пышная постель…
Она так и сказала, «ночевать в сортире», хотя жили бомжи в забытом мэрией бараке, жильцы из которого были растолканы по общежитиям лет пять назад, из-за угрозы обвала.
— Ты летишь по подлиннику рикошетом, — сказал мне Жиронкин, — перехватил манеру у Багрицкого, а я... а я стараюсь сохранить не только мысль и образность, но и стиль. Песни Георгия в твоём переводе нельзя петь.
— Выпьешь — запоёшь, — Бельды несгибаемо стоял на моей стороне, вид немытого оборванца не внушал доверия.
— Зря ты так, — гнул своё Жиронкин, — конечно, переводы Лозикова имеют право на жизнь, возможно в художественном ранге они выше моих, но…
Жиронкин, споткнувшись на паузе, не знал, что сказать. Он ждал поддержки от автора, но Георгий молчал.
Какой смысл оглядываться в прошлое, если его похерили, да и хер-то выпрямили под крест и чучело к нему присобачили. Раньше мечтали о коммунизме, а теперь молимся кресту, на котором будут распяты наши внуки. Вместо того, чтобы служить своему идолу, церковники крадут у людей души, с единственной целью — опустошить карманы несчастных. Церковь ведёт себя всё более агрессивно, идя по следам НКВД, а затем и КГБ. Какая уж тут демократия, если в садиках и школах зомбируют младенцев.
Оно и понятно, уголовный мир отнимает у нас деньги не мытьём, так катаньем. Играли бы в храмах классическую музыку — молился бы музыкантам, оплачивая их вдохновение.
— В своё время зачитывался Сименоном, добрый толстяк Мегрэ заглядывал по ночам в гости, но ни разу не раскурил трубку, а ты смолишь сигарету за сигаретой и садишься так, чтобы окуривать собеседника. Какой ты после этого поэт! Поэт живёт для людей, а ты гадишь людям не только стихами, но и куревом.
Реакция Валерия Крюкова на реплику Гоши была неожиданной. Он вышел во двор и бросил тетрадь со стихами в костёр. И больше никогда не курил, а как-то при встрече признался:
— Я учился дурному поведению у Хабаровских поэтов. Они утверждали, что так поступали все — Маяковский, Есенин, даже Пушкин.
— Ты бросил писать окончательно?
— Пытался, но не смог.
Останься, умолял, она ушла —
Поток волос и лёгкая походка.
Ушла, духами тонкими дыша,
Своим мечтаньям, улыбаясь кротко.
А я остался там,
Где не осталось даже отраженья
Её лица, в глазах прохожих дам.
Испытывая жженье
В груди, я не кричал, верней не мог,
Настолько был несчастен и убог.
Попытка самоуничтожения или вопль безнадёжно влюблённого? Ни то, ни другое. Читая стихи, Крюков не сводил глаз с пучеглазой блондинки, выделяющейся среди подружек резко обозначенными формами.
— Твоё мнение — она стерва?
— Кто?
— Эта сисястая. Лет через пять будет уродливо толста, а сейчас прелестна. Давай пригласим девочек в ресторан, расплачусь я…
— Расплачешься?
— Если не пойдёт, да! Рухну перед ней на колени и завою по-волчьи.
— Она пойдёт с тобой, — сказал Георгий, — а её подружки сейчас уйдут. Они торопятся, а ей, толстушке, нужно общение. Кстати, зовут её Оксаной.
Крюков недоверчиво ухмыльнулся.
— Шаманы и это могут?
— Нет, Оксаной её назвала Лена, та, которая справа, а маленькая — Валентина.
— Если солгал, повешусь, — прошипел Крюков, и, изобразив на лице удивление, шагнул к девушкам.
— Валя, Лена, вас уже заждались. Оксану я приглашаю в ресторан…
— А вы кто? — Девушки удивлённо переглянулись, но опазды-вающая на свидание Лена, решила подыграть незнакомцу.
— Конечно, конечно… Оксану мы тебе доверяем. Но запомни, она любит дорогие напитки…
Лицо Крюкова превратилось в искрящуюся от перегрева маковку.
А вы трое идёте, или как?
— Как пожелаете, Оксана.
— Желаю втроём, я девушка крепкая.
Валентина засмеялась.
— А можно и я с вами. Жених в ресторан не приглашает, он слишком жадный.
— Пока, девочки, пока, — крикнула Лена, останавливая подкатывающее к тротуару такси.
Оксана поставила условие — ресторан должен быть с музыкой и танцами.
Саша, зачем рассуждать о том, чего не знаешь. Твоё воображение сильнее тебя, ты кончишь свою жизнь в полном одиночестве, под мнимые аплодисменты толпы.
— Я это знаю, Гоша.
— И тебе не страшно?
— Страшно, что какой-нибудь массовик-затейник приведёт на похороны попа. Это будет удар ниже пояса.
— Да плюнь ты на этих попов, бездельники хотят сытно жрать.
— А я всю жизнь вкусно работал. В шахте, в кузнице, в поле, с ручкой за столом…. Недавно меня пригласили в сауну, читать стихи, пить водку и закусывать огородными деликатесами. Мне эта затея показалась скучной, и я поехал красить дачный домик.
— Я бы поехал пить водку.
Мы оба смеёмся. Когда Гоша жил в Дада, его огород напоминал карликовый тропический лес. Выдернуть куст полыни можно было только после хорошего дождя.
— Всё на земле должно умирать своей смертью. Я рыбак, а не огородник. Запасов на зиму не делаю, куска хлеба достаточно, чтобы сидеть и слушать, как поёт река, как смеются в посёлке женщины. А полынь, если вслушаться в её пение, мечтает о большой любви. Впрочем, как и все мы…
С Георгием можно не соглашаться. Помидор на грядке, на мой взгляд, привлекательнее полыни, но чтобы его вырастить, нужны деньги и немалые усилия. А полынь растёт сама. Зимой, когда нет дров, мёртвой полынью можно протопить печь, наполнив помещение ароматом сухого жаркого лета.
Георгий мастер помолчать. Где бы мы с ним ни сидели, дома за рюмкой водки, или на берегу Амура, он напоминал мне сфинкса, правда, с приходом бурханов, лицо его оживало, глаза сияли, как чистые таёжные родники, и я черпал из них бальзам для своей измотанной души.
Единственное о чём мы с ним не говорили — о его семье. Гоша как-то сказал: «Семья — святое, одно дурное слово может разрушить царящую между супругами гармонию».
Сколько раз я убеждался в правоте Георгия!
Есть женщины, для которых святое только её Я. В слегка приоткрытую раковину можно лить только елей, одно грубое слово и раковина захлопнется, откусив если не душу, то пальцы уж точно.
Смерть жены стала для Георгия самым большим испытанием. Иногда он уходил к ней. Идущее по земле тело без души, было пустым, в нём водили хороводы ветры. Разговаривать с Георгием в такие минуты было бесполезно. Он совершенно забывал русский язык, да и нанайский был каким-то особенным, похожим на прощальные крики перелётных птиц.
Улетают птицы, гоа-гоа,
Покидают птицы свой очаг,
Чтоб весною возвратиться снова.
— Ты наведываешься в Халбы?
— Не могу, боюсь, взорвётся сердце.
Мания величия делает некоторых поэтов похожими на идиотов.
Совет Валерия Брюсова молодому поэту: «Сам же себя полюби беспредельно», кажется мне излишне эмоциональным. Любить в себе можно только человека вообще, т.е. всё человечество. Но если такая любовь и существует, она достойна занять первую строку в книге величайших достижений человечества. Но, к сожалению такой книги нет. В книгу Гиннеса вносят только пожирателей тортов и лидеров в области мордобоя.
Я бы мог допрыгнуть до Луны,
Да мешают старые штаны.
Постараюсь новые купить,
Чтоб Луну слюною окропить.
— Чьи это стихи?
— Твоего друга Крюкова. Он мне предложил перевести их на нанайский, чтобы потом с нанайского перевести на русский.
— Забавное предложение.
— А почему бы нет, если есть время и деньги.
Так мы и сделали, правда, без денег. Пройдя плавильню нанайского языка, стихи Крюкова обрели новую окраску:
Лунный свет притягивает голых,
Сняв штаны, я прыгнул на Луну,
И, задрав ей пышные подолы,
Стал ронять на губы ей слюну.
— Закон природы — надежда придаёт решимости. Пока переводили с русского на нанайский и обратно, поэт успел осуществить свою мечту.
Никто мне не мог подсказать, в какое я вляпался дерьмо, когда, четырнадцатилетний, увидел в газете свои стихи. Этот глоток тщеславия отравил всю мою жизнь. Он гнал меня с одного предприятия на другое, разрушал семью, ожесточал против меня детей. Даже друг детства не принял приглашения, якобы потому, что не хотел видеть моего высокомерного вида.
А мне мучительно хотелось обнять его, пожаловаться, что жизнь не удалась, что пронёсся я, как перекатиполе, с запада на восток, рассыпал семена, но не увидел всходов.
Я одинок в семье, в кругу друзей, одинок до тошноты, до сердечного спазма, но не я один такой. Все мы одиноки в этом мире, до колик в животе обожравшиеся жизнью.
Я всегда представляю, как возвращаюсь под низкие своды отчего дома, пью, настоянный на серном дыхании терриконов воздух, молча слушаю о чём говорят сёстры и надеюсь, всё ещё надеюсь, что сейчас, вот сейчас появится в проёме двери моя долгожданная любовь, светловолосая, с карими глазами. Войдя в дом, она скажет племяннице:
— Ну, какой же он дядя, он совсем ещё молодой человек.
Но, видимо, не родилась ещё на земле та, которую ищу, а может, погибла в автокатастрофе, или умирает в подворотне от наркотика, потеряв всякую надежду на нашу запоздалую встречу.
В ромашковом раю играю
В любовь с цветком, он ярок и душист.
Он понимает, я — не понимаю,
Куда иду, на посох опершись.
— Старость — это болезнь, — утверждает Георгий. — Не только семейные склоки подрывают наше здоровье, нас травит цивилизация. Скачущие под пошлые песенки мотыльки, со сцены унижают в нас само понятие — человек, а телебойня лишает рассудка.
С Георгием приятно беседовать. Случается он приходит ко мне во сне, непохожий на себя теперешнего. Рассказывает мне байки из сельской жизни.
Приехал Кингтяса в Москву, надеясь увидеть Брежнева. Спрашивает милиционера: «Где тут охотничьи угодья Леонида Ильича?». Милиционер показал ему на мясную лавку. Зашёл в неё Кингтяса, видит — одни рёбра на витрине. Почесал затылок: «Плохой охотник Брежнев, не может зверя бить. Не стану с ним о жизни говорить. Всё равно не поймёт».
Это сейчас можно говорить всё, что в голову придёт, а в конце семидесятых, языки за подобные анекдоты укорачивали. Правда, рассказывал Георгий свои крохотки на нанайском языке.
Те, кому это надо, его не понимали, а понимающим и в голову не приходило, бежать с докладом в милицию.
Есть у нанайского народа притча о мудром карасе.
Созвал как-то владыка Амура всех рыб к себе, самым ловким и сильным обещал места в Верховном совете. Сбежались рыбы, кто верхом на волне, кто лёжа на боку, по течению, один только карась с нижних озёр добирался против течения. Где мелко — на плавниках шёл, где глубоко — вдоль берега. Поистрепался в дороге, но предстал перед Владыкой вовремя. Повесил ему Владыка на грудь орден за мужество, но в совет не взял, решил, что с таким упорством он и на трон взобраться может. С тех пор и носит карась на груди орден, который ни ножом, ни шилом не проткнёшь. А вокруг Владыки ни единого карася, сплошные сомы, да щуки…
Кровавыми слезами оплакивает Амур своё светлое прошлое. «Купание запрещено» — не лучшая медаль у него на груди, а ведь полвека назад, люди пили амурскую воду, как ключевую. Теперь же — выбрасываются рыбы из воды, но не могут выбраться из затянувшей их белой мерзости. Белая слизь затянула левобережье, пробьёшь во льду лунку, оттуда болотно-тошнотная вонь, как дым из печи. Не только рыбы, люди падают в обморок. Исконная нанайская пища — частик, вкуснее её не было, а теперь в ней ни жиринки, ни вкуса, приятней кусок дерева грызть.
Русские, впервые увидевшие быт нанайцев, за глаза называли народ диким. И тут же начали обращать его в свою веру, навязанную русским другими, более продвинутыми цивилизациями. Мудрые нанайцы только посмеивались в ответ. Обращённые в новую веру, они оставались верными вере своих предков. К щаманам относились почтительно, но на равных. Поклонялись природе во всём её многообразии, она была их Богом и создателем. Обожествляя природу, они бережно относились к растениям, украшающим их быт. Это русские сделали их идолопоклонниками, научили гнуть спины перед чиновниками всех рангов, но церковь нанайцы так и не признали.
— Не божье это дело — церковь. От дьявола все это, — сказал как-то Георгий. Каждая церковь, каждый храм построен так, будто угрожают кулаком солнцу. Да еще крест подсовывают: распнем, дескать, если не смиришься.
Наметилась тенденция отчуждения человека от природы — его родного дома. Родники древней мудрости не просто перестают бить, они угасают. Этническое язычество уступает место пришлому мракобесию, в котором под сомнение ставится главный постулат природы — свобода личности.
В нанайском языке не было не только слова, но даже такого понятия — свобода. Это было естественное состояние каждого человека. Было наречие — дяасими, которое можно трактовать, как «свободно», т.е. легко. Нёани эм хадоа хэсэди дяасими. (Он свободно (легко) говорит на нескольких языках. Несвободу в быт нанайцев занесло злым ветром христианства.
Зачем ты молишься кресту?
Чтобы тебя однажды
На крест повесили в лесу,
Где ты сгоришь от жажды.
Дощечку, на которой были выжжены эти стихи, я увидел в конце шестидесятых в частном доме первостроителя Комсомольска-на-Амуре, Александра Леонтьевича Гаврилюка. Он пояснил, что нашел ее в тридцать третьем году, в переоборудованной под склады церквушке села Пермского. По колориту чувствуется, что стихи написаны нанайцем. Не знаю почему, но я это почувствовал сразу. Александр Леонтьевич со мной не согласился. По его мнению, стихи были записаны на дощечке, если не в конце девятнадцатого века, то в начале двадцатого, до начала революционных процессов в России. Не знаю, как может здравомыслящий человек молиться кресту. Это все равно, что молиться Освенциму, в котором было сожжено сотни тысяч людей.
Есть у Георгия стихотворение, в котором он с явно выраженной иронией говорит о техническом прогрессе. Изменил ли он жизнь рыбаков и охотников к лучшему? Называется стихотворение «Другое время».
Лишь выслежу зверя, опустится мрак.
Я в звездное небо палить не мастак.
За час до рассвета вернусь из тайги,
Хватаюсь за снасти, надев сапоги.
За лунные блики креплю перемет,
Подвалит удача — глянь, ночь настает.
Борьба за ужин на столе отнимала у человека все свободное время. Но там была романтика: «За лунные блики креплю перемет». Там были полеты во сне и наяву. С приходом моторов темп жизни ускорился.
Рыбачу с моторки, а зверя гоню,
Дав вдоволь бензина мотору-коню.
«И все же, все же, все же…» — как писал Твардовский. Горечь о потерянных лунных бликах оседает на языке, когда читаешь:
Отсюда прикатишь, укатишь туда.
Уже не поешь: хани-на, рани-на…
Уже не беседуешь ночью с луной.
И некогда выкурить трубку порой.
***
В глубочайшем поклоне стоял Георгий перед могилкой своей жены.
— Спасибо, ты научила меня петь, подарила ритмы новых песен. Ты знала обо мне больше, чем знал о себе я. Своей любовью ты обезличивала мои недостатки, и возвышала достоинства. Если мертвым я не приду к тебе, не обижайся, не те теперь времена, чтобы исполнилась воля умершего. Я давно уже никто, живу в пустыне среди живых трупов, и даже любившие меня сэвэны отвернулись от меня…
Не то золото, что блестит, не то, что стоит денег. Золото передается от отца к сыну, в виде записанных на генном диске знаний. Но главное даже не в информации, а в умении слышать ее, ведь ни один родитель не пожелает детям дурного. Все мерзкое в человеке от учителей, которые, сами того не сознавая, набивают молодые головы плотным туманом невежества. Их бог — диктат власти. В один миг они могут изменить свои взгляды на религию, на низвергнутую власть и вдалбливать в головы подростков, поступающую свыше информацию.
— Прости, — говорил Георгий жене, — не ты рано ушла, это я задержался на земле, чтобы полной мерой испить горечь одиночества. Не знаю, кому это нужно, будут ли новые поколения нанайцев петь наши песни и читать стихи. Если так — мы жили не напрасно. Не своим, так чужим детям передали мы в стихах память наших предков.
Под легким дыханием ветра медленно сбрасывали березы свои пожелтевшие одежды. Облака в небе были неподвижны, как глыбы освещенных солнцем базальтов. Они перемигивались между собой яркими вкраплениями слюды: странное впечатление производил на них склонившийся над могилой человек.
Миссионеры — ловцы человеческих душ — жнут свою жатву, вдалбливая в головы гольдам разрушающий душу и тело наркотик христианства. Ложь, возведенная в ранг божества, символ — утверждающий рабство, трон, на котором вольготно расселась самая непримиримая с народом власть.
Мы идем вдоль кромки прибоя. На носу лодки, прикрывая ладонью голую грудку, сидит девушка. Когда мы пройдем мимо нее, она откроет грудь, чтобы полуденное солнце и эту часть тела превратило в шоколадку.
— Бесстыдница, — улыбается Георгий.
В его голосе чувствуется гордость за свой народ. Девушка и вправду хороша, ее тело излучает не только свет, но и обжигающие душу энергетические волны.
— Раньше такие красотки рождались тоже, но, говорят, реже. Теперь редкость — некрасивые. Человека преображает его представление о себе. Я в молодости тоже был красивым и сильным. Тогда я верил, что смогу превратиться в птицу. Но, куда бы ни обращался, меня щелкали по носу, и нос мой сплюснулся, челюсти съежились от сдерживаемого гнева, и теперь красивым меня видит только жена.
Стоящий по колени в воде мужик вытащил сеть с трепещущей в ней горбушей. От рыбы и вспененной воды попахивало гнильцой. Закрыв пальцами нос, девушка обнажила грудь, на которой ярко алели две сорванные с неба звезды. На коленях у нее лежала книга.
— Драйзер, — сказал Георгий, — «Американская трагедия».
— А может «Гений» или «Финансист»?
Он смеется.
— Горишь желанием вернуться? Девушке будет приятно, но лучше не надо. Ожоги на сердце плохо заживают. Да и не женишься ты на нанайке.
— Все-то ты знаешь, доморощенный философ.
— У моих предков было достаточно времени для философских раздумий.