8

В Вознесенском шел дождь. Теплый, но судя по низкой облачности — затяжной, а в дождь начинать новую жизнь всегда тяжело. К тому же земли под пахоту им выделили в районе села Кунги, а это верст двадцать в сторону Сихотэ-Алиня.

Встретил их комендант Коровин, сразу предложивший Степану съездить в село осмотреться.

—Поеду, когда установится погода, — миролюбиво ответил Степан. — А пока погощу у друзей-приятелей.

Коровину не нравился тон, с каким это было сказано. О Степане Хвалынцев говорил ему как о человеке покладистом, вроде ручной собачонки. Он решил пока не вмешиваться в дела картофельного чекиста, а в случае чего, устроить ему веселую жизнь.

Остановился Палий у недавно заявившего о себе рабкора Сергея Ивлева. Сергей от всего сердца принял революции, восхищался громадьем планов товарища Сталина, любил Маяковского и сам писал патриотические стихи о великом будущем советского народа. Писал, не замечая того, что каждая строфа в его поэтическом опусе была явно перенагружена сталью. — Но зато как звенит! — ответил он однажды на замечание редактора газеты “Тихоокеанская звезда”.

Чистотой дом Ивлевых не блистал, зато чистота отношений в семье бросалась в глаза. Дети были ухоженными, веселыми, знали много стихов и песен, особенно революционных. В двух комнатах на стене висели портреты Сталина, в одинаковых рамах, под стеклом. Портрет поменьше — в гостиной, большой, в крашенной под золото раме — в детской комнате, что, по мнению отца, имело большое воспитательное значение. Под строгим присмотром вождя дети чувствовали себя защищенными от бога и дьявола, о которых им рассказывала навещающая семью дочери бабка Лукерья. Глаза вождя смотрели в никуда, что особенно не понравилось Степану. Сталин, в наглухо застегнутой косоворотке, с трехдневной щетиной на щеках, не внушал доверия видавшему виды охотнику. Но нарушать гармонию в доме Степан не решился.

—А вы даже лучше, чем о вас говорят, — подставляя щеку для поцелуя, сказала Степану жена Сергея Любаша Ивлева. — Я слышала, вы чекист? Это просто замечательно, особенно теперь, когда в мире идет борьба за умы.

—Вы находите, что борьба на самом деле существует?

—Существует, существует, дорогой Степан Романович, — эхом отозвался копошащийся у стола хозяин. — Об этом мне поведал первый чекист Хабаровска. Я ведь чуть было не сел. Взяли меня за то, что в своем выступлении пожалел зажиточных крестьян. Их теперь кулаками называют. Мне, конечно, мозги вправили. Я им говорю: откуда мне, деревенщине, знать, что происходит в большой России? Газет нам не носят, книг днем с огнем не сыщешь. Вы меня вразумите, если что не так? Можете даже тумаков для пущей убедительности надавать. Но причислять к контре, зачем же? Мне нужно детей на ноги поставить. Пожурили меня, поколотили как следует и начальству здешнему наказали: назначить меня бригадиром, если справлюсь — десятником, потом начальником. В общем, расту я, Романович! И портреты эти мне подарили. Я ведь теперь в партийных кандидатах хожу. Газеты, книжки читаю, стихи мои в газетах печатают.

Десятник на лесозаготовках — должность не ахти какая, ответственности больше, чем навара, но то, что на Амуре появились по-настоящему счастливые семьи, обрадовало Степана. Пусть это ущербное счастье, призрачное, счастье раба, но дети сыты, обуты, учатся в школе, и Сталин для них авторитетнее бога. Палий подумал, что в общем-то и сам он находится в шкуре Ивлева, только пользы от этого никакой. Никак не может смириться с участью человека, вечно в чем-то подозреваемого. Повторять в голос за всеми “Боже царя схорони” ему стыдно, потому что при царе какая-никакая, но воля была. Даже беглых каторжан, поймав, не убивали, а теперь чуть что, могут не только комсомольца, но и большевика грохнуть без суда и следствия. За, так сказать, попытку скрыться от органов. Сергея Ивлева спасла его непосредственность. Он действительно верил, что многого пока не понимает и его нужно научить как жить в этом мире, кому верить, на кого доносить, что говорить и о чем писать, когда его душу посещают Музы.

Степан не мог не сказать Ивлеву, что портреты Сталина нужно заменить, поскольку выглядит вождь на портретах неважно: каторжник — и только. Ивлев от испуга начал нервно бить пальцем по губам: “Да разве ж можно так?”, и Степан понял, что все счастье этой семьи построено на страхе споткнуться на случайно вырвавшемся слове. Потому и воспитывали они детей под присмотром вождя, что он мог стать их единственной защитой в этом ссутулившемся от страха мире.

Младшей дочери Ивлевы дали глупое, на взгляд Степана, имя: Сталина. Новая власть разветвляла свои корни по всем направлениям, ей нужно было, во что бы то ни стало, укрепиться, обезопасить себя от возможных последствий. Преступники страшились собственных преступлений, их единственной опорой был диктат под карающим мечом Революции.

Степану трудно было жить с таким отношением к миру, он понимал, что постепенно скатывается в пропасть, что будущее его определено: он не станет прикидываться простачком, как Ивлев, и Хвалынцев расправится с ним, наигравшись, как кот с мышью.

—Выращивать в Кунги картофель — прекрасная идея. Земля там жирная, если целину распахать, можно дикие урожаи собирать. Не дело — возить картофель с Белоруссии. Лошади там есть, инвентарь завезли, избу поставили. Хабаровск дает семена картофеля, гречихи и на пробу — тыквенных. У тебя, Степан, все получится, посмотришь.

Дождь лопотал с лопухами, лемеха туч вспарывали вершины сопок, рассвет был мутным, серым, сырым. Также серо и сыро было на душе Степана.

Агрономом была женщина: жгучая брюнетка, с черными искрящимися глазами.

— Тамара Алексеевна я, Левкова. Для вас просто Тамара.

— Только ли для меня? — пошутил Степана.

Озорным глазом Левкова стрельнула в Ивлева, острым язычком согнала усевшегося на губу комара.

— Для тебя, Степан Романович. Только для тебя.

— Потерялся я в этой жизни, — честно признался Степан. — От жены ушел потому, что истощилась моя душа терпением, отказаться от предложения работать в ГПУ струсил, а точнее, думал, что там действительно работают мессии…

Заметив тревогу в лице Ивлева, Левкова расхохоталась:

—Господи, какие вы все же еще дети.

Сидя за чаем в небольшой кухоньке с окнами в затянутый сиренью сад, агрономша посоветовала Степану, с пахотой не спешить, хорошо очистить целину от подроста и старых пней. А попутно решить вопрос известкования почв, чтобы однажды не оказаться преступником в глазах начальства. Она рассказала о судьбе отца, которого признали вредителем за то, что выращенная им картошка слегка горчила.

—В институте нам не говорили, что такое может быть, что кислотность почвы сказывается на вкусовых качествах. Я, конечно, вызволила отца из беды, доказала, что человек не может отвечать за то, что ему отказали в элементарной просьбе — завезти пару машин известки.

—И где он теперь, отец?

—Умер год назад, слишком тяжело переживал случившееся.

—К жизни нужно относиться проще, — говорил Ивлев по пути домой. — Я почему тебя к Тамаре пригласил, она баба умная, к тому же одинокая: не нравятся ей местные парни. У всех, говорит, мозги набекрень. А с тобой встретиться мечтала давно.

Степан невесело засмеялся:

—Я, как видишь, под контролем. Сказал бы ты мне неделю назад, что есть такое чудо, а теперь…

Что “теперь” он так и не сказал Ивлеву. А тот не переспросил. Так оно лучше. Пусть думают, что хотят, он-то знает, что в своих бедах виноват сам. Не надо было Лебедеву в постель тащить. Опытная баба знает, чем сбить мужика. Не зря старики противились, когда их сыновья брали в жены вдов. “Вдова, она черта из ада вытащит, чтобы весело ночь скоротать”, — говорила Степану мать. А Лебедева, в чем Степан был уверен, не случайной бабой была в его жизни. Ему ее сам дьявол подсунул, чтобы выбить из седла. Поэтому ничего он Ивлеву не сказал. Только позже, когда перед сном вышли они на крылечко посумерничать, признался, что с детских лет преследует его сводная сестренка Дарья, и не пригрей он ее, свихнется девка, наделает глупостей в жизни.

С высокого берега, на котором стоял дом Ивлевых, был хорошо виден Амур. Его золотистая в лунном свете чешуя приятно ласкала глаз. Мужики на берегу хлопотали у лодок, перебирали вытащенные из воды сети. Звонко смеялась старшая дочь Ивлева, Таисия, худенькая, черноглазенькая, с кошачьими повадками и с железным материнским характером. За дочку Ивлев не беспокоился: эта в подоле не принесет.

Мозгам нужен толчок, чтобы заставить их работать в нужном направлении. Безвыходных положений не бывает только в относительно свободном обществе. В обществе, пронизанном метастазами слежки, куда ни сунься, везде тупики. Но человек всегда может найти в себе силы уйти из жизни победителем.

Безделье угнетало. На третий день, зайдя к Коровину, Степан доложил, что отправится в Кунги пехом, что дожди зарядили надолго, а дело не ждет.

— Нет уж, нет уж! — воскликнул тот. — Забирай свою камарилью и дергайте отсюда. Мне из-за вас выговор влепили, а за что? Я ведь хотел как лучше. Шутки шутил, а вы люди без чуда юмора в голове, сразу дурное подозревать.

Запуганный человек всегда кажется сам себе мудрее, чем он есть на самом деле. У Коровина были большие коровьи глаза, они уклонялись от прямого взгляда , боясь выдать то, что было надежно спрятано в душе.

— Я к вам на работу не нанимался, — не удостоив председателя сочувственной улыбки, сказал Степан. — Мне велено выращивать картохи и для этой цели использовать знания всех знакомых мне людей. Так что не в подчинение я к вам попал, а прибыл для коллективной работы во вверенной вам местности.

***

Свою кончину человек может установить по личному к ней отношению. Обычно лет до шестидесяти люди не думают о смерти, живут так, будто впереди у них вечность. Но если вы день изо дня обсасываете эту тему, значит, смерть не за горами.

Грустно было Степану сознавать, что в один прекрасный день его не станет. Будет все: дымная река, сопки, лезущая в уши мошка, а ему боженька даст в зад пинка и отправит на свидание с усопшими родственниками.

Близость смерти он пережил дважды, но особой жажды к третьей не испытывал. Ему бы успокоиться, плюнуть на предсказания Пипетки, но шлифовать себя под Хвалынцева Степан не хотел, и даже не то чтобы не хотел — не мог: не позволяли ни совесть, ни сознание собственного достоинства.

В последний день перед отъездом Степана в Кунги Ивлев поведал, что он теперь кандидат в члены ВКПб.

— Значит, кандидат! — Степан Романович устало присел к накрытому скатеркой столу. — Это хорошо, что кандидат, партийному человеку теперь почет и уважение.

Ивлев решил, что Степан Романович завидует его продвижению во власть, и поспешил заверить приятеля, что со своей стороны готов помочь ему сделать то же самое.

— Я теперь стихи в газету пишу, прочти вот, только вчера газету получил, редактор хвалит.

Он несколько суетливо подошел к комоду, осторожно приоткрыл дверцу, будто боялся, что газета выпорхнет оттуда, как птичка, и, с заметным волнением на лице, протянул Степану пахнущий свежей краской листок. Стихи назывались “Стальною поступью”, под именем Сергея Ивлева стояла приписка: “кандидат в члены ВКПб”. Не без тайной зависти Руднев прочитал:

Царизм доил народы

России, а сейчас

Над миром реет гордо

Твой флаг, рабочий класс.

Тяжелою ходою

Ты по земле идешь.

Всегда готовый к бою,

Крепи ряды и множь.

—Да, — усмехнулся Степан. — Совсем как Маяковский. Гонорар-то хоть платят? Ивлев так и не понял, смеется над ним Степан или восхищается. Не решаясь переспросить, он смотрел на гостя чуть ли не с вызовом. Видимо, похвала редактора уже уронила во влажную почву робкое зернышко тщеславия. Боясь обидеть приятеля, Степан рассмеялся:

—Ну, чего уставился, стихи хорошие, на злобу дня. Если платят, пиши. Главное, в них есть напор.

— И редактор того же мнения… — Уши Ивлева пылали от возбуждения. Он помчался в коридор за наливкой, того же огненного оттенка, но приятной на вкус. — Мне заказали стихи на тему борьбы с бытовым пьянством, но по этому вопросу хорошо прошелся Асеев. Не ударить ли мне по кулацкой теме, как ты думаешь?

—Ты по бюрократам ударь, сейчас что ни начальник, самодур и хапуга. И, заметь, все члены…...

Ивлев был настолько занят своей радостью, что не почувствовал иронии в словах Степана. Его рука, когда он наливал вино, дрожала от возбуждения, слышалось даже легкое клацанье зубов. Перед вчерашним батраком открывались невиданные прежде горизонты, и всем своим существом он был уже там… в светлом будущем мировой революции.

С тяжелым сердцем покидал Степан Романович покосившийся от старости домик приятеля. “Доживут ли его дети до светлых дней? — ворочалась в голове невеселая мысль. — Или так и не вырвутся на волю из стен прошлого?” Даже от стакана наливки настроение не улучшилось. Озябшим воробышком под сердцем билась мысль о близкой кончине, и впервые Степан подумал о том, что предсказания колдунов сбываются только потому, что человеческий мозг превращает их пророчества в фетиш и таким образом доводит человека до кончины.

В конце марта одичавшие собаки загнали и убили возле пилорамы молодого олененка. Степан слышал собачью драку, но подобное случалось и прежде, поэтому не обратил на это внимания: мало ли собак бегает в поселке? Потом какой-то мальчишка крикнул: “Дяденька, волки жеребенка съели!” Когда прибежали люди, воевать с собаками уже не было смысла, горло животного было разорвано острыми клыками. “Сущие волки!” — сказал мальчишка и отшатнулся, уви дев мрачный взгляд оскалившейся на него овчарки.

—Вот тебе и друг человека, — наблюдая за кровавой трапезой собак, сказал Коровин.

Степан знал, что одичавшие собаки страшнее волков, они безжалостны и свирепы. Глядя, с каким остервенением разрывают они тело заг нанного животного, подумал, что вскоре дело может дойти и до людей.

—Не наши это псы, — сказал Коровин. — Из-за рубежа их шлют. Как пить дать, из-за рубежа. Морды свирепые, а клыки…

“Собаки, как собаки, — думал Степан. — Оголодали, вот и озоруют, а Коровин скоро прикажет отстреливать перелетных птах за их зарубежные связи”.

***

Дома в Кирхе ставили всем миром, быстро и надежно, а когда сухие, жаркие дни июля сменились августовскими, с духотой и дождями, в поселке уже стояло двенадцать новеньких срубов, с высокими стропилами и плотно зашитыми фронтонами. Зашивали фронтоны в целях экономии горбылем, предварительно стесав кору, чтобы не дай бог не завелась под ней какая погань. От сырой коры и плесень может пойти, и жук-древоточец. Потому и торопились строить, что до наступления холодов надо было успеть хорошо просушить избы, чтобы не промерзали, не лопались зимой наспех уложенные венцы.

Картофельное поле буйно зазеленело, потом зацвело былыми, с сиреневым отливом огоньками, радуя рачительных овощеводов. Лесные вредители с любопытством посматривали на новое изобретение природы. Самые смелые особи выползали из щелей, обнюхивали ботву, пробовали ее на язык, но даже коровкам не сразу пришлась по вкусу терпкая, с придурью горьковатость листа. Потом, когда ботва начала буреть и ложиться на землю, Степан выкопал один из почерневших кустов, вытащил из влажной земли несколько золотистых клубней, шероховатых, в серебристых чешуйках, будто это не картофелины, а диковинные, округлые, с чуть приплюснутыми боками рыбы. Он обошел поле, всматриваясь в следы зверья на рыхлой мокрой земле, и нежность к лесным тварям переполнила душу. Он стал бегать вдоль грядок, хлестать себя ладонями по щекам, пытаясь не допустить в голову дурные мысли о человечестве вообще.

“Подошел, понюхал и ушел, — это он об олене. — Забреди сюда корова — все вытопчет. Потому как многое переняла у человека”.

Такие нехорошие мысли приходили к Степану не часто. Он знал — это от одиночества. Нельзя человеку одному углубляться в тайгу. Слишком много накопилось заноз в сердце, слишком болезненным был каждый его удар, каждый выброс крови в угнетенные беспросветной усталостью сосуды. Иногда Степану хотелось взять топор, крушить налево и направо, жечь, убивать все, что попадет под горячую руку. Нельзя же так безжалостно мучить и калечить людей. Даже если человек виноват в чем-то, кто ты такой, чтобы наказывать его за эту его вину? Разве ты сам не виноват? Разве осудить невиновного не большее преступление, чем убить человека? Убив, ты обрекаешь на муки себя, а, осудив невиновного — обрекаешь его на мученическую жизнь, которая зачастую страшнее смерти.

В конце августа, когда стало ясно, что лесной огород даст непло хой урожай картофеля, Коровин вызвал Степана в комендатуру. Он не предложил ему сесть, долго рылся в бумагах, пе рекладывал с места на место наган, рассчитывая, видимо, на то, что Степан Романович не выдержит напряжения и заговорит первым. Но Степан умел ждать. Нагана он не боялся, да и мундир без знаков отличия не произво дил впечатления. Это при встрече с начальником стройки у него екала селезенка и резко, будто в пустоту проваливалось сердце. А Коровин был слишком глуп для своей должности. Глуп и зол. Впрочем, глупость всегда зла, ей просто не дано понять того, что каждый человек по-своему прав, что, помыкая другими, он тем самым убивает в себе все человеческое.

Тогда в кабинете коменданта первым заговорил Коровин:

—Слышал, бульба на выходе. Я на ваши делишки глаза закрывал: стройтесь, сейте — такое распоря жение сверху было. Жратвы зимой нам не завезут. Все проглотит стройка. Там едоков много. Все думают о судоверфи, поскорее пароходы строить. Да, вишь ли, как бы им гробы не пришлось вместо пароходов сколачивать Чем кормить народ, никого не беспокоит. Поэтому давай договоримся сразу, каждый пятый мешок мой.

Ничто не дрогнуло в лице Степана Романовича, только полосну ло болью в сердце, но он и этой боли не выдал. Усмехнулся краешком губ, пожал плечами:

—Пятый так пятый... вы власть, — сказал он весело. — Затариваться сами поедете или Катерину пошлете?

—Ни я, ни она, привезешь сам.

—Рад служить — слегка склонив голову, ответил Степан. — Я скажу, когда придет время собирать урожай. Пока тепло, пусть растет, верно?

***

В конце сентября на двуколке Коровина прикатила к Степану невесть где пропадавшая сестричка Дарья.

— С дурной вестью я к тебе, Степа. Эта твоя... Палага приказала долго жить.

Невесть чему радуясь, она повисла у Степана на шее, и, сломленный ее страстью, он отвечал на ее поцелуи, горячие, в губы, совсем не поцелуи сестры. Прошлое спустилось к нему с неба легким ароматным облаком, он утонул в нем и очнулся только ночью бок о бок со своей счастливо всхлипывающей судьбой.

— Разве я не говорила тебе, что по крови мы с тобой чужие, и наконец-то ты мой, мой, мой, Степанушка, перчик мой сладенький.

Она шептала ему в ухо ласковые, красивые слова, и Степану казалось, что она сама не понимает, что говорит и делает. Его же грызли сомнения,болезненные, угнетающие душу и тело.

—Дурачок, — сказала она ему утром. — Тебя не Романов зачал, а меня Романов, но не с твоей матерью. Так уж вышло, и люди это хорошо знают. Так что не казни себя за эту нашу сладкую ночь. Я не отдам тебя ни Пелагее, ни Тамаре, за которую тебя Ивлев сватает.

Приехав на похороны жены, Степан нашел ее живой и здоровой в домике Марии Твердохлебовой. Сын встретил отца с прохладцей, весь вечер читал по памяти стихи Пушкина и Фета, осуждал Маяковского за примитивизм, а отца за службу в органах энкавэдэ.

— Сами вы себя перестреляете, — говорил он, испуганно поглядывая в сторону Твердохлебовой. — Революция задохнется в гордыне породившего ее народа, и все будет, как было.

— В Кунги я не приеду, — сказала ему вечером Пелагея. — Почему, не спрашивай, не скажу. Да и надо ли...

Ловить истину за хвост Степан не стал, но догадался, что без вмешательства Дарьи тут не обошлось. Двуколку Коровин дал Дарье, поверив в ее обещание как-нибудь заглянуть к нему на огонек. Но узнав, что Дарья Палию не сестра, а так — пятая вода на киселе, пришел в бешенство. А тут еще Катерина доложила, что в последнее время Степан Романович к работе охладел, вместо того чтобы очистить и вспахать поле под зиму, дни и ночи рассказывает Дарье смешные байки, не иначе — высмеивает председателя.

На следующий день, Коровин со своим бессменным денщиком Косолаповым без стука ввалился в избу Палия.

—Та-ак, — сказал он, — Та-ак.… Обживаете, значит, новое жилище. А кто вам разрешил кедровую рейку на полы взять?

Степан хохотал так, что опешила даже Дарья. Все повторялось. Начальство действовало по однажды разработанным штампам. Спектакль, разыгранный однажды в Вознесеновке, повторялся в Кунгах. Но там была Пелагея, а тут — Дарья, и даже Степан не мог предсказать, чем все это может закончиться.

—Господь с вами, товарищ комендант, — опешила Дарья, никак не ожидавшая, что их могут обвинить в воровстве. — Это же елка, разве не видите?

Коровин смерил женщину нагловато оценивающим взг лядом.

—Елка, говоришь? А это мы сейчас проверим. Егор Кузьмич, — крикнул он извозчику, — а та щи-ка сюда, Егор Кузьмич, топор. Надо проверить, не завелись ли в нашем посаде воры.

Степан понял, спорить с комендантом бесполезно. Кузьмич тем временем принес и сунул ему в руки лом. В лице Кузьмича при этом не было и тени злора дства.

—Давай, хозяин, докажи, что доски не еловые, — усевшись ши роким задом на только что прибранную постель, сказал Коровин. — Весь пол срывать я тебя не заставлю, а две-три половицы вскрой. И не шали, у меня наган, видал? — он пох лопал ладонью по кобуре. — Родичей мне твоих не жалко, все вы, ку лачье, в лес смотрите. Стране нужен картофель, за то и терпит вас со ветская власть, зато и кормит. Тем более сейчас, когда все честные люди на стройках коммунизма работают. Но и это не значит, что вы тут можете самодеятельностью заниматься. Я че ловек прямой: живешь как все, живи, а начнешь хвост задирать, поджарю. И давай не тяни.

Коровин говорил еще что-то, но Степан уже не слышал его. Кровь ударила в голову, в ушах стоял звон, а сердце в груди стучало так, что лом в руках казался живым. Степан понял, что комендант не шутит, что вскрыть полы он заставит его в любом случае. Приподняв лом, он с силой опустил его в темнею щую между половицами щель, и лом почти наполовину ушел вниз.

—Действительно еловые, — хмыкнул комендант, раздавив сапогом кусок вывернутой половицы. — А ты, хозяин, не злись, злость в твоем положении не положена. Я тебе, дураку, урок преподал. Чтобы вы в избе особенной красоты не разводили. Чтобы никаких кудрей на фронтонах. Не время нам сейчас о личном благополучии думать. Верно я говорю, сестричка?

—Верно, товарищ Коровин, верно, — заметив злой огонек в глазах Дарьи, поспешил ответить Степан.

Но, ошарашенная тем, что Степан подчинился какому-то прохвосту, Дарья наливалась таким гневом, от которого могла вспыхнуть вся округа вместе с ее избами и лесными делянами.

—Ах ты гнида красная! В кои веки тебе власть дали, так ты половицы толчешь! Или думаешь, убоялся тебя Степан? Он тебя по доброте душевной терпит. А я не добрая, не поправишь половицы — вилами пришью. Будешь сопли на кулак мотать.

Коровину в голову не приходило, что какая-то пигалица будет ему в нос его же властью тыкать.

—Пш-шла, сучка, — шагнул он, занося над головой Дарьи лом для удара.

Степан глазом не моргнул, как ржавый трезубец с хрустом вошел в брызнувший кровью тяжелый живот Коровина. Удивление на лице председателя было столь велико, что Степан глазам своим не поверил. Вилы в животе, а он! Но удивление сменилось выражением ужаса: Коровин издал вопль, вспугнувший с рябинового куста стаю подслушивающих разговор кедровок. Они с шумом умчались в темнеющий за огородами лес.

—Вот и подвернулся случай, — всхлипнула Дарья. — Давно я этого случая поджидала. Тетку мою он в Николаевске сжег, сватью в Циммермановке снасильничал, а тут, гляди, расходился хряк…

—Делать что будем? — вздохнул Степан, резким движением выдернув вилы из рухнувшего навзничь тела. — Ты вот что, Дарья, ступай в село и молчи про то, что случилось. Вилы я беру на себя. Мне перед богом стыдно грех на душу брать, а людского суда я не боюсь, потому как несправедлив он.

Дарья подошла, вырвала вилы из рук Степана.

—Ни боги, ни чеки твои мне не страшны. Я эту дрянь убила. Довел жизнь до абсурда, и поделом.

—Разорвут ведь на двух березах, Дарья. Поверь человеку сведущему. Сам не знаю, почему меня терпят пока, а тут факт налицо.

—Тебя терпят, меня терпят, терпят тех, кто советской власти палки в колеса ставит.… А тех, кто власть эту кормит, с земли гонят. По всей России стон стоит. Так что о лопухе этом и думать забудь.

Дарья хохотнула, и хотя смех прозвучал, как стон, Степан позавидовал ее выдержке. Не каждому мужику дано с такой легкостью переступить через тело только что убитого человека.

—Какие мы все мирные после смерти, а в жизни ячимся, унижаем друг друга. Зачем, Степа?

—Об этом ты, Дарья, у себя спроси.

—А я хочу, чтобы ты мне ответил.

—Потом отвечу, потом. А сейчас иди. Где искать меня, знаешь. Следы от твоих сапожек я хвойной лапкой замету, а любовь к тебе в сердце так и быть оставлю. Не сердись на меня, сестренка.

Искаженное гримасой плача лицо Дарьи мелькнуло перед ним огненным побегом. Ее губы застывали на его лице болевыми ожогами, он не пытался освободиться от объятий, с обжигающей душу тоской впитывая каждое произнесенное ею слово. Степан почувствовал, что ему не хватает воздуха. Странное ощущение холодного скелета внутри себя, ощущение пульсирующей крови, сокращающегося сердца разрасталось в чувство брезгливости к себе. Помолчи Дарья еще минутку, и его тело взорвалось бы, как взорвался однажды сейф в кабинете Хвалынцева.

—Опять этот твой бог влез между нами. Сколько я пакостей натворила, душу сожгла, а ты ведь, Степа, мужик. Неужели не видел?

Он, как безумный, стал бороться с удушающим его чувством омерзения к себе, к Коровину, к развороченным ломом половицам в избе.

—Видел, сестричка, видел. Только не время сейчас говорить нам об этом. Возвращайся в Тамбовку, забудь, что была здесь. Попадешь к Хвалынцеву, он от тебя все, что ему нужно, возьмет. Уж поверь мне.

—А из тебя?

—Я мужик, Дарья, и мне терять нечего.

—И мне нечего терять, милый. В этом мире таким, как мы, приткнуться негде.

Соскоблить кровь с раздробленных Коровиным половиц было практически невозможно. Прикидываться простачком, спрятав тело подальше от людских глаз, Степану не хотелось. В конце огородов он нашел подкапывающего картошку возницу и все ему, как есть, выложил. Тот не выразил ни удивления, ни восторга. Его обида на Коровина была острее, чем любовь к социалистическому отечеству.

—Уйду к орочам, а там на Сахалин, — сказал он, так и не отважившись зайти в избу за оставленным там кнутовищем.

***

—Вы баб брюхатить мастера, а клизму в зад власти поставить не можете. Стольких пацанов вожди уморили, а вы портреты их на стенах всем на любование вешаете. И молитесь. Осталось рушничком накрыть да свечечку зажечь. Это я этих ваших выродков пострелянных из шкафа сожгла. Азарт у меня такой был, напугать вашего Хвалынцева.

У Степана от возмущения дыхание в горле комом стало. Неразумное дитя поставило под удар двенадцать лучших стрелков, да еще хвастается этим.

—А ты не кипятись, Степа. Я Хвалынцеву обо всем доложила сразу же. Надеялась, он меня в Хабаровск на пытки отправит, как врага народа, а он возьми и не поверь. Говорит, что я таким образом тебя выгораживаю. Зачем, говорит, Степанову вину на себя брать?

—Дура ты набитая, Дарья.

—Знаю, что дура, но не дурнее тебя. Догадалась, что возню с портретами затеял сам Хвалынцев. А точнее — подружка намекнула, уборщица. Вот и решила напакостить твоему начальнику. Из-за него Палага по рукам пошла. Хотя... сама того хотела. Я до смерти верной тебе буду. Никто меня к сожительству не склонит ни силой, ни лаской. А Пелагее лишь бы мужик под боком был.… Без Измайлова ей не спалось, под Хвалынцевым чувствовала себя защищенной….

От таких речей Степану давно пора было вскипеть, но он сидел перед Дарьей, сжав голову ладонями, и желал только одного, чтобы звонкий ручеек ее речи жужжал и жужжал на замшелых таежных камешках.

Несмотря на жару, в землянке было душно и влажно. В щели между бревнами тоненькими струйками стекал песок, образовав на полу симпатичные желтые бугорки. Зашпаклевать щели Степан намеревался давно, да все времени не хватало. Хорошо, что накат из бросовых бревен он накрыл кусками толя и хвойной лапкой с прослойкой из тесаного горбыля.

— Вот мы и свиделись, — сказала Смерть, высыпая горсть семечек в потную ладонь Степана. — Надеюсь ты понял, что Жизнь — баба рыхлая, от нее на земле вони куда больше, чем от меня. Хотя в принципе я тебя не тороплю. Пока Хвалынцев в пути, можешь лечь в оморочку и плыть себе, глядя в небо, до самого пролива. А там Сахалин, японцы… Скажешь, кто и откуда, — приютят. Они к войне готовятся. Глядишь, и найдете общий язык, слюбитесь, как это с Дарьей у вас получилось. Ее к тебе Хвалынцев на крючке ведет, показать — как ты будешь перед ним на коленях ползать, пощады просить. Приглянулась ему бабенка, не то, что прежние. Эта с гонором, даже снасильничать не смог. Лютует барин, так что гляди.

Степан сидел на крылечке ладно сбитого зимовья, грыз кедровые орешки, воспринимая монолог Смерти как нечто пустячное, не заслуживающее внимания. Но напоминание о Дарье задело его за живое.

—Говори, жердь неотесанная, говори. Ноги твои от ушей растут, так что сердца у тебя нет, разве что мозги, да и то — откуда? Не хитрое дело — косой вслепую мотылять. Будь у тебя сердце, прибирала бы к рукам старцев, а ты по молодой поросли бьешь.

Видимо, и Смерть многое повидала на веку, кое на ком обломала зубы. Степан догадался об этом по вставной нижней челюсти, которую карга то и дело поправляла сухим своим кулачком. И еще он заметил, что у Смерти добрые глаза, совсем как у его матери. Добрые и несчастные.

—Ты, Степан, не ершись, хочешь, я покажу тебе преследователей во всем их величии. Нет, нет, ты их не знаешь. Хочу, чтобы ты увидел их моими глазами. Услышал не то, что они говорят, а то, о чем думают. Вот, скажем, твой хваленый Хвалынцев. На каменистом бережке Осиновой речки распорядился он разжечь костерок и подбодрить свою команду кипятком. Посмотри только, какими грустными глазами смотрит он на Дарью. Будто и впрямь влюблен до колик в почках. А послушай, что у него в голове делается.

Степан увидел серый галечник на берегу таежной речушки, лохматящийся искрами костерок и Хвалынцева, ковыряющегося в углях еловой веткой. Когда ветка воспламенялась, он совал ее в воду и снова принимался ворошить угли, огрызающиеся ленивыми языками пламени. Дарья сидела в ворохе палой листвы, прикрывая лицо краем густо побитого прожогами платка, рядом с ней, спиной к вороху нанесенного рекой сухостоя возлежал Хвалынцев: “Сучка задастая, постреляю сейчас этих выродков, раскорячу тебя на бревне и проверю, что ты за цаца”.— “Сели бы вы от меня подальше, Илья Моисеевич, — в ответ на черные мысли чекиста, отпарировала Дарья. — А то, чувствую, дурью от тебя, как жаром от огня, тянет”. — “Вот сволочь, чуть ли не мысли читает!” — в сердцах воскликнул Хвалынцев, а вслух сказал: — Не тычь мне, я не тыква на грядке. И не тебе указывать, где и как мне сидеть. Я для тебя власть, и буду тебя судить за связь с врагом народа. Хотя он и братец тебе, но не забывай, в какое время живешь”.— “Я живу в стране, которой правят дураки, вроде тебя, — ухмыльнулась Дарья и, подумав, добавила: — Степан не брат мне, он мне любовник, прошу это учесть, гражданин Хвалынцев. Неужели ты и впрямь надеешься сломать Степана?” — “На медленном огне поджаривать буду, а сломаю”, — хихикнул Хвалынцев, а Дарье ответил: “Начну тебя в огне поджаривать, заскулит. Он силен, когда дело касается его лично, а за близких болеет, как самый что ни есть последний сопляк. И ты это прекрасно знаешь. Так что подумай, Дарья, прежде чем сталкивать нас лбами”.

—Убери эти картинки, — сказал Степан Смерти. — Все это я и без тебя знаю. О Дарье знаю и о Хвалынцеве. И еще я знаю то, что ты меня приберешь к рукам уже сегодня вечером, прямо здесь, в этом доме.

—И тебе не страшно?

—Страшно за Дарью, ведь Хвалынцева я убить не смогу.

—Его убьет Дарья.

—И она не убьет, потому как в человеческом обществе выросла, среди людей нервных, но добрых. И еще потому, что графа Толстого читала.

—А как же с Коровиным, его-то она... не задумываясь?

Смерть отвернулась, будто ей в глаза дохнули выхлопом махорочного дыма.

—Может, все-таки махнешь к японцам?

—Разве что с тобой. Ты вроде Дарьи, пожалела бы Хвалынцева, да принцип не дает. Хочешь до конца быть верной своей профессии.

Смерть, отбросив косу, присела на слегка припорошенный песком порожек.

—Я людей не убиваю, — сказала, — и животных не убиваю. И деревья тоже. Все живое должно усыхать на корню. Вы, люди, превратили мир в бойню. Чтобы сытно и шикарно жить, уничтожаете все, что может лечь в карман отчеканенной вами же монетой. Так что в своих грехах разбирайтесь сами.

—Да уж как-нибудь.

—Вот-вот, как-нибудь. Ты, несущий в себе доброе начало, вскинешь лапки и будешь убит, а убийцы продолжат свой звездный ход.

Это случилось в двадцатом. Увидев на дверной ручке забытый отцом галстук, Дарья сказала мачехе:

—Зачем вы, мама, с утра в позу стали? Взрослая женщина, а ведете себя как ребенок. Без галстука отец не сможет убедить адвоката в своей правоте. У него испортится и без того паршивое настроение. С досады он ударит бросившуюся на него дворняжку. Хозяин собаки бросится на отца с кулаками, в драку вмешается городовой. Подобная свара доведет страну до бунта, и все из-за вас, мама.

Мария смотрела на приемыша пустыми, как водяные пузыри, глазами. Двенадцатилетняя пигалица раскрывала перед ней причину государственного переворота в России. Выходит, вся беда в том, что она встала не с той ноги. Что ей приснилась покойница Елизавета, мать Дарьи, разодетая в царские одежды, и стоящий перед ней на коленях Михаил.

Вину за все свои промахи она валила на мужа, хотя с Палием сошлась задолго до того, как в Пермском появилась Елизавета. Дарья читала толстые романы графа Толстого и болезненно морщилась, когда книги деда с явной ленцой перелистывала Мария.

Из Хабаровска тогда отец вернулся пьяным. Спор с Силиным за поставку риса из Китая так и остался нерешенным. Адвокат не любил, когда к нему обращались неряшливо одетые люди. К тому же у него с утра было дурное настроение — в настенных часах перестала кричать кукушка. И это показалось ему дурным предзнаменованием.

Целуя пьяного отца, Дарья шептала ему слова любви и глубокого понимания его душевного надлома. Она ненавидела Каренину, но еще больше ненавидела царя за то, что предал Россию, довел ее до откровенного людоедства.

Смерть исчезла с приходом Мазура. Она растворилась в сиреневых лесных сумерках, блеснув на повороте острым лезвием никогда не тупеющей косы. Приветствуя друга, Степан разжал ладонь и высыпал семечки на вымытый недавним дождем порожек. От влаги семечки слиплись в серые неприглядные комочки. Небо, с утра прояснившееся, нахмурилось надвигающимся с востока ливнем.

—Уходит тебе надо, — сказал Мазур. — Через час-другой тут будет Хвалынцев, с ним трое, в том числе Дарья.

—Я могу сдаться на милость победителя.

На половицах пестро расшитые унты Мазура издавали легкое шуршание. Так шуршат уходящие от погони тараканы.

—Неужели это важно, побывать в аду, перед тем как попасть в рай.

Степан засмеялся.

—В раю без божьего позволения даже яблоко с дерева не падает. Это так называемый диктат Бога. А где произвол, там своих божков девать некуда. Потому считаю, что свой рай мы уже прошли.

Выскочив из распадка, ветер прогарцевал мимо на ворохе потрепанной осенней листвы. Он был похож на клоуна с тонкими ножками и широкими плечами, на которых вместо головы болтался кусок выгоревшей ткани. У местных ветров слабые легкие, их губчатое вещество пропитано гарью лесных пожаров, страшные ветры идут к нам с юга, там зарождаются циклоны, волны которых огненным смерчем прокатываются по суше. У нас не остается людей, чтобы встать на пути страшного зла…

Степан с шипением выдохнул сноп огня, красным языком облизал обожженные волнением губы. Его сердце отсчитывало последние минуты жизни. Сорока, сидя на коньке крыши, смотрела на него с нескрываемым любопытством. А ветер продолжал прыгать, зависать над искрящейся дождинками травой, чтобы с новой силой пуститься вскачь, нацепив на свои многочисленные оси тысячи желтых, обкатанных на дорогах жизни листьев. Из туманного прошлого Палий услышал голос отца:

И вот, неподвижны у края,

Стоим мы в тоске и тревоге.

От прозвучавших стихов у Степана тоскливо заныло под ложечкой. Если бы лет двадцать назад он понял всю заключенную в них трагедию, он восстал бы против революции, против порожденных ею комиссаров в кружевных белых трусиках. В стыде и тревоге стоял он на краю жизни, не раздумывая, быть ему или не быть на этой земле. Он потерял все связи с окружающим миром, не в радость Степану было и присутствие Мазура. Ему хотелось уйти из мира одному, чтобы своей смертью не навести беды на доброго верного друга семьи Романовых. Когда в зеленой кипени осинника появились три серые фигуры, Степан Романович приставил дуло нагана к груди и выстрелил.

—Добей его, Аркаша, хотя нет, не стоит, если и оживет, мстить он нам не станет. Да и не за что. Слабак он в пролетарском нашем деле, а вот с Дарьей решать надо. Эта нам смерти Степана не простит.

—Она что, дура, — поморщился Котов. — Палия мы пальцем не тронули, сам себя порешил. Да и зачем, бабу-то? Ей еще жить да жить.

—А я говорю, кончай… Не нравится мне ее взгляд. Холодом от него тянет, как из преисподней.

Котов оглянулся, посмотрел на покорно склоненную голову молодой женщины, на ее обожженное солнцем плечо и, потоптавшись на месте, сказал твердо:

—Бабу убивать не стану. Вины за ней никакой. Давай уйдем, а она пусть себе. Повезет, выживет, а на нет, суда нет. Да и зачем нам грех на душу брать?

Хвалынцев иронически хмыкнул, достал из кармана недокуренную папиросу и, прикурив, затоптал спичку острым носком ботинка в шипящие желтой пеной мхи.

—Ладно, уговорил, развяжи и… на вот, тут деньги… отдай. И вообще, дурак он, этот твой Палий. Мог бы еще жить.

Котову понравились теплые интонации в голосе Хвалынцева и особенно предложение развязать Дарью. Скользя по влажной листве, он вприпрыжку подбежал к ней и, развязывая стягивающий руки узел, прошептал:

— Иди в Ольховку и деньги вот, возьми, помогут добраться до Хабаровска.

Развязав Дарью, он быстро смотал и сунул в карман веревку. Несколько секунд постоял над телом Степана Романовича, посматривая в сторону Хвалынцева и что-то соображая. А догнав, начальника, сказал:

—Похоронить надо бы, Степана. Человек был не всем чета.

—Его без нас похоронят. Нутром чую, что нас пасут. Если бы мы его убили, давно лежали бы рядом. Думаешь, Дарью по доброте сердечной отпускаю.

—Значит, мы тут не одни.

—Не одни, Аркаша. За Палием китаец как тень ходит, а это тебе не ворошиловский стрелок.

Взобравшись на вершину обросшей осинником сопки, присели на прокаленных солнцем гольцах. Избушка давно скрылась с глаз, никаких звуков не доносилось оттуда, только злорадно каркала сорока, будто сердилась на оставивших женщину мужчин.

—Нельзя ее оставлять одну, — вслух подумал Котов. — Вдруг никакой слежки за нами не было, а сейчас время такое, что не волки, так оголодавшие собаки нападут.

День клонился к вечеру, но солнышко еще полыхало над землей ясным небесным костром. Вокруг стояла какая-то особенная красота. Она улавливалась не взглядом, а сердцем, слезы восторга колко пощипывали искусанные мошкой веки, пробуждая у Котова чувство жалости ко всему живому. Подобное чувство, пожалуй, переживал и Хвалынцев. Слюнявя палец и вдавливая в него недокуренную наполовину папиросу, он ждал от Котова действий, поскольку сам не хотел оставлять Дарью в тайге.

—Ну, чего сидишь, сбегай, узнай, как там. Если будет настаивать похоронить Степана, пообещай, что пришлем людей, перенесут и похоронят на кладбище в Вознесенском.

Несмотря на усталость, Котова будто волной подхватило — слетел с сопки, чуть не расквасив себе лицо о рухнувшее под ноги дерево. Поднимаясь после резкого падения, думал, что услышит смех, но Дарьи в зимовье уже не было. Не было и тела Степана, несколько красных пятен на влажной лесной подстилке оказались не кровью, а кустиком брусники, слегка примятом, но это совсем не значило, что несколько минут назад на этом месте лежал труп.

—Ну вы даете! — воскликнул удивленный и одновременно возликовавший Котов. — Значит, прав Хвалынцев, за нами следили. И кто знает, может, китаец этот выходит Степана. С Дарьей они и мертвого поднимут. — Радуясь, что все так произошло, он вернулся к Хвалынцеву и заявил, что Дарья осталась хоронить Степана, а деньги не взяла из-за дурацкой своей гордости.

—Ну, ну, — иронически занукал Хвалынцев. — Не взяла, значит! Решила похоронить братца. Складно, однако, врешь, Аркашка. Ну да ладно. Пусть будет по-твоему. Я вот тоже сидел и думал, в какую часть тела стрелять буду, когда прижмет. И решил — в голову. Знакомого китайца у меня нет, в хабаровском чека на меня воз анонимок. Думал, рвануть с ребятами куда-нибудь, да, видно, не судьба.

—Вы это серьезно, Илья Моисеевич?

Хвалынцев засунул ладонь в свою заметно редеющую шевелюру, дернул себя несколько раз за волосы, будто надеясь выскочить таким образом из пообносившейся своей шкуры.

—Как там Степан писал:

Дом давно уже не крепость.

Жить нелепо, мы нелепость

Дружно превращаем в ад,

Что нелепей во сто крат.

—Запомнили, Илья Моисеевич.

—Такое нельзя не запомнить.

В кабинете Хвалынцева уже ждали парни из хабаровского энкавэдэ. Они предложили сдать оружие и пройти в комнату отдыха, где специально для таких случаев не было предусмотрено окон. Света тоже не было. Не дали Хвалынцеву даже свечки, чтобы, глядя на живой лепесток, обдумать создавшееся положение. Первой его мыслью было — попроситься в туалет и бежать, но он тут же отверг такую возможность. «За мной вины никакой, в партию вступил чуть позже Сталина. Если по службе и казнил кого, то за дело. Да и то… не по-человечески как-то. Через месяц-другой мертвецы обретали жизнь и продолжали как ни в чем не бывало работать. Утром его выпустили, попросили объяснить смысл записей в документах, он объяснял, рассказывал и в конце концов пришел к выводу, что это вовсе не арест, а проверка перед выдвижением на новую должность. Смущало только то, что на его месте за столом теперь сидел Аркадий Васильевич Котов и, избегая взгляда своего бывшего начальника, почтительно раскланивался с представителями хабаровской чрезвычайки.

—Не ершись, мы еще встретимся, — злорадствовал втихую Хвалынцев.

Прощаясь, он протянул было Котову руку, но тот сделал вид, что не заметил движения, и тусклым, с легкой хрипотцой голосом попросил передать огромное спасибо товарищу Леониду Андреевичу.

“Вот стервец, а! — с горечью подумал Илья Моисеевич. — А я на него наградные листы писал: за революционную бдительность, за отвагу, за смелые решения и поимку бандитов”. Как всегда в часы глубокого уныния, у Хвалынцева появились колики в области сердца, а на глаза то и дело наползала серая пелена, и мир вокруг терял прежние, четкие очертания. Он начинал часто моргать, тереть глаза тылом ладони, но это мало помогало. Были минуты, когда ему хотелось броситься на конвоира с кулаками, но это выглядело бы с его стороны мальчишеством, да и охрана скрутила бы его как дважды два.

Значит, нужно ждать, а там чем черт не шутит, возможно, его ждет продвижение по службе. Слух идет о назревающей большой прополке, кому-то же ее нужно проводить. Хотя молодежь в этом деле надежнее стариков. Мы иногда слюни пускаем, а эти гвардейцы сталью подкованы. Сталин в сердце — по нынешним временам багаж надежный. Опять пришли на память шуточные стихи Палия, бес дергал за язык прочесть их конвоирам, но от одной мысли об этом у него захолонуло сердце.

Жил, работал, в хоре пел,

Не понравился чекисту, —

Мигом с должности слетел.

Вспомнил сияющий после дождя осинник, бревенчатую избушку под мохнатой елью, тело Палия на красных кленовых листьях у входа. “Последний мамонт российской свободы, — подумал он о Степане. — Больше никто так трубить не будет, у молодых бычков кишка тонка замахиваться на власть. А возможно, так оно и лучше. Будут жить тихо, мирно, как свиньи в загоне…”

Сравнение понравилось и даже развеселило Илью Моисеевича. Он спросил: “Можно ли сходить в гальюн?”, и, стоя в гальюне, долго слушал стук плиц в стригущем воду “Колумбе”. От окна парохода до берега лежала искрящаяся полоска размытого водой солнца. Чем-то она была похожа на огненную шевелюру Гоши Лаптева, которого он в пику Палию все-таки вырвал из мещанского логова. Пусть не для жизни вырвал, но вырвал-таки. Так же, как его юную жену, которая, как он слышал, живет теперь с бригадиром бетонщиков, похоронив навсегда в своей памяти проведенную с ним ночь. “Да и что такое человек вообще, — думал Хвалынцев, ненавидя себя за то, что смирился с арестом, что покорно идет на пытки поднаторевших в этом деле людей. — Будут пинать, бить, калечить, и все ради бравады друг перед дружкой: вот, дескать, я какой опытный, старому вояке язык развязал. И развяжут, и наговорю я им такого, что не только Коровин, Палий перевернется в гробу. Так что лучший выход получить пулю при попытке к бегству... хотя? Что, хотя? Думаешь, на пикник везут. Господи, и какие же мы, человеки, наивные. Сами себя успокаиваем, надеемся на лучшее, ведь сидит в уме подлая мыслишка: а вдруг решили разыграть и вместо пыток предложат высокую должность. Специалисты везде нужны, и в Хабаровске, и в Москве, и...”.

Кто-то резко забарабанил в дверь туалета. От неожиданности Хвалынцев вздрогнул, откинул крючок и захохотал, увидев бородатое лицо какого-то старикашки.

—Я думал, вам плохо, — сказал тот, извиняющимся тоном. — Жду, жду, а за дверью тишина. Извините, если потревожил.

—Да чего уж извиняться. Я на закат засмотрелся, больно он искрист и ярок из этой кибитки.

Достав карманные часы, Хвалынцев отметил, что стрелки отсчитывают тридцать второй час с минуты самоубийства Палия. “Если в течение этого часа со мной ничего не случится, значит, Степан жив, и мне можно с легким сердцем ехать в Хабаровск”. От этой мысли ему стало так весело, что он просто не мог не пожать руку этому заботливому старикашке. Но старик оказался проворней: его оперенная сталью ладонь легко вошла в ворчащий утренней трапезой живот Хвалынцева.

***

В августе тридцать восьмого Амуру надоело течь в своих берегах и решил он проверить, как высоко может взлететь в своем усердии. Строительство кирпичных зданий требовало песка, и Аварийная сопка к северу от старого поселка стала быстро таять. Экскаватор работал круглосуточно, так же дружно пятились к нему задом машины, старчески кряхтя и оседая под тяжестью груза. В полдень Иван Марчук зацепил ковшом нечто такое, от чего у него зашевелились волосы на голове, а экскаватор от страха трижды лязгнул вставной плоской челюстью.

— Маманька, что это?

Грациозно забросив руку на блестящий зуб ковша, в песке лежала молодая красивая женщина, слегка полноватая, пышноволосая и совершенно голая, будто сюда ее принесли прямо из постели и не когда-нибудь, а в минувшую, отворчавшую громами, ночь. Но поскольку Марчук и его сменщик в последние два месяца почти не отлучались от машины, находка напугала Ивана. Он решил, что это проделки злой силы, в которую комсомольцам верить не положено, но она есть, а если так, значит, все их усилия обречены на провал. Тем более что никогда раньше ни Гаврилюк, ни Марчук эту женщину не видели.

Слух о находке быстро разлетелся по городу. Пока собирались люди, пошел дождь, он смыл с лица и тела женщины искорки песка, промыл широко распахнутые, остекленевшие глаза. Она лежала перед людьми спокойная, неестественно серая, с копной песочного цвета волос.

Уполномоченный Бевз подошел к ней и, оскалив в усмешке корешки желтоватых зубов, сказал, повернувшись к народу:

—Это та самая Светлана Романова, которая числится пропавшей с августа тридцать третьего. Оно и понятно, в песке тело не разлагается.… Стерильные условия…

Люди переглянулись. Никто из них не слышал этого имени. Даже Александр Гаврилюк, работавший на лесоповале со Степаном Романовичем. Но Степан был Палием, а Светлана — Романовой, и поэтому оплакивать женщину было некому. Только в день похорон прибывшая из Нижней Тамбовки Пелагея подошла к гробу и, низко поклонившись, пропела одну из уже известных нам библейских истин: “Если кто захочет их обидеть, тому надлежит быть убиту. Они имеют власть затворить небо, чтобы не шел дождь во дни пророчествования их, и имеют власть над водами, превращать их в кровь и поражать землю всякою язвою, когда только захотят…”.

И хорошо, что на похоронах было только три человека — могильщик и два его подручных, которые приняли болтовню женщины за бред сивой кобылы.

Конец