03. Розы бывают колючими
Сегодня я столбик на шкале ртутного термометра. С утра стоял на номе, к обеду едва дотянул до двадцати, а к вечеру стало зашкаливать. На отметке «сорок» меня стало подташнивать. Критическая точка родила мысль:
Что смерть? Пародия на жизнь,
А может и того глупее.
Это было явное подражание Афанасию Фету: «Что жизнь и смерть, а жаль того огня…»
Во дворе перед вмонтированным в стенку зеркалом стоял отец и примерял на стриженую «под Котовского» голову дуршлаг.
—Козырек узковат, а остальное устроит…
Клюнув меня козырьком в лоб, шепнул:
— Не майся, а на танцы беги, там она твоя кобыла.
Бывший кавалерист-буденовец всех женщин называл кобылами.
На танцплощадке Таисии не было, не было у фонтана, не было в летней, озаренной яркими лампочками библиотеке. Библиотекарь, Владимир Иванович Ткаченко, приложив палец к губам, сказал:
— Плачет что ли кто?
В черном провале мрака за библиотекой росли желтые акации и терпкая в рост человека полынь. Я пошел на плач и вскоре увидел уткнувшегося лицом в землю парня:
— Эй, ты, побили что ли?
Парень нехотя повернулся ко мне лицом. В лунном свете его выпуклые глаза слегка фосфоресцировали. Я сразу определил, что он постарше меня и не наш, не бутовский. Да и не стал бы наш шмыгать носом в местах, куда распарившиеся на танцплощадке парни бегают опорожняться.
Так я познакомился с Анатолием Тарасенко. Он только что освободился из мест не столь отдаленных, но мать не приняла сына вора, решив, что бездомность заставит девятнадцатилетнего олуха обратиться к богу.
— Ладно, — сказал я, — не в парке же тебе ночевать.
У меня была своя комнатка в пристройке к дому. Я уступил гостю постель, а сам лег на полу в желтом пятне оттиснутого луной окна.
Ночью в изголовье от окна
Желтый коврик бросила луна.
—Я тоже пишу стихи, — сказал Анатолий.
Первый срок тянул за кражу,
Срок второй за то, что сел.
Третий срок дадут мне, даже
Образумить не успев.
Сел он не за то, что сидел, а за ограбление магазина. Рискнул ослепить любимую женщину подделками ювелиров. Вышел за три месяца до моего увольнения в запас. Его медсестра Светлана к тому времени вышла замуж. Он пришел в шахтный медпункт, спросил:
— Я мерзкий, да?
Она пожалела его:
— Дерганый ты, Толя, какой-то, да и младше лет на десять. Если бы не сел, все у нас могло получиться. А теперь у меня муж и ребенок.
От нее он пошел на Ясиновский ставок и, не раздеваясь, прыгнул в воду. И больше не выпрыгнул. После него осталось несколько стишков в его ученической тетрадке:
Подставить ножку человеку
Вам, милый доктор, не грешно ли?
Потом отправите в аптеку,
Лекарство выкупить от боли.
Не глаза у вас, доктор, а шершни,
Они звенят, как на ветру плевки.
Больной ваш неуравновешен,
Он рвется в передовики.
Он купит докторше «Победу»,
Он будет верен ей, как пес…
Хотя мужчине очень вредно
Работать в шахте на износ.
Глаза твои надменно-холодны.
В них гордое сияние луны,
Мерцанье звезд… не доктор ты — угроза
И вся моя любовь от Сатаны.
Оливкового цвета платье,
Глаз за очками не видать.
Скажи, как много тебе платят
За ночь любви…
Концовка строки в тетради жирно зачеркнута чернилами. Я выбрал из рукописи более-менее сделанные строфы. Остальные ни в какие ворота не лезут. Но были у Толи и попытки прозы. Нечто вроде дневниковых записей: «К ней ходит бригадир», - сказал мне мастер Белоконь. Я возмутился: «Что за женщина, спит с женатым, а мне говорит: пошел вон! Я что для нее — пес?» Белоконь хлопает меня по плечу: «Успокойся, Толя. Ну, любит она женатика, так это же ненадолго. Узнает жена, быстро рога обломает». Белоконь пошел своей дорогой, а я стою на перекрестке, и не знаю куда идти, домой или к жене бригадира Приходько? Нет, думаю, к жене нельзя. Узнает Светлана, не простит…»
Честно сказать, я пожалел, что ввязался в это дело — взял Толю к себе на постой. Ночами он не давал мне спать. Сидел у окна с тетрадкой, смотрел на луну искрящимися линзами глаз. Помню, как он разозлил меня, разбудив однажды в три часа ночи. За час до того, как должен был зазвенеть будильник.
—Занеси эти стихи в медпункт?
— Толя, мне надоели твоя слезоточивость!
—Нет, ты послушай!
— Мне через час в шахту, понимаешь? Я спать хочу!
Он все-таки прочитал надиктованные лунным светом стихи:
Храни тебя мой талисман,
Когда в объятиях метана
Сгорю и не оставлю ран…
Ведь ты моя сплошная рана.
А пока я собирался на работу, выдал еще одно:
Розы бывают колючими,
Но не настолько же, Света.
Убить бы тебя при случае,
Да стыдно сидеть за это.
Сохранилось в памяти четверостишье:
Будь я тигром, снял бы шкуру
и к ногам твоим бросил.
Пусть приходит в твой дом золотистая осень.
Ты закутаешь в шкуру тигриную сущность свою.
Ты — тигрица, я — песня, которую не допою.
Осмыслив его жизнь (семь лет из девятнадцати он провел в зоне, еще семь бродяжничал при живых родителях), я выразил трагедию его жизни в коротких четырех строчках:
Детство с цветами и ливнями,
С далями лебедиными,
Эхом аукает рощица,
Да откликаться не хочется.
Мне до сих пор мучительно больно вспоминать эту несостоявшуюся жизнь. Больно, несмотря на то, что конфликты с моей девушкой Таей чаще всего возникали именно из-за Анатолия Тарасенко. С отцом тоже. Отец не любил наглого тяжеловесного взгляда, которым Анатолий провоцировал всех встречных и поперечных на конфликты. Он ненавидел даже меня, за то в основном, что меня любила одна из лучших девушек шахтерского поселка. Единственным плюсом нашего знакомства было то, что столбик термометра никогда больше не поднимался до роковой отметки.