30. Поэт, живущий в голове вождя
Когда, выгорев, ночь повисла над степью облаком серого пепла, я с трудом разомкнул веки и пошел вдоль ручья к темнеющей вдали деревеньке, которая оказалась давно заброшенным пионерлагерем. Окна в спальных бараках были выбиты, полы загажены человеческими экскрементами, кафель в кухне кровоточил густой рыжей ржавчиной, будто укладывали его когда-то на сварные куски железа. Хотя жесть, на одной из уцелевших печей, отливала приятной сероватой синевой. Ржавый бак в углу кухни пускал пузыри, которые лопались, издавая неприятный гнилостный запах.
Хорошо, что я заночевал в небольшом овражке на камнях, где ночь пахла свежескошенной травой и духами жницы, которая вместе с косой прятала в камнях теплую вязанную кофтенку. Постеснявшись надеть, я сунул ее под правую щеку и уснул, представив себе полевую ночевку в объятьях ниспосланной мне провидением женщины. Аромат ее духов преследовал меня всю дорогу, и даже здесь он был гуще, чем запах разлагающегося социализма.
В конце площади, где выстраивались на вечернюю линейку пионеры, гигантской горой возвышалась голова пролетарского вождя. Собрана голова была из стальных листов, пропущенных через специальные штампы, и хотя вождь революции никому ничего плохого здесь не делал, богатые на выдумку проходимцы (от словосочетания «проходить мимо») натолкали во все отверстия головы по специально спиленному деревцу. Так что осины и березы торчали не только из ушей и глаз вождя, но даже из ноздрей — рыжая щетина давно усохших дубков.
Я освободил голову от лишнего груза, ветки сложил под темной густой елью и, отойдя на пару шагов в сторону, обратился к Ленину с пламенной речью:
— Мозгов у тебя, что ли не хватило, Владимир Ильич, чтобы до конца продумать программу строительства пролетарского государства. Столько людей уложил, а за каким хреном? Тот, кто был до тебя никем, никем и остался, а дети бандитов, которые в основном и делали революцию, растащили страну на десять добрых кусков, и теперь жируют, сдирая последнюю шкуру с бесплатно работающего на них пролетариата.
Глаза у вождя уже не казались добрыми, улыбку с его лица давно смыли августовские ливни, на нижней губе висел кусок коры от вытянутой мною ветки, и теперь издали казалось, что Ильич сплевывает через нижнюю губу. Право, если он и сплевывал, то, конечно, не на меня, ведь я помог ему освободиться от уродующей его зеленки.
Я не ждал от вождя ответа на свой дурацкий монолог, и каково же было мое удивление, когда голова заговорила. Причем голос у вождя был глухой, будто мы стояли с ним в огромном пустом зале, с наглухо запертыми окнами.
— Какого хрена ты повыдергивал ветки, — набросилась на меня голова. — Как я теперь на землю спущусь, ты об этом подумал?
Я не сразу понял, что это говорит не вождь, а заночевавший в его голове путник, а когда высоко на затылке возникла крошечная голова пролетария, я разразился таким хохотом, что выбравшийся на лысину человек, закричал:
— Ты чего ржешь, припадочный, помоги лучше слезть с этой дуры. Воткни ветки в ухо и в рот, а там я как-нибудь соображу.
Я помог пролетарию слезть с головы. Он был высокий, худой с ладно подстриженной бородкой, но лицо его мне не понравилось. Синюшной, припухшее, в пятнах от комариных укусов.
— Закурить есть? — сразу спросил пролетарий.
— Не курю, а выпить с наперсток найдем.
— В таком случае был смысл просыпаться, — на лице пролетария промелькнуло нечто похожее на улыбку. — А ты какого черта тут шляешься.
— Ищу порядочное место для могилы, — ответил я, но попытка спародировать его ухмылку не удалась.
— Успокойся, места в Ленине я тебе не уступлю, да и что за дикость — покойник в покойнике.
Он опять рассмешил меня, этот высокий бородатый мужичок, избравший себе жилищем голову пролетарского вождя.
— Мне в нем тепло, уютно, я натаскал туда бревен, соорудил нечто вроде домика, утеплил, поставил печь, так что у меня там даже зимой тепло. Правда, с жратвой туговато и с пропиской. Я хотел — по закону, пошел в ближайшее село к участковому, говорю: из квартиры меня выселили за неуплату, припишите в голове вождя, чтобы мог на работу устроиться. Участковый пообещал взорвать эту голову, и пытался даже, но уж больно она прочная. Жаль, что сдохнет со временем. Заехали сюда как-то зимой металлисты, посмотрели, — сплошные углы да выпуклости, да и без газорезки не обойтись. Плюнули на это дело и уехали. Вот с тех пор я в голове этой и живу… Без прописки, конечно.
Совсем не из праздного любопытства откликнулся я на предложение — разлить по наперстку в хоромах моего нового знакомого. Познакомились мы с ним на лысине вождя, где задержались из чисто эстетических побуждений — уж больно красивая панорама открывалась с лысины Ленина на окружающую нас природу. Голова возвышалась над лесом, как скала. На лысине можно было устраивать танцы, а лист металла, снятый с макушки открывал панораму не менее интересную: домик с плоской крышей, легкий дымок из торчащей зениткой трубы и даже цветник, освещенный со всех сторон косо падающими лучами солнца.
Пространство от макушки вождя до домика Станислава Уфимцева, мы преодолевали, спускаясь по веревочной лестнице. Станислав это проделал с ловкостью обезьяны, сказывался многолетний опыт. Меня же бросало со стороны в сторону, и Станислав радостно повизгивал, наслаждаясь моим неумением лазить по веревочной лестнице. Лучше бы он подвесил шкентель с мусингами, тогда бы мы посмотрели, кто кого!
Голова вождя занимала пространство в добрую сотку земли, в домике Станислава было две комнатки, спальня и кухня, небольшие, но уютные, а главное в них было, по-домашнему, тепло и уютно. Я выложил на стол все запасы продовольствия, выставил непочатую бутылку водки, чем произвел неизгладимое впечатление на хозяина.
— Где ты ночью был, — воскликнул он, доставая с полки над печкой две алюминиевые кружки под водку, и подбрасывая в топку дровишек, для подогрева чая. — Последний раз я принимал гостя года два назад, он, правда, был без водки, но дичь у него была классная. Спер в деревне подсвинка, охальник. После него я месяца два спать спокойно не мог, все ждал, когда хозяева нагрянут. Но обошлось…
— Я этим не грешу, так что можешь спать спокойно, — сказал я Станиславу. — И вот еще что скажи, у тебя в Комсомольске родственников случайно не имеется? Знавал я одну семью Уфимцевых.
— Все мои родственники на Волынщине, а я, как уехал строить БАМ, так и потерялся. Работал обходчиком на жэдэ, животноводом в совхозе, подворовывал зелень на огородах, даже с китайцами в Хабаровске дружбу водил. А потом понял — не мое все это. Пойти в монахи совесть не позволила, да и унижаться не привык. Все равно перед кем, чиновником или богом. А тут пригрелся, и если у новой власти не дойдут руки до заброшенного пионерлагеря, так и останусь я жить при Ленине.
Где-то часиков в двенадцать хозяин заволновался, дважды выходил из домика, прикладывался глазом к огромной щели в шее вождя. А потом по плавающей в воздухе лестнице к нам спустилась женщина, и по духам я опознал в ней, даму, которая согревала меня минувшей ночью уложенной под щеку кофтенкой. Мы познакомились. Леночка Азаренкова жила в ближайшей от головы деревеньке, имела на содержании двух коров, добрый десяток свиней, сотню кур, пьяницу мужа, и, как я понял, Станислава Уфимцева, поскольку пришла с корзинкой под завязку набитой различной снедью, от домашней сметаны до пирожков с творогом и поджаркой из недавно забитого кабанчика.
Вначале ей мое общество не понравилось, особенно водка на столе, но когда выяснилось, что я редактирую газету «Солнышко», которую она иногда покупает и с удовольствием прочитывает, тут же стала подсовывать мне лучшие куски мяса, поить молоком и вообще оказывать мне всяческие знаки внимания. Заметив, что Уфимцева это не радует, я решил было откланяться, но Азаренкова, щелкнув любовника по носу сказала:
— Ладно тебе сопли-то разводить. Ты лучше расскажи, какие сказочки по ночам царапаешь. Редактор он ведь сам поэт, и книг у него больше чем ты думаешь…
Так мы вышли на интересный для всех нас разговор о поэзии. Но прежде Станислав прочитал нам сказку о голове, которая, из любимой всеми скульптуры, превратилась в кучу никому не нужного лома. На мой взгляд это была не сказка, а монолог выживающей из ума головы. Я приведу только несколько строф из довольно таки объемистого монолога, но этого будет достаточно читателю, чтобы сделать вывод о степени талантливости автора.
Вдруг осознав, что голова вождя,
Ни что иное, как кусок железа,
Я влез в нее, от гордости визжа,
Влез так же, как в твою, читатель, лезу.
Та пустота в четыре этажа
Меня уже нисколько не страшила,
Она мне сущность славы обнажила,
Которая жива, пока нужна
Пустоголовой своре палачей,
Чьи лица, в обрамлении свечей,
Нам кажутся святыми,
но всмотритесь —
За честными глазами — пустота,
Летят слова пустые изо рта,
За каждой пустотой — пустая свита,
Зато всегда одета и сыта…
И еще, не знаю почему, понравились две строфы. Как в первом так и во втором отрывках чувствовалась страсть что-то открывшего для себя человека. Неважно, что, — главное, это открытие не оставило его равнодушным и строфы накалились до температуры, на которой можно было вскипятить воду для чаепития.
Свет хлынул во все щели головы,
Бурля, пенясь, то радостно то жутко.
В зеленом оперении травы,
Мир утопал… азартно било утро
Лучами в затененные углы.
И понял я, что в этой голове
Мне суждено постичь, что утопая
В траве я обрету себя в молве
Среди бомжей Хабаровского края.
В поэме можно было найти еще несколько удачных строф, но Станислав был слишком нетерпелив для долгих рассуждений о достоинствах его поэмы, которую сказкой, при всем своем желания, я назвать не мог. Потому, что ничего сказочного в ней не было. На лицо была голова вождя, бьющие во все ее щели солнечные лучи и искрящаяся под окнами домика трава. Да и навестившая его женщина была столь хороша, что мне хотелось поскорее улизнуть из домика, чтобы не грохнуться перед ней на колени. Видимо, сама она это поняла, но Уфимцев был ошеломлен интонациями, с которыми я прочитал выше приведенные отрывки. Думаю, до этого момента он сам не сознавал как хороши написанные им стихи, а теперь разбухал от гордости, да так, что совершенно забыл о гостье.
— Нет, ты еще раз прочти этот кусок, у тебя он звучит, как-то по-особому, у меня даже сердце защемило, как это у меня здорово получилось.
Он говорил много и долго. Ворвавшись в развороченное деревом ухо вождя, световой поток заполнил комнату, и все в домике засияло, даже изрядно потрепанный пятитомник Василия Федорова на полке. Но чем больше духарился Станислав, тем ярче проступала нездоровая бледность на лице гостьи, и я понял, что должен уйти. Уйти прямо сейчас. Ведь не для болтовни о поэзии прибежала с утра пораньше эта полная жизни деревенская красавица. Я заявил, что если выпью хоть сто грамм не смогу выбраться из головы, потому что далеко уже не тот морской старшина, который по-обезьяньи преодолевал корабельные высоты.
— Нет, нет, мы должны выпить за встречу, — горячо запротестовал Уфимцев. — Ты мне, можно сказать, открыл глаза на самого себя. Теперь я смогу отличить зерна от плевел, теперь я напишу настоящие стихи. Времени у меня хватит…
— Вы на меня не смотрите, — видимо, проследив ход моих мыслей, полыхнула румянцем Азаренкова. — Я тоже скоро пойду, у меня сенокос и муж дома нервничает. — А за встречу, действительно, грех не выпить. К тому же у Станислава есть норы на все случаи жизни. Он нас выпустит с черного хода, верно, Федор Иванович.
Он даже не заметил, что женщина обратилась к нему по имени отчеству, настолько был увлечен чтением собственных сказок.
— Товарищи, я не буду сейчас пить, у меня творческий зуд. Давайте как-нибудь в другой раз.
— А водку забрать или оставить? — поинтересовалась Азаренкова.
По-моему он не понял ее вопроса.
— Заберите, все заберите…
Уфимцева лихорадило. Он забыл о нашем существовании, забыл даже о своей кормилице, настолько яростен был порыв творчества в его сердце.
— Ладно, — сказала Азаренкова. — Придется выбираться по лестнице. На него часто находит, только вы лезьте первым, ладно.
Мое сердце бешено билось. Иногда казалось, что оно вылетит и перерубит одно их опор веревочной лестницы. Выбравшись, я помог Азаренковой взобраться на нагретую солнцем лысину вождя. Я избегал ее взгляда, боялся, что закружится голова, и я соскользну с крепкого ленинского затылка в сияющую влажной зеленью бездну. Но спуск прошел более-менее удачно. Говорю, более-менее, потому, что, спускаясь первой, Азаренкова нечаянно выдернула дерево из уха вождя, и хорошо что почти рядом было другое дерево, торчащее из правой ноздри. Оказавшись на земле, мы несколько минут сидели на краешке бетонного постамента, я ковыряя носком ботинка землю, Азаренкова — пытаясь заглянуть мне в глаза.
— Дорога отсюда до села почти вся залита водой, — сказала женщина. — Но мы можем пойти лесом, и заодно наберем грибов. Сейчас самая пора для подосиновиков и белых грибов.
И, действительно, грибы здесь попадались на каждом шагу, и вторую часть пути мы преодолевали с трудом, поскольку ее корзинка и все имеющиеся у нас пакеты были плотно набиты молодыми звонкими шляпками.
В десяти шагах от проселочной дороги, на солнечной поляночке мы сели отдохнуть.
— Вам правда понравились стихи Стаса? — спросила она.
— Есть у него прекрасные строфы, но в целом сказки рассыпаются. Он пытается сказать сразу и обо всем, но это от неопытности. А вы… вы любите Станислава?
— За неимением лучшего.
— Понятно.
— В деревне остались в основном бабы, а мужики одно название. Пьют, рвут друг дружке рты, и так с утра до утра.
В ее голосе не было ни боли, ни гнева, ни обиды, — простая констатация факта.
— Поэтому и бегаю к Уфимцеву, — продолжала она. — Этот хоть стишки пишет, да огородом занимается. У него кроме грядок в голове несколько грядок картофеля в лесу и так по мелочам. Мужик он неплохой, в смысле поговорить, а на это дело у него пороху нет. Все в водку да в курево вышло…, Меня с Уфимцевым муж познакомил, пришли как-то пьяные в стельку, мой утром искать опохмелку ушел, а Стас, осмотрев мое хозяйство, написал стих. До сих пор помню.
Было время драк, но быдло
Брать не думал я в расчет,
Когда русская обида
Предъявить хотела счет
Мне за царских лизоблюдов,
За жирующих господ.
Мы добра хотели людям,
Людям делали почет.
А теперь, когда из дому
Выгоняет казнокрад,
Не набил бы нам оскомину
Наш хваленый демократ?
Я долго не могла понять, о ком и зачем написаны эти стихи. А когда узнала, что Уфимцев живет в голове Ленина, все поняла. Это так сказать монолог головы. У него есть продолжение, в таком же духе, вплоть до призывов к новой революции, но в виде террора, как в Чечне или Палестине. Честно сказать, мне монологи головы не нравятся. Хотя мысли о терроре возникали и у меня, особенно после просмотра передач, где показывают как вчерашние голодранцы за сутки проживания в гостинице платят десять тысяч евро. И это в то время, когда шахтеры доводят себя до голодных обмороков, требуя чтобы им, за их каторжный труд, выплатили зарплату в размере ста евро в месяц. Пока еще в душе рядового россиянина теплится надежда, что Президент пример меры и проблему нищих и богатых решит мирным путем. Но, в конце концов, этот нарыв лопнет, и я в меру благополучный фермер вынуждена буду принять единственно правильное решение — ценою своей жизни унести жизнь хотя бы одного из этих жиреющих олигархов.
Внутренне я был солидарен с Азаренковой, но распалять себя до ненависти не хотел.
— Чтобы хорошо жить, нужно хорошо работать, — сказал я, и тут же усомнился в сказанном. «Ах, как хорошо работают Потанин с Березовским . Ах, какие они семижильные! Ах, какие умные! Захватили заводы, недра, и ленятся даже сосчитать поступающие на их счета денежки». Мне вдруг стало стыдно за сказанное и взяв руку женщины я приложил ее прохладную ладонь к своим полыхающим нежностью губам.
— Давайте не будем об этом. Вдвоем в таком прекрасном лесу и о политике? Не кажется ли это вам слишком странным?
— Кажется, но не я же должна сделать первый шаг…
Собаки приняли меня радушно, видимо учуяли исходящие от меня ароматы хозяйки. Я помог занести грибы, но от предложения познакомиться с мужем отказался. Тем более, что бутылка водки осталась в домике Уфимцева. Мы договорились сходить к Стасу на неделе, и неделю спустя я попросил собак — лаем сообщить хозяйке о моем прибытии. Увидев меня, Елена взвизгнула от радости, проводила в дом, но идти со мной к Уфимцеву отказалась.
— Сходим как-нибудь потом, а сейчас, когда муж в больнице, подари этот день мне.
К Станиславу я пошел сам, пообещав Елене по дороге набрать грибов и остаться у нее на ночь. Лес за истекшую неделю стал заметно пестрее, хотя рыжина в волосах его нисколько не портила. По территории бывшего пионерлагеря бродили наглые сороки, все так же зияли пустотами окна, и булькал в углу кухни невесть, чем заполненный бак из нержавеющей стали. Я взял голыш и несколько раз ударил вождя по подбородку.
— Давай, поэт, поднимайся, — услышал я голос Уфимцева. — Но бутылку, если принес, лучше оставь там, потом с Леной выпьете.
Признаться, лез я к нему с неприятным холодком в сердце. «С Леной выпьете» явный намек на ее измену, а какой мужчина не попытается отомстить за поруганную честь. Но принял меня Уфимцев радушно:
— Спасибо за визит, я тут несколько новых стишков накропал, хочется, чтобы ты попинал меня слегка. Сильно не бей, а слегка всегда отрезвляет. Азаренкова кривит нос, но, — баба, что она понимает в поэзии. Хотя, извини, она женщина хорошая, и утверждает, что знакомство с тобой сделало ее счастливой. И это прекрасно. Кто-то же на этой земле должен чувствовать себя счастливым. Верно?
Он сам задавал, и сам же отвечал на свои вопросы. А я испытывал чувство неловкости перед этим странным человеком, который (я был уверен) любил Азаренкову, но с необыкновенной легкостью спровоцировал нашу связь.
Я принес Уфимцеву сборник своих стихов, сборники Ерофеева и Рубальского. Но он, не раскрывая, поставил книги на полку рядом с пятитомником Федорова, и поскольку закатное солнце почти не проникало в домик, зажег пыхнувшую кольцами черного дыма керосинку.
— Я тут прочту кое-что, ладно?
Мне импонировала его скромность, хотя стихи не трогали. И в этом крылась какая-то загадка. Обычно, стихи симпатичного человека, даже неуклюжие, вызывают ответную симпатию. А тут что-то не получалось.
Наполни смыслом тишину.
Я не прошу стихов и песен.
Ударь струною о струну,
В лесу я много струн развесил,
Ударь рукою хоть одну.
Готов снимать тебя в анфас
И в профиль. Это ли не чудо,
Когда сверкает изумрудом
На фотокарточке твой глаз.
Мне показалось, что мысль в этом стихотворении не закончена, что змея не укусила себя за хвост, но Станислав, не обратив на мой жест внимания, читал дальше.
— Окстись, — сказал мне Бог, — пади
Передо мною на колени.
Я всё, что ждет нас впереди,
А все, что рядом, только тени.
И женщины и дети, и
Друзья — лишь звуки, ты не должен
Жить между богом и людьми.
Ты смертен, значит, ты ничтожен.
А я твое бессмертье, сон,
Который будет длиться вечно.
Переступи земной закон,
С его понятьем — человечность.
Я прав, ведь ты во мне, я зов
В бессмертье рвущихся низов.
Стихи были слишком тяжелыми для восприятия их сразу. Мне не понравилось, что Уфимцев заговорил о Боге, но разве меня не заносит в эту область человеческого сознания. Хотя строка «Я все, что ждет нас впереди» показалась мне любопытной. Может быть впервые бог так наглядно приобщается к человеку, что вызывает лично у меня симпатию. Бог все, что ждет нас впереди. Весьма и весьма любопытное решение вопроса, а главное — вечное. Если Бог это пожирающая нас вечность, отречься от него — немалый грех. Но главное, Бог, рожденный воображением Станислава, не грозит мне нахально пальчиком: покайся, мол, иначе я тебя отправлю к чертям на расправу. Настораживала строфа: «И женщины и дети, и друзья — лишь звуки, ты не должен жить между богом и людьми». Хотя здесь конкретно не указывалось, с кем должен жить поэт, с богом или с людьми. Просто он не должен жить «между», и эту мысль я принимал полностью. Я даже оставлял черным монахам возможность жить только с богом, поскольку, хотя сказка и ложь, но жизнь, если в нее хорошо вдуматься, ни что иное, как эта самая сказка. Последнюю строфу я не признал категорически. Во-первых, в ней не было четкой мысли, а «переступать закон человечности» — это ни в какие сани не лезло, а во-вторых, революционная направленность последних двух строк опровергала все, что было сказано выше. Уфимцев охотно согласился, что сам пока не разобрался в написанном. В заключение он прочитал довольно милое стихотворение:
Я аксакал в моем оскале
Улыбка ангела и рев,
Меня преследующей твари,
Вооруженной до зубов.
Я не прощаю унижений,
Я кровь невинную не пью,
И вас, упавших на колени,
Передо мною не люблю.
— Это хорошо, что мы можем достойно выражать свои мысли. Я буду говорить о твоих стихах, ты — о моих. Поэты иногда забывают, что критик, это частное лицо, и к его мнению нужно прислушиваться, но не воспринимать как приговор последней инстанции.
На этот раз мне не пришлось карабкаться по лестнице и съезжать на заднице с нагретого солнцем затылка вождя. Станислав специально для меня открыл потайные ворота, открутив четыре гайки в заросшей полынью шее Ильича. По пути в село я набрел на целую поляну боровиков и счастливый ввалился в дом Азаренковой. И на этот раз ни одна из дворовых собак на меня не залаяла.
Поэт, живущий в голове вождя,
Не блещет гениальностью, и все же
Его стихи как выстрел из ружья
На теле века проступают дрожью.
Поэт никак не может осознать,
Что мы уже не люди, мы — изгои,
Нас гонит атакующая знать,
Взбивая пыль с останков новой Трои.
Эти стихи Станислава Уфимцева запомнились мне своим внутренним напряжением, и каким-то я бы сказал наступательным движением. Он давно уже не живет в голове вождя, и не кормится жертвоприношениями Елены Азаренковой. Последний раз мы встречались с ним два года назад на оптовом рынке, он покупал свежую селедку в рыбном контейнере. Сразу целый брикет в шестнадцать килограммов. Одет он был вполне сносно, к тому же при деньгах, и я понял, что с житием в голове Ленина у него что-то не заладилось. Я подождал, пока он увяжет свою покупку, и, подойдя, поздоровался:
— Какими судьбами, господин Уфимцев?
Станислав радостно засмеялся, пожимая мою ладонь, шмыгал от умиления носом, шевелил выгоревшими на солнце бровями. У него была машина, с молодым белобрысым шофером. Бросив в багажник рыбу, он предложил выпить по баночке пива и за пивом рассказал мне много интересного о его жизненных злоключениях за последние два года. Злоключениями я бы это не назвал, но видимо, не все устраивало Уфимцева в его сегодняшней жизни.
— Когда домик в голове Ленина сожгли, подался я, было, в монастырь, но поладить с Богом не получилось. Все его опричники скопированы с номенклатурщиков социализма. А для меня это — нож в сердце. Ушел, а куда? Подался к Елене, у которой к тому времени умер муж. И расшевелила она меня, вот уже больше года живем. На стихи, правда, времени не хватает, живность требует ухода. А ты вот что скажи, у вас тогда с Ленкой было что?
Я чуть было не расхохотался в ответ, понимая, что правды все равно не скажу, а коли так, зачем спрашивал? Пока жил в свое удовольствие, сам толкал меня в объятья Азаренковой, а как получил женщину в собственность, появилось чувство ревности.
— Дурацкие вопросы ты задаешь, Станислав. Мы то с ней и виделись всего пару раз, да и мужик под боком.
— А тогда… в лесу?
— Оставь, Станислав, ничего у нас в лесу не было и не могло быть. Говорили в основном о тебе, а любящая женщина с другим спать не станет.
Он посмотрел почему-то на мои ноги, и тяжело вздохнув, сказал:
— А Ленка говорит, что было, да еще в подробностях рассказала. Видно заводит меня, стерва.
— А зачем же — стерва, Стас?
— Ревновать я ее стал. Как представлю, как вы с ней в кустах кувыркались, голова кругом идет. Боюсь, что убью ее когда-нибудь.
Мне его настроение не понравилось. Вместе с мужиком в человеке проснулся дремучий дурак.
— Тогда уж точно оправдается твое пророчество.
— Какое пророчество?
— Стихи свои вспомни: «Утопая в траве, я обрету себя в молве среди бомжей Хабаровского края». Но какой будет молва, если ты убьешь любимую женщину. Ты об этом подумал? А если трезво подумать, ты не любишь Лену, и ревность твоя ни что иное, как месть за утраченное одиночество. Ведь счастливым был ты только там, в голове вождя. Разве не так?
Он понюхал неприятно пахнущие селедкой пальцы, достав из кармана платочек, окунул его в сияющую рядом лужицу и долго вытирал тканью мозолистые от тяжелого крестьянского труда руки.
— Ты, как всегда прав, — согласился он. — Ленка упрекает меня за былую привязанность к голове вождя. Я действительно частенько там бываю. Сижу на пепелище и плачу. Ведь вместе с домиком сгорело не только мое душевное спокойствие, не только тетрадка с моими стихами… Там сгорел — я, понимаешь? Меня угнетает зависимость от кого бы то ни было, а в голове вождя я жил, как хотел.
Уфимцев отвернулся, пряча от меня набежавшие на глаза слезы.
— Ты, поэт, другого склада человек. С детства жил в семье, а меня воспитывала мачеха, ночевать гнала на чердак, потому, как любовника в дом таскала. А отец в это время пьяный в хлеву валялся.
Он сел в машину и не простившись, махнул шоферу рукой: трогай.
Недавно я встретил Азаренкову на одном из рынков Хабаровска. Она продавала молоко и творог, Меня узнала, но не подала вида, что знает. Я подошел к ней сам, купил пару бутылок молока, пакет творога и, провожая на автобус, поинтересовался, все ли у них ладно с Уфимцевым. Но по выражению лица понял, что говорить ей об этом не хочется.
— Будет время, заезжай, — крикнула она, устремляясь к выруливающему на остановку автобусу.
Любопытство съедало меня, и однажды отправившись к пионерлагерю за грибами, я зашел в село. Кинувшаяся было на меня собака, тут же завиляла хвостом и радостно завыла, вызывая хозяйку. Но на зов собаки вышла незнакомая мне женщина, всем своим видом напоминающая копну сена в поле.
— Вы к кому? — спросила она.
— К Елене Азаренковой, если можно?
Женщина подошла к калитке и, открыв щеколду, пригласила в дом:
— Вы тот самый поэт, который овощевод?
Смысл вопроса дошел ко мне не сразу, а когда дошел, я понял что пришел в этот дом слишком поздно. Не знаю, откуда пришло ко мне это чувство, но остановившись у порога, я спросил:
— Как это все случилось?
— Вы уже знаете?
— Догадываюсь.
— А так и случилось. Лихому человеку одна дорога — в допр. Избивал он ее ни за что, ни про что. А потом ей это надоело, схватила, что к руке ближе было и по голове… хахаля-то этого своего. Семь лет дали за преднамеренное…
Нелепая страшная судьба, а спровоцировали ее мальчишки, которым на роду написано крушить и жечь, все, что под руку попадет. Не сожги они домик в голове вождя, так и жил бы в нем добрый дядя Станислав Уфимцев, писал бы стихи, тайно любил спонсора Елену Азаренкову и не помышлял бы о возможности отнять жизнь у, в общем-то, дорогого ему человека. Хотя, если подумать здраво, причем тут мальчишки. Жизнь в голове вождя, даже в пустой, не может не оставить следа на психике столь неуравновешенного человека, каким был Станислав Уфимцев. Не случайно же, вчерашнего безбожника потянуло в монастырь, а с монастыря в фермеры, и совсем не случайно в его стихах звучат мотивы отчаянья:
Поэт никак не может осознать,
Что мы уже не люди, мы — изгои
Нас гонит атакующая знать,
Взбивая пыль с останков новой Трои.
Не прав, на мой взгляд, Уфимцев только в том, что гонит нас по развалинам Советского Союза некая атакующая рать (новые русские, как я понимаю) Гоним мы сами себя, своим же неумением перестроиться, запеть, или хотя бы заскулить, не с продиктованного властями голоса, а со своего, пусть паршивенького, но своего. А когда человек обретает свой голос, ему легче наткнуться хотя бы на подвывающего щенка, легче найти уголок под широко распахнутым небом, а не в голове когда-то горячо любимого деспота.