10
Священник, путаясь в полах халата, спускался с высокого берега, было ясно, что целью его появление на берегу была девушка. Ловцы душ уже промышляли в нанайских селах. Воспаленная плоть под черным балахином, и застывшая в бороде пена выдавали в нем сластолюбца.
— Эй ты, Дьявол, изыди, — крикнул я, встав на пути оборотня. — Скройся в своей скорлупе и не разноси заразу по Амуру, не унижай свободолюбивый народ своей христианской немощью.
Поп поднял руку, чтобы перекрестить еретика, но ирония в моих глазах пробудила в нем воспоминание о похеренной вере в светлое будущее человечества. А, скорее всего он испугался, что я расквашу ему нос.
Не стесняясь, девушка набросила на голое тело халатик и, подойдя к Георгию, спросила, кто я, и почему так воинственно настроен против попа.
— Он — поэт, уверенный, что красоту нужно защищать, а этих… в черном… гнать в три шеи.
Я подошел к лодке, взял оставленную девушкой книгу. Это была «Американская трагедия» Драйзера.
Нанаечка сказала:
— Скучноватая книжка, самая интересная у Драйзера «Гений», а до «Финансиста» пока руки не дошли.
— Вера пишет стихи, — сказал Георгий, — может, послушаем?
Мы шли вдоль припахивающего гнильцой Амура.
Серебро потускнело, не пена,
А нагретый до гнева песок,
Увязая в песке по колена,
Не способна страна на бросок.
Нас втянуло по пояс, по горло…
Так бездонно зыбучее зло,
Только блики остались на голых
Черепах продувных НЛО.
Мы убойная сила России,
Не беда, что увязли во зле,
Гнев песков мы осилим, безсилием
Отстоим свою честь на земле.
Стихи были жесткими до легкого озноба в позвоночнике. Не верилось, что сочиняла их шоколадная куколка с блеском солнца в холодных глазах.
— С таким настроением автомат в руки и… на штурм Зимнего…
— Посидишь год без работы на бабушкиной пенсии, не такое запоешь. А тут еще эти… околачиваются, патлами трясут.
Больше всего бесят храмы, которые у нас строят и строят. Получается, что православие наступает на нас вместе с нищетой.
— Гоша, о чем ты думаешь, прежде чем сесть за очередной рассказ?
— А ты?
Опять эта странная привычка уходить от вопроса.
Большинство теперешних романистов скачут галопом по европам, опять серое называют — черным, или белым. Оттенков не предвидится…
Чем азартнее я говорю, тем ироничнее ухмылка на лице Георгия. Он знает, как меня завести, знает мою непримиримость с любой разновидностью лжи. Но, выслушав меня, пытается ответить на вопрос. Я спросил:
— Гоша, о чем ты думаешь, прежде чем написать свой очередной рассказ?
— О тебе, умник, — смеется Георгий, — как и ты, я сую свой нос, куда не следовало бы, надеясь, что поставленный на мой нос капкан не захлопнется. В основе любой мысли лежит проблема. Нельзя замалчивать очевидное. Моя боль в поговорке: «одному бублик, другому — дырка от бублика». Кто наглее, тот у руля. Частная собственность на землю, особенно на леса и озера, выльется в братоубийственные войны. Человек идет туда, куда ведут его дороги предков. И не важно, чья это земля. Преградивший мне путь человек — мой враг…
— А хватит ли решимости преодолеть, то самое человеческое, что в тебя заложено предками?
— Не хватит у меня, хватит у моих детей. Их воспитывают на компьютерных войнах, так что рефлекс сработает на действие. Но я не об этом…
— Боишься?
— Боюсь, что так все и случится. В будущем Земля — это арена непрекращающихся войн. Особенно местечковых.
— Она уже сейчас — арена.
Пресыщенная макдоналдсами Америка — образец для подражания. Живущие там русские могут преуспеть, сохранив высокую русскую духовность. Те есть — готовность к самопожертвованию. Правда, такое случается редко, но случается. В современном русском бизнесе это исключено.
Надумал Кингтяса пересечь на оморочке Тихий океан. Глядя на звезды, доплыл до устья Амура и, вдруг, увидел прилепившийся к берегу парусник. Спросил сидящего на корме человека:
— Ты кто?
— Я Джек, американец, плыву в Россию. Говорят у вас жить легче.
— А парусник чей?
— Мой парусник.
Поднялся Кингтяса на борт, осмотрелся: не парусник — сказка.
— Нет, вздохнул, — если богатому Джеку в Америке плохо, каково будет там мне, нищему.
И погнали они с Джеком парусник в Нижние Халбы.
Через год, сидя в тюрьме, Джек писал: «Ошибся я, не в России хорошо, хорошо в Африке. Там людей убивают, чтобы съесть, а в России — для развлечения. Хотел, было, податься в Африку, но мой парусник местные жители разобрали на дрова. Печи топить было нечем…»
Пи-ить, Пи-ить, — кричит птаха.
— Пить надо было меньше, — грозит ей пальцем, лежащий на пляже, Кингтяса. — Всю водку выжрала, проклятая птица. Мне на похмелку не оставила.
—Издеваешься?
— Так над собою же…
Однажды в лесу, невдалеке от озера Эворон мальчишки нашли старую дубовую бочку, а в ней полный набор человеческих костей. По сохранившимся волосам догадались — женщина. Сообщили в милицию. Экспертиза показала, что труп пролежал в бочке более полувека. Местные жители о пропавшей женщине ничего не слышали. Был случай, утонула пьяная баба в бочке с водой, ее в той бочке и похоронили.
— Земля вытолкнула, — утверждает Кингтяса. — В бочке Диоген жил, и она туда же…
— Иногда мне хочется послать самого себя на букву ху, и отоспаться за все шестьдесят лет сознательной жизни.
— И кто же тебе мешает? — спрашивает Георгий.
— Твои стихи мешают, — отвечаю я. — Никак не могу познать душу нанайского поэта Георгия Бельды.
— А зачем тебе это нужно?
— Хочу написать о тебе серию очерков.
— Так садись и пиши, все, что напишешь, будет правдой.
Георгий мастер на выдумку. У него доброе сердце и смешливый ум. Он не похож на обремененного заботами семьянина.
— Возьми свежих дачных огурчиков?
— У нас своих под завязку.
— Ты любишь свою семью, Гога?
— Моя семья — народ нани.
— А к какой семье принадлежу я?
— Не знаю, в Аллаха и Христа ты не веришь, потому, похож на нанайца. Мы — свободные люди. Мои родители сжигали идолов, если те обманывали. Смеялись над шаманами, но чаще — над своими неудачами. Нарисует отец, перед тем как пойти на охоту, Мио — человечка на листке бумаги, осмотрит его со всех сторон, бросит бумажку в печь и повесит ружье на место.
— Сегодня удачи не будет, — говорит матери, — так Мио сказал.
Хотел бы я быть сыном такого народа, хотя мои родители тоже были безбожниками. Но у них была своя беда, отец любил выпить, а мать не могла простить ему этой дурной привычки.
Они ушли из жизни непримиримыми врагами.
— Потому ты и мечешься, что не знаешь к какому берегу пристать, — говорит Георгий. — Ты одинаково любишь отца и мать, но ни примирить их, не выбрать, кто из них был прав, уже не сможешь. Хотя пытаешься это сделать всю свою жизнь. Ты можешь мне ответить на вопрос: любишь ли свою жену?
— Когда она добрая — да.
— А когда не добрая?
— Готов бежать из дома за три моря...
— Этим все объясняется. Ты мечешься в поиске идеального добра, но его в мире нет. Ты сам — взрывная смесь дьявола с ангелом. Но, как всякий волевой человек, стараешься держать себя в рамках. Потому и зло в тебе, не зло, а изнывающий от слабости эгоизм.
— Ну, это ты, Гога, загнул!
— А разве я не прав? Если, обидев жену, ты жаждешь от нее сбежать, разве это не эгоизм. Разве не проще извиниться. Все это у тебя от непримиримых родителей. Этакий лукавый симбиоз из Мефистофеля и Вагнера.
Никогда бы не подумал, что Георгий хорошо знает Фауста.
И минуту спустя:
— Жизнь тает, как конфетка во рту. Остается скользящий на языке леденец. Он горчит и я не знаю, проглотить его или выплюнуть. А потом нахожу решение — затолкнуть его языком за щеку, авось даст еще несколько лет сладкой горечи. Или горькой сладости. Что лучше — не знаю…
От природы трусоватый Игорь Недбайкин, при всей своей великой одаренности, пишет слабые стихи. Точнее — вялые, будто, прежде чем вооружиться пером, долго подвяливает слова на солнышке.
И бога чту и президента,
Народом избраны они,
Кто успокоился на этом,
Влачит безрадостные дни.
А я прекрасно понимаю,
Что, встав однажды у руля,
Я сделал бы планету раем,
Куда не следует руля.
— Ты считаешь, у него получится? — спрашивает Георгий. — Рулить куда не следует и таким образом создать рай на земле.
— Куда следует, рулили все, и попадали в ад. Так что выход один.
— Не хотел бы я иметь такого рулевого. Хотя…
— Что хотя?
— Как ты думаешь, куда рулил Ельцин?
— Он бутылку с водкой крутил, куда горлышко указывало, туда и рулил.
— Да, бутылка нам сейчас не помешала бы.
— Жуткие предания из библейских времен, останки некогда мощного интеллектуального храма, в котором разрушены пропорции. Бог повелевает убивать, а тех, кто ослушался, убивает сам. Я думаю, что бог это имя еврейского тирана, о похождениях которого писали древние писаки. А потом их переписывали, один, два, сотни раз, и получилась галиматья.
— Святая галиматья, Гоша.
Вся жизнь Георгия была подчинена единой цели — заработать на кусок хлеба. Хорошие книги были недоступны, черный рынок не по карману. Пушкин, конечно, гений, но не просветитель. Пробуждение во мраке обогащает нас бегущей цепочкой световых пятен, осмысливать значение которых приходится на свой риск и страх. Такое впечатление осталось у Георгия после прочтения некоторых книг Евангелия.
Можно жечь сердца глаголом,
Можно ложью обжигать.
Жаль, что я уже не молод,
Время стало дорожать.
От романов мало проку,
Слишком много в них вражды.
По задумке мы не богу,
Больше дьяволу нужны.
Потому под мирным небом
Я с друзьями не впервой
Разговор веду о хлебе,
Как проблеме мировой.
Конечная цель всего, что мы делаем — накормить семью. Голодный человек давно уже не волк, а усыхающее на корню дерево. Единственное на что он способен — помахать нам последним листочком из некогда мощной кроны.
Я умру в осенний вечер
Под приятный шепоток
Ветра с ивою у речки
И про это, и про то.
До меня им мало дела.
Чем быстрее я умру,
Тем доступней мое тело
Станет иве на ветру.
— Хорошие у тебя стихи, Гоша?
— Я знаю, ты мне всегда льстил.
В лесу засыпаешь быстро, спишь крепко, а, проснувшись, долго не можешь понять, где находишься. Таежный воздух вымывает из памяти дурную информацию, оставляя то, что ближе природе — восторг перед ее величием. С Георгием мне ночевать в лесу не приходилось. С поэтами — тоже. Ночевал с туристами, с шишкарями. Доберешься до венчающего кедр оазиса зелени, посмотришь на сверкающие смолой канделябры шишек, и застывает в воздухе рука. Тряхнешь ветку, и умрет красота.
— Ничего здесь нет, — кричу вниз ребятам, и начинаю спускаться, испытывая не только удовлетворение, но и стыд перед товарищами.
Двадцать лет я прожил в Комосомольске-на-Амуре, лет десять в коммуналке с нанайской семьей Раисы и Геннадия Барановых. В свободные дни я садился в автобус и ехал в поселок геологов Хольгасо. Бегал по тайге, чаще всего без цели, но с надеждой испытать чувства, которые испытывали родившиеся в тайге нанайцы. Но главное — найти то, о чем рассказывал гостивший однажды у Барановых нанаец Тайдю Самар.
—Случаются в тайге чудеса, в реальность которых человек не может поверить. Обычно о таких чудесах не рассказывают, бояться насмешек. Но желание еще раз убедиться, что видение не было сном, гонит человека в тайгу. И так до тех пор, пока золотоволосая дива не низойдет до его страсти. Мне выпало счастье беседовать с хозяйкой тайги, но братья, которым я рассказал о ней, даже не засмеялись в ответ. И я понял: с ними подобное случалось. Золотоволосая дива являлась мне несколько раз, ее волосы напоминали закат, а тело было смуглым, с легким налетом зелени. Оно и понятно — русалка.
Мне русалка явилась в лице редактора заводского радио. Не помню фамилию, только имя — Алла. Женщина с огромными карими глазами, и созданным для поцелуев ртом. Она возникла передо мною обнаженной, простоволосой, с потрясающей улыбкой на лице. Не знаю, есть ли в мире мужчина, способный устоять перед искушением страстью. К сожалению, все у нас получилось слишком быстро, но так остро, что я потерял сознание. А когда очнулся — дивы не было. И я решил, что все это было сном.
Георгий думал иначе:
— Есть женщины, которые умеют превращать нашу мечту в реальность. Ты обладал телом реальной женщины, в которой жила душа хозяйки тайги. Вспомни, как вела Алла, когда вы встретились с нею в городе? Разве она не увлекла тебя в свою постель, чтобы доказать реальность вымысла?
— Не было такого, — ответил я.
— Значит, боялась мужа, или получила не то, на что надеялась.
Еще не родившись, Георгий увидел реку, она раскачивала его на высокой волне, унося неведомо куда. Кричать он учился у ветра, но, появившись на свет, не закричал, и мать предложила назвать сына Симби, что значит — Тихий. И если бы не русский председатель был бы у нанайского народа поэт и рассказчик Симби Бельды.
— Симби — хорошее имя, — соглашается Гога, — но разве Георгий хуже?
Вот и пойми этих нанайцев.
Георгий написал несколько басен, но к басням я не знал, как подступиться, и специально для этой книги перевел две, злободневные, как мне показалось, и сегодня.
Еж и медведь
Когда медведи хвастаются силой,
Ежи молчат, скривив в усмешке рот.
Спокойно ждут, пока медведь уснет,
Обзаведясь уютною квартирой.
А еж, скользнув медведю под бочок,
Творит такую иглотерапию,
Что бросится наш мапа наутек,
От страха завопив на всю Россию.
Проснувшись, мапа не засунет лапу
В голодный рот, он сунет бутерброд,
Когда ему удастся зайца сцапать,
Или охотник в лапы попадет.
А еж доволен, мапу за разбой
Охотники пристрелят, не впервой,
Им с шатуном в тайге легко расправиться.
Кто хвастается силой, пусть валяется
С пробитой пулей головой.
На мой взгляд, в басне многовато крови, а мапа, хотя и хвастун, но из басни видно, что медведь он порядочный, а на совести ежа сразу три убийства: зайца, охотника, и медведя.
— Так-то оно так, — смеется Георгий, — но жизни закручивает сюжеты покруче.
И еще одна басня — о собаке и волке.
Забравшись в лес, скулил и лаял
Бездомный пес, он волчьей стаи
Хотел внимание привлечь,
И волком стать. Так в чем же речь?
Казалось бы — одна порода,
Но волк на пса смотрел, как на урода.
— Чего орешь?!.
— Я к вам пришел, как брат, —
Ответил пес, вопросу волка рад.
— Какой ты брат, ты просто пустобрёх, —
Ответил волк, — в тайге переполох
Поднял своим безумным лаем,
За что тебя из леса выгоняем.
Дурных людей собаками зовут,
Друг друга мы людьми не укоряем,
Хотя натуру их гнилую знаем,
Когда-нибудь они нас перебьют.
Тяжело слышать о себе такое, но что поделаешь. Послушаешь, что творит на земле то самое, что «звучит гордо», жить не хочется.
***
Собрался Арме в тайгу навестить могилу отца. Давненько он не бывал в родных местах, где в годы юности осела семья стойбищем на берегу звенящего озера. Звенящим озеро назвал отец, услышав в шуме леса непривычное для его слуха звучание.
— Хуиси амоан — звучащее озеро, — сказал отец, и долгое время пытался понять причину вскипающей в недрах озера мелодии.
— Дяриори амоан — поющее озеро, — сказал он месяц спустя.
Арме, сидя по ночам у воды, верил, что это поют звезды. Они висели над ним желтые и острые, как осколки от шапки шамана, которую тот надевает, провожая в загробный мир души усопших. В русском языке название этой шапки звучит как матерное ругательство, поэтому, с приходом русских, шаманы перестали называть вещи своими именами. Отцу это не нравилось, но Арме не понимал, почему нанайские семьи бегут от русских, на необжитые реки и озера. Конечно, русские навязывают им своего бога, что возмущает не только шаманов, но и бурханов. Арме сам видел, как на место, поставленного на могиле креста пришел бурхан с глазами, поднятыми к небу. Кингтяса говорил сыну:
— Похороните меня в тайге по нанайскому обычаю, я не хочу обижать предков.
Арме с матерью похоронили отца на высоком холме за озером, и озеро в ту ночь пело особенно тревожно.
Теперь Арме шел на могилу отца, с надеждой выяснить загадку поющего озера. Но едва он сошел с поезда и углубился в тайгу, как его остановил странный человек в зеленом камуфляже с карабином Симонова на плече.
— Здесь ходить запрещено, — сказал незнакомец, — это частная собственность.
Арме растерялся: как может лес, в котором десятки столетий жили его предки, превратиться в частную собственность?
— Иду на могилу отца, — сказал Арме, — Кингтяса похоронен на холме за озером.
— Ступай другой дорогой, — буркнул охранник, — для нанайца двадцать километров не расстояние. А пускать сюда людей, пугать зверя мне не велено.
Вышел Арме из запретной зоны, сел на убитое бурей дерево и призвал на помощь своих бурханов.
Тропинки моих предков,
Следы моих предков,
Их слезы и песни,
Все украл у меня лочи.
Он украл у меня прошлое,
Украл будущее,
Украл землю и небо.
Украл зверя в тайге
И рыбу в озере…
Долго пел Арме свою печальную песню, а когда легла на землю ночь, встал и пошел по тропе, с которой его столкнул человек с карабином. Пошел по тропе своего детства. Рядом с ним шли его бурханы, добрые великаны, посланные на помощь Арме его далекими предками. Он прошел мимо избы, в которой пили водку и хвастались своими охотничьими трофеями егеря неизвестного Арме властелина некогда свободной земли. Арме пошел к озеру, а добрые бурханы вошли к егерям в избу и насыпали им в водку растертый в порошок корень, пробуждающий в человеке зло. И поссорились егеря и принялись стрелять друг в друга, а оставшегося в живых бурханы привели к поющему озеру.
И плакал стоя на коленях егерь, слушая загадочное звучание тайги и свободной воды. А пока он плакал, Арме нашел могилу отца и, поклонившись отцу, спросил:
— Отец, ты учил меня не делать людям зла, зачем бурханы погубили этих купленных злым человеком людей?
Кингтяса сидел на могиле прозрачным облачком, седые волосы над его головой извивались, как льнущий к кронам ильмов дымок костра. Влажными руками он прижал сына к своей груди и заплакал.
«Если мертвые плачут, значит, не будет мира на этой земле», — подумал Арме, и попросил бурханов освободить оставшегося в живых егеря от заклания тревожной музыкой. Когда озеро умолкло, егерь встал и, широко размахнувшись, бросил карабин в озеро. И, подойдя к Ариме, сказал:
— Прости меня. Я нанялся в сторожа потому, что мне нечем кормить семью. Теперь меня посадят за убийство, и мои дети останутся сиротами…
Молча слушало озеро причитания здорового крепкого мужчины. От жалости к нему, Арме заплакал и стал просить отца и бурханов, чтобы вдохнули жизнь в убитых егерей.
— Если бурханы подарят охранникам жизнь, они убьют тебя, — сказал отец. — Не верь слезам лочи, добрый человек никогда не преградит дорогу путнику, идущему на могилу отца.
— Пусть убьют, — ответил Арме, — я не хочу, чтобы дети этого человека остались сиротами.
— Тогда осиротеют твои дети.
— Мои дети уже взрослые.
— Но у тебя маленькие внуки.
— Мои дети и внуки усохнуть от позора, узнав, что я и мои бурханы причастны к этому убийству.
И вдохнули бурханы жизнь в пострелявших друг друга людей. Услышав голоса друзей, плачущий егерь полез в воду и достал со дна озера карабин. И по губам его пробежала нехорошая ухмылка.
— Ты все-таки нарушил закон, вторгся в пределы частной собственности. За это будешь ловить нам рыбу, добывать зверя и отпугивать покушающихся на частную собственность бродяжек.
Посадили они Арме на длинную тонкую цепь, и сказали:
— Теперь ты наш раб, будешь работать на нас, и на нашего хозяина, и пока будешь работать, будешь жить, а когда иссякнут силы, умрешь на могиле отца.
Ушли егеря, а когда вернулись, увидели висящего на ильме Арме. Его шея была обмотана цепью, а широко открытые глаза смотрели в пока еще свободное небо…
— Гоша, это реальный случай или...
— Это наш завтрашний день, — вздохнул Георгий.
***
В сердцах, послав меня к едрене Фене, Толстов вспомнил, что Феней зовут его сестру, и, как бы очнувшись, извинился:
— Какая вам разница, хороший я поэт или плохой. Похвалили бы и дело с концом. А то… сразу критику наводить…
Невзрачный мужичонка, с пышным рыжим чубом и выпуклыми, стального цвета глазами. Лицо обычное, но в улыбке преображается настолько, что иногда мне кажется — я беседую одновременно с двумя непохожими друг на друга мужчинами.
Он оправдывается, что к Фене меня послал без задней мысли: решил проверить, верно ли, что все поэты психи? Я не стал искушать его терпение.
— Если бы ваши стихи мне не нравились, я назвал бы их хорошими — и дело с концом. Но вы меня взволновали, когда в красивом человеке видишь дефект, хочется его устранить. Разве не так?
— Причем тут человек, мы говорим о стихах?
— Стихи тогда поэзия, когда в них виден автор, все остальное — набор слов.
Конечно, выражение «перешибить соплей» уродством не назовешь, но стихи были посвящены Георгию Бельды, после прочтения его книги «Человек Земли».
Есть у Бельды напор и прочность,
Он так смеется над собой,
Так кучно говорит и сочно,
Что виден в авторе герой.
Нельзя такого заарканить,
Нельзя перешибить соплей.
Когда владеешь кулаками
Легко смеяться над собой.
Зная Георгия много лет, я ни разу не полюбопытствовал: владеет ли он кулаками. Его астральное тело прочно сидело в физическом, не выходя из него даже в самых сложных обстоятельствах.
— С чего взяли, что Бельды владеет кулаками? Вы видели его в драке? Вы…
Толстов закрыл мне рот своей очаровательной улыбкой.
— Достаточно прочесть его стихи:
И каждое сердце мне доверится,
Если я — Человек Земли.
Этих строк достаточно для того, чтобы церковь провозгласила Георгия святым. Много ли в мире найдется сердец, которые доверятся нам? Или, возьмем конкретно вас. Вы большой путаник: выражаете мысли так, что белое воспринимается черным. По сути, вы христианин, но почем зря костерите Христа. А это игра против правил. Или подыгрывание поговорке — упрямый хохол. Но вы хохол по матери, по отцу — белорус, а по месту жительства и по паспорту — русский. У Георгия все ясно: он нанаец, нанаец в поступках и стихах.
Я не мог не задать Толстову вопроса:
— Способен ли путаник перевести на русский язык стихи с той же искренностью, с какой их написала душа нанайского поэта?
— Такие путаники, как вы, все могут. Однажды мне Георгий рассказал, как вы описали в стихах его юмореску, что ему пришлось свои стихи выбросить, а ваши перевести на нанайский.
— Георгий вам наговорит, была бы стопка под рыбку.
***
Петр Иванович Толстов, никогда не практиковавший медик, двадцать лет крутил баранку «Скорой помощи», а, выйдя на пенсию, стал приторговывать пищевыми добавками от зарубежных фирм. И неплохо на этом зарабатывал. Не последнюю роль в успехе играл диплом терапевта. Медикам, что ни говори, доверия больше.
— У нас в институте стихами баловались все, от студента-троечника до ректора. Особенно женщины.
Мне повезло, что я поэт.
Когда вскрываю полость
Под красным знаменем побед
Звучит мой честный голос.
Так в начале пятидесятых писала доцент кафедры диагностики Нина Плеханова. Со временем стихи меняли наполнение, но не окраску. Было: «Хрущева слышу голос», «Генсека слышу…» Все это проделки студентов. Было и такое:
Я проливаю кровь не зря,
Когда вскрываю полость.
Я возвращаю жизнь друзьям
Поэмой «Во весь голос».
Если гостя не остановить, жизни не хватит его выслушать. Я посмотрел на часы, намекая, что время — деньги.
— Вы торопитесь, я сейчас, — встрепенулся Толстов. — Прочту пару стишков и побегу.
Свет ни заря выходим в люди.
В дороге бутерброд жуем.
Кого-то мысленно осудим,
Кого-то мысленно убьем.
Мы люди добрые по сути,
Но слишком часто норовим,
Связаться с идолом попутным
И руководствоваться им.
А идолу того и надо,
Ему быть добрым не дано.
К народу повернувшись задом
Считает, все мы тут говно.
— Ну, как, хороша пощечина общественному вкусу?
— Вы имеете в виду вождизм?
— Ничего я не имею, просто надоело пресмыкаться. С Георгием поговоришь — праздник на душе, от Асламова выходишь, не можешь понять, зачем приходил, Ерофеев, кроме себя никого не видит, а вы… вроде бы слушаете, но посматриваете на часы. Я скажу так: в мире почти не осталось людей, с которыми можно просто поболтать, отвести душу. Все по горло заняты, а производительность в стране не нуле. Будь моя воля — перебил бы все телевизоры.
— И телеведущих?
— Тут я с вами согласен.
Перед тем как уйти он прочитал еще одно стихотворение. На посошок, так сказать.
Ты вся такая светлая,
Глаза болят, как гляну.
На слепоту посетую:
Мне, врач не по карману.
Ты улыбнешься: нищета!
Посмотришь снисходительно,
То ли всерьез, то ли шутя,
Но, в общем-то, обидно.
Когда я, будто невзначай,
Открою свой бумажник,
Ты пригласишь меня на чай,
И улыбнешься даже.
А если я кое-куда
Засуну сотню баксов,
Покорной станешь, как вода,
И сдержанно опасной.
Моей любви не избежав,
И страсть мою изведав,
Ты станешь острой, как кинжал,
И доброй, как победа.
Но пуст бумажник мой, когда ж
Запала нет для взрыва,
Мне не помогут ни кураж,
Ни острота позыва.
Стихи о проститутке. На первый взгляд банальные, но прони-занные глубокой печалью, которая возвышала сарказм, но не спасала концовку. Толстов предложил купить у него десяток стихов в полную собственность, и это прозвучало так неожиданно, что я рассмеялся:
— Если будет спрос на стихи, шоу-бизнес уйдет в отставку. Люди научатся мыслить, и даже самые заядлые игроки выздоровеют. Но, к счастью, стихи сегодня никому не нужны. Хочешь опубликоваться в столичном журнале, заплати три тысячи за страницу.
— А как же вы? Упустили такую возможность!
— Мы последние из могикан.
— Стихи, значит, не купите?
Толстова, видимо, покоробил мой смех, он думал, что предлагает мне выгодную сделку.
— Вы что ж, никогда не писали по заказу?
— А вы?
— Этим и живу. Самая большая сумма, которую мне заплатили за стихи — тысяча долларов. Хотите, прочту:
— Любопытно.
Толстов, покрутил указательным пальцем вокруг лба, видимо, на какоето время текст выпал из головы:
Что может быть вкусней колбас,
Дарующих здоровье,
Взгляни, я ем их и сейчас,
Колбасы из Приморья.
Их поглощаю, не жуя,
Они так ароматны,
Что, закупив колбасы, я
Остался без зарплаты.
— И за эту стряпню тебе заплатили тысячу долларов.
— Представьте себе. В эфир стихи, конечно, не пустили, но как поощрительный приз… чтобы привлечь внимание других стихотворцев.
— И вы, действительно, поглощали колбасы, не жуя?
— Я их и не видел.
Теперь мы хохотали оба. Если стихи покупают, значит, не все потеряно. Надо было заказать рекламу на стихи. В стихах, конечно. Чтобы бизнесмены иногда раскошеливались на сборники поэтов.
У крамольных стихов есть одна особенность: одних они радуют, у других вызывают раздражение, а третьи берут поэта на прицел.
Разве можно не солгать, когда человек сгорает от желания услышать ложь. Я внутренне изгибаюсь, как луч света в воде, презираю себя за то, что лишаюсь удовольствия сказать человеку правду, и только правду. Если бы правда была только в том, что жена Игоря стала моей любовницей, самая страшная правда в том, что она презирает мужа за малодушие, за неумение бросить вызов судьбе, и обрести, если не ноги, то — крылья. Вечные жалобы на жизнь превратили мужчину в капризного ребенка. С ним можно плакать, но много ли смысла в слезах? Смог же безногий Маресьев управлять самолетом, или лишенный рук шахтер писать романы, вооружив искалеченную ногу пером.
— Чтобы жить с Игорем, мне нужен был любовник, и теперь он у меня есть, — сказала женщина.
Ее учащенное дыхание, загадочная улыбка, и оглушительное «нет», когда я потянулся к ней губами.
— Нет, только не здесь и не сейчас, я боюсь, что буду от страсти кричать! Мы поедем с тобой за город. Уйдем далеко в лес, спустимся в глухой распадок и там я разрешу тебе утолить мою страсть.
Она била копытом о землю, как необъезженная кобыла, но больше напоминала пылающий факел, который я должен подхватить и нести его к открытию Олимпиады.
Лодку, которую мы оседлали, течением отнесло к заросшему тальником островку, где и были открыты эти игры. Не знаю, как она не взорвалась до сих пор. Ирина была сгустком страсти, а ее воля к победе была столь сильна, что спохватились мы только на следующий день утром. Ее грива была осыпана росой и искрилась в лучах восходящего солнца, как гигантская жемчужина. Мы продолжили наш забег и только к обеду попытались пригнать лодку к берегу, невдалеке от пионерского лагеря, у ворот которого на лавочке, как древний сфинкс дремал наш общий друг Георгий Бельды. Он был нисколько не удивлен моему появлению. Увидев наши рожи, улыбнулся, но промолчал. Племянница вынесла ему сумку с пустой посудой, помахала ручкой, и мы направились на остановку автобуса.
По дороге Георгий читал стихи:
— Шага, — закричал я, — не сделаю,
Если калуга проглотит лодку.
Буду в ладоши хлопать,
Если сетку осетр перекусит.
Но что толку, что я их стыдил,
Душа у браконьера, как песня.
Что толку, что я с ловами возьму верх, —
Они взяли богатый улов.
— Это в наш адрес, — Георгий Андреевич. — Ты сравниваешь нас с браконьерами?
— А чью вы рыбку ловили, лицензия у вас на нее есть?
Меня раздражала излишняя, как мне казалось, проницательность бесшумно ступающего по обочине дороги нанайца.
— А сам что, без лицензии ни разу?
— За такой красоткой не то, что без лицензии, без головы бросился бы в погоню. Я слышал ваши крики на острове.
В городе, когда мы с Ириной расстались, Георгий сказал:
— Муж ее на охоте ноги отморозил. Узнает про ваши шашни... и ее и себя.
— Ну, уж дудки, не такая она баба, чтобы под нож лезть. Да и что я мог сделать, не я, так другой... Ты бы отказался?
— Я бы нет.
— Вот и я… нет.
Выбросить связку книг в мусорный контейнер девочка не решилась. Она отнесла их к овощному киоску и оставила на бетонном фундаменте: кто-нибудь да подберет. Когда-то поэт Геннадий Козлов хотел выбросить на помойку трехтомник Евгения Евтушенко. Я спас одного поэта от надругательства, а другого от святотатства — выбросить книги. Теперь этот трехтомник стоит у меня на полке рядом с двухтомником и добрым десятком других изданий поэта. Не скажу, что я большой поклонник Евтушенко, но некоторые стихи помню, и, при случае, читаю.
Обмолвиться словечком с девочкой я не успел, она убежала, пряча лицо, как нашкодившее дитя. Видимо, родители толкнули ее на этот шаг. Подойдя к киоску, я сказал продавцу, женщине образца шестидесятых.
— Здесь оставили книги, может, возьмете?
— Не первый раз оставляют, — немного даже рассерженно, как мне показалось, ответила женщина. — И, как правило, ничего хорошего.
И все-таки она вышла. Я поднял связку и поставил ее на высунутый киоском язык. Книг в связке было немного: «После нас хоть потоп» чеха Йозефа Томана, о Калигуле и Тиберии, четыре тома из «огоньковского» Горького, «Вор» Леонида Леонова, и десятка два сборников в серии «Библиотека советской поэзии». У меня в этой серии не было Виктора Гончарова и я, под реплику киоскерши «заберите все», сунул книжицу в карман. На мой взгляд, выброшены были шедевры мировой литературы. По номерам томов Горького я определил, что прежний хозяин, или хозяйка, неплохо разбирались в литературе. Это была не первая чистка домашней библиотеки. На этот раз хозяева окончательно отреклись от пролетарского писателя. Решив избавиться от лишних книг, я бы оставил себе именно эти четыре тома из восемьнадцатитомного издания.
В автобусе по дороге на дачу я напялил на нос очки, достал Гончарова и наугад открыл сборник. Он открылся на жирно замаранной карандашом странице. Резко до гофр на бумаге были подчеркнуты строки.
Величием своим испуган человек.
Он поднимается.
Он удивлен собой.
Из рук его летят ночные звезды…
Он видится таким богатырем,
Перед которым бог ничтожество,
Перед которым бога нет.
А люди дорисовывают сами свое величие.
И далее:
Победа человека над собой
Мне будет сниться.
К сожалению, даже во сне человек не всегда побеждает себя. А если и побеждает в себе нечто чуждое ему, то чаще на смену побежденному богу, приходит некто жаждущий и ждущий. Ведь выбросить из дома книги равносильно выбросить бога, на смену которому уже пришел другой. Этот другой уже топчется у порога, СМИ поют ему славу, красный угол с фотографиями предков вызывает тошноту…
Когда я вижу увлеченного компьютерной игрой сына, во мне умирает человек, остается только саднящая боль за утраченное впустую время. Время, когда можно что-то узнать или сделать.
Я понимаю, что родился уродом: каждая потерянная минута доставляет мне боль, будто от меня отсекают не время, а частицу живой плоти.
Умер отец, что от него осталось? Ни могилы, ни имени, только тупая боль в сердце сына. А если вместе со мною умрет эта боль, что останется от отца. Боль в груди моего сына увлеченного компьютерными играми? Едва ли это возможно. А боль отца рвется наружу, не стихом, так вспаханным полем, или, растворяющейся в моей страсти, женщиной.
Неужели мы только блики солнца в холодной воде, а мир — арена, на которой разыгрываются поставленные нашим невежеством спектакли?
Можно ли ненавидеть то, что любишь? Я люблю жизнь, но не вижу смысла жить, и потому страдаю безумной страстью узнать — есть ли у нее конечная цель?
Утешиться сказкой о Боге? Когда я думаю об этом — вижу трупы солдат в мартовской хляби. Оторванные конечности на свалке перед госпиталем. Вижу взрывы, которые превращают людей в столбы земли и дыма. Как там у Юрия Кузнецова.
Мама, мама, война не вернет...
Не гляди на дорогу. —
Столб крутящейся пыли идет
Через поле к порогу.
Однажды я пережил впечатления летящего ядра — нечто среднее между восторгом и ужасом, но никому не было никакого дела, куда летел выхаркнувтый пушкой снаряд, в солдата или в ребенка. Связи человечества с космосом обрываются на первой же ноте войны. Человеческие войны не входят в замысел мироздания, это — болезнь разума, игра вождей в компьютерные игры за право войти в историю. А люди — только пыль на ветру, мечтающие превратиться в сметающие троны смерчи. И все это было бы возможно, если бы ни сказка про белого бычка, по имени Спаситель.
Хотелось бы воочию увидеть человека, которого он спас. Пока же только заваленная трупами история христианства.
Мимо нашего дома в сорок третьем санитары таскали на носилках трупы разорванных в клочья солдат и мирных жителей. Для русских рыли братские могилы, для немцев — ямы, которые в принципе ничем не отличались. Но когда и те и другие лежали рядом в ожидании погребения, они были похожи на братьев, попавших под страшное землетрясение.
Мальчишки бросали в немцев камнями, а я не мог отвести от них глаз: верил, что сейчас, вот сейчас они откроют глаза и, поднявшись, помогут подняться другим. Мне немцы запомнились добрыми, в отличие от русских полицаев, которые иногда заглядывали в нашу хату, чтобы поскрести по сусекам.
— Матка, куры, мыло, яйца… — кричит полицай, заранее подстраиваясь под язык победителей.
— Шнель, шнель, — негодует немецкий офицер, и, указывая на нас, мальчишек, пальцем, считает: — Айн, цвай, драй…
Теперь этот офицер лежит с оторванными ногами, с белым, будто каменным лицом, и я оплакиваю его, а не русских солдат.
Мне в тот день исполнилось четыре года, и я мечтал о подарке от бога, чтобы он воскресил немецкого офицера. Я стоял истуканом возле трупа, и санитар решил, что мальчик сгорает от ненависти к своему обидчику. Он сунул мне в ладонь очищенную от коры веточку тополя и сказал:
— Ты внучок может отстегать его, отомстить за обиды…
Я посмотрел на санитара, лицо которого было полно печали, и ничего не ответил. А когда немцев засыпали, подошел и бросил в яму горсть земли.
— Несмышленыш, — вздохнул санитар. — Хотя… пусть будет пухом земля всем, кого силой погнали на эту проклятую войну.
Годы спустя советских солдат перезахоронили, поставили в парке памятник, а через могилу немецких солдат теперь проходит дорога, соединяющая Донецк с Ясиноватой. Когда на дороге нет машин, на этом клочке пути сидят в задумчивости черные птицы моих воспоминаний.
В детстве человек для ребенка нечто большее, чем груда дерьма и мяса. Когда взрывом в шахте разворотило проходчику живот, я потерял сознание, но впервые в сорок третьем лежащая на траве, оторванная нога солдата отозвалась острой болью в моей живой ноге. Мне было так больно, что меня, ползущего, подобрала мать. Когда в мир пришла ночь, вместе с ней в мой сон пришла эта нога. Покорно остановившись в двух шагах от полатей, на которых мы спали, нога спросила: не хочу ли я взять себе третью, и когда я сказал «Да!» она приросла ко мне, и это было так страшно, что своим воплем я разбудил спящих родителей. С тех пор эта третья нога болит во мне, особенно по ночам, днем мешая ходить…
Не знаю почему, но чувство вины перед убитым немецким лейтенантом жило во мне долгие годы, в ушах звенел его голос, когда он выгонял из дома полицаев. Когда в нашем шахтерском поселке разбили лагерь для военнопленных немцев, я первым протянул руку сыну немки Гансу, и как брата принял его в нашем доме. Как мог, я защищал его от мальчишек на улице. Кулаками и деревянной шпагой отбивался от прежних своих дружков, такой же сопливой мелюзги, каким был сам. Я отстаивал свое право водить дружбу с теми, кто мне дорог.
— Ты плачешь, Ганс? Тебя ударили, но мне досталось не меньше. Не держи на мальчишек обиды, их отцы погибли на войне…
— И мой отец погиб…
— Но не наши отцы пришли к вам убивать…
Шестьдесят лет прошло с той поры, а я все думаю: как сложилась судьба Ганса, где он, чем занимается, помнит ли худосочного мальчишку, не раз закрывавшего его своим телом? Я не раз порывался написать на телевидение, в программу «Жди меня», но каждый раз благоразумие брало верх. Можно ли сравнить мое желание с горем матери, потерявшей ребенка, или с горем дочери — потерявшей отца…
Этой мыслью я укрощаю праздное любопытство.
— Пробудись у твоего немца такая же мысль, ты бы услышал его, — читал мне нравоучительные лекции Георгий. — Ты молчишь потому, что молчит он. Если, конечно, жив. Ведь за шестьдесят лет всякое могло случиться.
— А что говорят твои бурханы?
— Они не знают немецкого языка.
Скользнув по металлической крыше, луч солнца вонзился в тополь, и дерево вспыхнуло, как факел, пуще прежнего зазвенев серебряными крыльями.
— Молния ударила в дерево, — сказала мать. — Ты не услышал грозы?
— Какая гроза при ясном небе. Я видел, как над доменными печами взошло солнце и ударило острым лучом в нашу крышу.
— Ты расскажи об этом Свидетелям Иеговы, они такого натрубят: Солнце отстреливает безбожников.
Потом была ночь, я пытался вспомнить, как все произошло. Солнце взошло и… сделало жест. Его луч был похож на выпавшую из облака руку женщины. Из облака? Значит, права мать, я, обрадованный рассветом, не услышал бушующей на западе грозы.
Мы многое не видим и не слышим. Мы упускаем главное, сосредоточившись на сиюминутном желании. Желание солнечного дня во мне было сильнее реальности, но тополь уже горел, когда пошел дождь. Дождь дружно забарабанил по железной крыше, по листве абрикосовых деревьев.
За сутки до этого отец удалил все засохшие ветки, побеги, сломанные сучья, не только с фруктовых деревьев, но и на тополе, Видимо, снял он с него зелени больше, чем следовало. Вот и не выдержало дерево удара молнии.
— При такой обрезке дерево может погибнуть, — сказала тогда мать.
— Сегодня в городах деревья срезают под корень, и пни превращаются в роскошные зеленые клумбы.
Но тополь после удара молнии не выжил.
— Дерево погибло от молнии, решившей опорочить в твоих глазах Солнце, — прокомментировал мой рассказе Георгий Бельды. — Молния превратилась в солнечный луч, обожгла дыханием крышу, а остриженный тополь был похож на опору, которая бредила электричеством. Молния не дура, она знает куда бить.
От ее дыхания на чердаке вспыхнуло сено, но Карлсон не спал, и, схватив пламя в охапку, сбросил его с чердака.
— Спасибо тебе, — сказал я, смазывая Карлсону руки гусиным жиром.
После ночной смены в шахте он выглядел неважно. Гроза не дала ему вздремнуть. К тому же в доме напротив (через улицу) жила женщина, которая любила по утрам обливаться холодной водой. Женщина ходила по двору в плавках и без лифчика. Она гордилась своей грудью, и если бы ни муж, вообще бы не одевалась по утрам. Однажды она зашла к нам в дом и, убедившись, что я один, расстегнула передо мною кофточку.
— Потрогай, ты никогда в жизни не увидишь такой красоты.
Я тронул пальцем небольшой розовый сосок, и он рванулся навстречу, превратившись из кнопки в наперсток. Такой же шершавый и упругий.
— Ты можешь его поцеловать, — сказала женщина, — или взять в рот.
Когда я лизнул языком осыпанную сахарной пудрой карамельку, женщина издала стон и прижала ладонь к моим вздувшимся брюкам.
— Ты не находишь, что у нас с тобой одинаковые позывные?
Не думаю, что будь на месте соседки другая женщина, я среагировал бы иначе.
— Ты никого не ждешь?
— Нет, а что?
— Что, что! Снимай портки пока сестры не пришли.
— В тринадцать лет она сделала меня бабником, — сказал я Георгию.
— Она сделала тебя поэтом, запомни. Ранняя сексуальность способствует развитию чувств.
Не знаю, почему я предложил тогда женщине полезть на чердак. Там на подстилке из ароматного сена лежали матрац с подушкой и уютное теплое одеяло.
Предложив чердак, я совершил ошибку. Мое проникновение в райскую обитель лишило соседку рассудка. Она стонала так, что ее стоны были слышны в соседних домах. Я представил, что будет если услышит муж. Но попытка освободиться или зажать рукой ей рот ни к чему не привела.
Вернувшаяся с работы мать полезла на чердак с кочергой: думала — упражняется отец. Но я к тому времени был уже надежно зарыт в сено, кроме лохматой головы, и глаза мои уже ничего не видели, а уши не слышали. Наездница с прекрасной грудью, с помощью помпы, выкачивала из меня все мои семенные соцнакопления.
У матери хватило такта не применять оружия против сына. Возможно, отец в постели не издавал звуков, которыми я сопровождал эротические вопли соседки. Матери ничего не оставалось, как включить на полную мощность радиолу и подзадорить нас любовными романсами Петра Лещенко.
У самовара я и моя Маша,
Мы будем пить и веселиться до утра.
Песни Лещенко подбросили сухих полешек в полыхающее пламя нашей любви. Тем более, что соседку, как и мою мать, тоже звали Марусей.